Вечером, в самое Рождество Христово, у Петра Петровича или, как его просто звали, у деда Путько, было обычное собрание — бал не бал, а так себе — семейная Христова вечеринка.
В карты играть считалось грехом, да и не для чего было: и без карт было весело и занятно; хохотали и плясали до упаду.
Сам Петр Петрович был душа веселью. Шел уж ему чуть не восьмой десяток, но был он бодр и крепок, как оббитый камень. Пил и плясал он так, что молодые не могли за ним угнаться — и только завидовали ему.
— Ну, — говорили, — тебе, дед Путько, никакие бури не страшны. Ты заговоренный и стареться больше не будешь.
И точно, каждый, кто взглянул бы на деда Путько, сказал бы то же самое, или, по крайней мере, подумал бы то же. Низенький, коренастый, кривоногий; лицо красное, как кумач; глаза прищуренные, голубые; брови густые, седые; волосы тоже густые и тоже седые; наконец, усы… но вот усы Петра Петровича и были верх изумления. Мимика их по истине была удивительна. Что бы ни говорил, что бы ни рассказывал дед Путько, усы его непременно принимали в этом непосредственное участие. То они распыжатся ежом, то развернутся веером, то вздернутся кверху маленькими колечками. И все эти штуки они проделывали заодно с бровями. Иной раз брови уйдут к волосам, а волосы пойдут к ним навстречу, так что весь коротенький лобик деда Путько превратится в несколько складочек, а усы так ходуном и заходят.
Дед Путько был моряк. Дрался с турками, был под Синопом, странствовал вокруг света, а теперь жил на покое одиноким вдовцом. Впрочем, вокруг него постоянно были детки: племянницы и племянники, внучки, внуки и даже правнуки. И теперь в зале было не столько взрослых гостей, сколько маленького народу. И весь этот народ шумел и прыгал вокруг сияющей елки.
Старшая, замужняя дочь Путько, Елизавета Петровна, уехала, и все знали, куда и зачем она уехала. Она отправилась снаряжать и одаривать бедных или, как говорили, «справлять ясли». А впереди елки стояли настоящие простые ясли; в них лежало душистое, зеленое сено, и на нем была постлана чистая, белоснежная пеленочка. Все дети с недоумением и любопытством посматривали на эти ясли и думали: кто-то в них будет лежать? Прилетит ангел Господень и положит сюда божью куколку, младенца невинного.
Но старшие детки думали совсем другое. Они знали, что мама их поехала не только «справлять ясли», но и привезет откуда-то настоящую, большую куклу Лене и Мане — куклу, которая двигает ручками и ножками, открывает и закрывает глаза и очень ясно кричит пискливым голосом: пап-па! ма-м-ма!
— Ну, — сказал дед Путько и поставил себе стул подле елки. — Поди ты теперь, великий полководец, сюда!
И «великий полководец» — пятилетний внук Олег, подошел к дедке.
— Ну, пузырь, влезай сюда! А я тебе помогу, — и дедко хлопнул себе по колену, а пузырь очень храбро полез на приступ, вскарабкался на колена и уселся.
— Ну, слушай теперь!.. и говори: что мы празднуем?
— Христа! — сказал пузырь.
— Христа! — передразнил дед. — Рождество Христово, а не Христа… А как же родился Христос?.. Не знаешь?.. Ну, слушай! Только не дремли!..
— А-яй! — закричала Люба, — дедко хочет сказку рассказывать!.. И она всплеснула ручонками.
Поднялся шум и гвалт. Все хватали стулья и в перебой присаживались к дедке. Всем были, пуще меда и сахара, сладки россказни дедки. Он много ездил, много видел и много знал таких славных или смешных историй и сказок, что иной раз детки готовы были целую ночь напролет слушать его. И все теперь окружили дедку.
— Это было давненько, — так начал дедко. — Ровно столько лет, сколько теперь идет с Рождества Христова.
— 1864 года, — подсказала Соня.
— Ну! Вот почти 1864 года тому назад, там, далеко, где солнце всходит, взошел и свет любви христианской. Там родился Сын Божий. А родился Он в маленьком городке, в крохотном хлевушке. Там, где ночью спят коровушки, овечки, ослики…
— Это мы учили в Священной Истории. Там и картинка такая есть, — перебила Соня.
Дед посмотрел на нее строго. Брови его поднялись, усы растопырились.
— Тебе дана кличка — Соня. Она не по тебе… Ты не Соня, а балаболка!
— Ха! ха! ха! — захохотали все дети.
— Смирно! — закричал дедко. — Слушай команды! Не прерывать, языку воли не давать, а слушать всласть, коли сладко… Ну! так таким-то манером Христовой ночью родился на свет Сын Божий, любовь великая и радость всем христианам. И было послано два вестника в две стороны. Один — на запад, на поле, которое было тут же, подле того городка, в котором родился Христос. Послан был ангел к пастухам или пастырям возвестить им, что родился Великий Пастырь всего человеческого стада. Послан был вестник к простым, «не мудрым», чтобы они пришли и поклонились Великому Свету любви человеческой. И пастухи пошли в маленький хлевушек и увидели, что лежит в яслях Младенец Христос и от Него идет свет великий. Поклонились они Свету и заплакали в умилении сердец… — Тут дедко остановился, поднял палец кверху и сказал: — О! о! о! — И все видели, что у него на глазах выступили слезы. — Ну, теперь слушайте, детки, о другом посланном: а этот посланный был не ангел, а звезда, необыкновенная, невиданная звезда Господня. Послана она была на Восток, к тем «мудрым» земли, которые считали все звезды небесные и знали, под какой звездой каждый человек рождается. Народ звал этих мудрецов звездочетами, магами или волхвами. И вот удивились мудрецы звезде и сказали друг другу: «Великое дело совершилось! Родился Бог на земле, а звезда Господня ярким пламенем горит на небе и зовет нас идти поклониться Ему — Господу нашему». И собрались мудрецы и ночью выступили в путь. Они идут, а звезда впереди них идет, путь им кажет. Они остановятся, и звезда остановится — ждет их. Долго ли, коротко ли шли они вслед за звездой, и звезда привела их наконец в тот маленький городок, где родился Христос. Она остановилась прямо над тем хлевушком, в котором лежал в яслях Святой Младенец. А всех мудрецов было трое. Один был седой, умудренный годами старик, и звали его Мельхиор. Он уже был близок к праху земному, дар земли принес на поклон Христу, как Человеку, как Сыну земли, смирну, такую смолу дорогую, благовонную, которая получается с высокого дерева. Другой мудрец был в полном цвете сил, лицом смугл и с черными волосами. Звали его Каспаром. Он принес в дар Христу слиток золота — самого ценного металла на земле, которым подобает владеть Царю Иудейскому и Царю всех царей земных. А третий мудрец был светлорусый юноша — свежий, румяный, и звали его Вальтасаром. Он поклонился Младенцу-Господу и принес ему в дар ладан — благовонное курение, от которого дым всегда летит к небу вместе с молитвами людей, молящихся Богу. Вальтасар принес Христу этот дар, как Богу. И вот, все они трое вошли в маленький хлевушек и увидели Свет Великий, Который лежал в яслях и поклонились этому Свету до земли. Это кланялась мудрость земная Великому Свету любви человеческой. И вместе с ними поклонилась на небе звезда, посланная за ними. И ангелы Божьи запели славу Предвечному…
— Это поклонился ум человеческому чувству, которое выше ума, — сказала одна из внучек — четырнадцатилетняя Вера, угрюмая и задумчивая.
— О-о! Вот оно! Так, так, детко мое разумное, — вскричал дед Путько и погладил покрасневшую внучку по головке. — Ну, — сказал дедко, — теперь скажите мне, как завещал людям Христос любить?
— Христос учил, — подхватила скороговоркой быстроглазая Соня, — учил любить Бога всей душой, всем сердцем, всею мыслью и всею крепостью воли нашей, а ближнего нашего, как самого себя…
— Постой, постой! — закричал дедко. — Что ты бормочешь, таранта!.. Надо все толком, с расстановкой… А кто наш ближний? Скажи-ка ты мне.
— Каждый бедный, больной и несчастный, — отчеканила Соня.
— О! о! о! — закричал дедко и поднял палец высоко кверху, а вместе с ним поднялись и брови, и усы, и все волосы стали ежом. — О! о! — сказал он, — вот кого мы должны любить!
Но тут поднялся вдруг такой страшный трезвон в передней, точно хотели оборвать звонок, и все детки завизжали, вскочили и бросились в переднюю. Все они закричали:
— Это мама!
— Это — баба!
— Это — тетя!
Но всех их тотчас же ссадили и двери передней плотно прихлопнули, потому что нельзя же было пустить их навстречу приехавшей маме. Она была холодная, прямо с морозу, с улицы.
И вдруг в передней раздался громкий ребячий голосок.
— Уа! уа! уа!
— Ах! это куклу привезли! — вскричала Соня.
— Нет! нет! это маленький, маленький ребеночек! — уверяла Люба.
— Это мама привезла нам нового братца или новую сестрицу, — догадалась Зина и, прибавив: — Как я рада! как я рада! — вспрыгнула чуть не до потолка, так как комнаты в доме Петра Петровича были очень низенькие.
И все детки рвались в переднюю. Но мамка и нянька и сам Путько храбро отстаивали вход в этот карантин.
Наконец двери его распахнулись, и на пороге показалась девочка-подросточек, лет восьми-десяти, покрытая большим платком. Она несла на руках маленького ребеночка, бережно кутая его в дырявый зипунишко, которого мохры и лохмотья волочились по полу. А за ней шла другая девочка-крошка лет четырех-пяти, в худенькой, истасканной душегрейке. А за ними шла мама, а за ней уже горничная несла большой сверток.
Дедко отскочил от двери и развел руками.
— Господи Иисусе! Что это?! — вскричал он в изумлении.
А мама, поцеловав руку у дедки и его самого, сказала:
— Это я «Христову детку» привезла. — И подведя девочку с ребенком к яслям, сказала ей:
— Клади, клади скорей сюда его!.. Здесь тепло… Не замерзнет.
И маленькая девочка положила в ясли на чистую пеленочку крохотного, красного младенчика, который тотчас же начал громко кричать: «Уа! Уа! Уа!»
— Вот вам, — сказала радостно мама, — «Христова детка». — И слезы побежали у ней из глаз. Но она тотчас же наклонилась над яслями, взяла опять крохотного ребеночка и, целуя его, понесла в столовую, а за ней пошли девочки, и побежала вся детвора с криком и оханьем.
— Вот! видишь, видишь, — торжествовала Зина, — я сказала, что нам принесут братца или сестрицу. Вот и принесли!
— Спеленай и накорми его, — сказала мама. — Надо рожок найти да завтра ему козу подыскать.
— Где завтра найдешь? — говорит мамка. — Завтра второй день, никак не найти… Христов херувимчик!! — И она ему сунула палец в рот, а он засосал и зачмокал… — Гляко-сь! гляко-сь! голодный какой! Матушки! Голубчик ты мой!
А дети все толпились около нее и вставали на цыпочки, чтоб видеть крохотного голубчика.
— Ну! — сказала мама. — Теперь вас кормить! — И, раскутав обеих привезенных девочек, усадила их за стол, приказала дать им чаю и обратилась к отцу:
— Ах, папа! — вскричала она, всплеснув руками, — знаешь ли ты, ведь я их от смерти спасла! Слава Тебе, Господи! — И она перекрестилась на образ и заплакала.
— Ну! ну! ну! — расскажи, расскажи — как они того?.. Любопытно!
— Ведь маленькая, вот эта Дуня… Смотри, какие у нее славные глазенки, большие, да добрые… Она совсем замерзала… Уснула уж на морозе…
— А ты посмотри: руки-то у них того… Не снегом ли оттереть?.. И щеки того… — И дедко бойко вскочил и осмотрел ручонки и щечки девочек.
— Знаешь ли, сидят все трое, — говорила между тем Елизавета Петровна, — у столбика… Знаешь ты, через Павлинский овраг в поле мостик?
— Да ведь это на краю города! — удивился дедко.
— Совсем на краю… Тут, знаешь, дорожка в поле идет… А они у мостика-то оперлись на столбик и сидят все трое. Я подъезжаю — что, думаю, такое? Нищенка, что ли, сидит. А Семен как подъехал, так и остановил лошадей. Что, говорит, вы тут делаете?.. Эта спала (и она указала на Дуню), а эта еле-еле говорит: мы, говорит, младенчика спасаем… Я вышла. Едва разбудила маленькую и всех их с младенчиком усадила в сани под полость, и привезла.
— Кто же это с вами младенчика отпустил?! — закричал дедко. — О! о! о! кто такой — изверг — послал вас в Христову ночь в мороз с младенцем?…
— А мы его в поле нашли, — ответила старшая девочка Стеша. — Его середь поля бросили. Заморозить, знаешь, хотели.
— Как так! — вскочил дедко.
И у всех вырвался, словно вздох, тихий крик ужаса, а Стеша продолжала рассказывать.
— Мы ходили, знашь, на Гривку; така деревушка тут есть.
— А сколько верст до деревушки-то? — спросил дедко.
— А я, дяденька, не знаю… Не дивно много, може три или боле верст будет. Чай, версты четыре. Мамка, знашь, нас послала к тетке Аксинье… Пусть, дескать, отдаст тридцать копеек медью, а то, бат, для праздника Христова будем тощи сидеть. Ну вот, я пошла, а Дунька привязалась, ревет да ревет, вместе пойдем. Ну, ладно! Собрались, побежали. Туда-то мы духом добежали, да тетки-то дома не случилось. Ну, вот мы и ждем ее до самых вечерень… Дунька уж реветь начала, но тут пришла тетка Аксинья, а мы и говорим ей: мамка, мол, за деньгами прислала; отдай, говорим, а то для праздника Христова мы тощи будем сидеть… Ну, тут, знашь, она шибко озлилась: «Где, говорит, я вам теперь тридцать копеек насбираю?!.. Нате вот десять копеек, больше нет у меня — и ступайте! не дожидайтесь!»… А мы, знашь, дюже озябли. Нам, говорим, тетенька, хоть погреться-то дай!.. Все у ней в сенцах-то сидели, в уголышке, за кадушкой… Избу-то она, значит, заперла, ушемши, а мы в холодных сенцах все и сидели… И так-таки нам ни чуточки не дала посидеть. Так-таки протурила вон из избы-то… Ну, говорю, бежим, Дунька, духом!.. А уж совсем смерклось, и погода така задуват; снежок припархиват. По деревне-то мы шли с ней — ничего, а после-то как будто боязно стало… Взяла я Дуньку за ручку: бежим говорю, шибчее! И вот мы бегли, бегли с ней, а деньги-то у меня в кармашке бряк-бряк. А карман-то с дырой, и думаю: как бы не обронить… Она, знашь, тетка-то дала мне два трешника, да четыре копеечки… Стой! — говорю Дуне… взяла и крепко-накрепко завязала их в платок, и опять побегли… Дуня приставать начала. Я ее тащу, а она упиратся, да хнычет: постой! да постой! Вот, говорю, добежим до караулки-то, там и присядем, — передохнем. А в поле-то, знашь, караулка така махонька, ровно шалашик к пряслицам приставлена… Добежали мы до караулки да и присели за ней, — сидим… Ветром-то нас не фатат, ну, и тепло. Сидим мы да глядим, а по дороге-то из Гривки идут двое. Батюшки! — думаю — вот злые люди идут, нас грабить начнут. Молчи! — говорю Дуньке, — нишкни! Подходят, знашь, к караулке-то, а мы ни живы, ни мертвы сидим. Я, знашь, зажала деньги-то в кулак, зажала и Дуньку к себе прижала. Сижу и твержу: Господи помилуй! Подошли они и говорят: «Куда, мол, еще идти?… Кидай тут!… Клади на снег подле дороги-то… Вишь, кругом никого нет». А говорит-то ровно баба, тоненьким таким голоском. Я не стерпела и глянула. Гляжу — точно баба. А другой — как будто мужичок. Такой седенький, или так только снежок его опушил. «Пойдем, — говорит мужичок, — еще ближе к городу-то, здесь, говорят, место глухое, и никто не заметит его — голубчика. Так только грех примем, душу христианску даром загубим. Жалко ведь внучка-то…» А баба-то такая сердитая! «Ну! вот еще, — лается, — старый хрыч. Будем, бат, жалеть. Тебе, значит, дочерняя-то честь не дорога… Коли про дочь-то да дурная слава побежит… Кидай, — бат, — тут…» И вижу я, что старичок-то на руках-то ровно что держит… Наклонился он, а младенчик-то у него на руках и заплакал… «Кидай, скорее! да бежим! — таково сердито говорит баба. — У-у, — говорит, — греховодник!..» Старик-то нагнулся и положил ребеночка, да снял с себя кафтанишко-то и покрыл его. А старуха сдернула кафтан-то… «Что ты!!, — бат, — спятил совсем, — бат, — не жаль кафтана-то?!»… И стали они друг у друга тащить кафтан. Старичок тащит, а баба-то не дает… В те поры Дунька-то и ворохнись, а сучья под ней захрустели. Они оба, мужик и баба, как бросятся от караулки-то бего-о-о-ом. И баба, и старик бегут и кафтанишко держут. Остановились, оглянулись… Старуха выдернула кафтан-то и побегла. А старик глядит на караулку-то, а ребеночек-то лежит и увякает. И Дунька тут захныкала. Я ей говорю… Молчи! — говорю… Воротятся убьют нас… Наконец и старичок перекрестился, знашь, и побежал… Так шибко, шибко, шибко… Я высунула голову-то, вижу — никого нет… А Дунька-то ползком, да ползком подползла к ребеночку-то да и плачет над ним… И я, знать, к нему этак кинулась. Глядим, лежит он голенький, и на грудке-то, и на брюшке снежок у него лежит… и таково мне вдруг жалко его стало, что ажно я заплакала. Взяла я, знашь, закутала его в зипунишко, и побегли шибко, шибко… Вот, вот, думаю, хватятся… Али какой ни на есть солдат… али городовой, али урядник… Да схватят нас… и так-то мы все бежали, бежали… Уже у самого-то города остановились. Всю меня ровно качат, словно угорела… Добегли мы, знашь, до мостика-то да тут у столбика-то присели на время отдохнуть, знашь. А барынька-то твоя к нам подъехала и взяла нас…
— Как же! — вскричал дедко. — Куда же вы его несли?
— А к маме. Ведь у нас мама есть.
— О! о! о! — закричал дедко, — чудиха ты Христова! Чем же бы мама твоя стала кормить его — а? Коли у нее нет даже тридцати копеек к празднику, а?
Стеша задумалась.
— А мы бы сами кормили его, — вскричала она радостно. — У тетки Акулины есть корова… Тетка Акулина стала бы нам давать по кружечке кажиный день… Много ль ему нужно! Махонькому такому!
— О! о! о! о! вот как догадалась! Так вот тебе сейчас и будет тетка Акулина молока давать… Да ему и мало твоей кружечки-то… Ему надо, по крайней мере, бутылку, а потом и двух бутылок мало будет, а бутылка-то стоит пять-шесть копеек… И вот пройдут пять-шесть дней, и ты давай-выкладывай двадцать пять или тридцать копеек… Где они у тебя? О! о! о! — и дедко посмотрел на всех и высоко приподнял брови…
— Если бы люди любили друг друга, — сказала тихо Вера, — как учил Христос, то они не бросили бы маленького младенчика на снег: всем было бы место.
Но тут вдруг внучка Галя, худенькая, бледенькая, припала к столу и горько-горько зарыдала. И дедко вскочил, как встрепанный, и все на нее уставились.
— Что ты? Что ты?.. Господи помилуй!.. С чего, почему? — кричал дедко.
— Зачем!.. Зачем… он не умер?!.. — плакала Галя. — Умер бы он, и его… его… его тотчас же взяли бы ангелы на небеса к Господу… А здесь, здесь!.. Скверно!
— Что ты?! Что ты?! Неразумная детка… Ах неразумная! — вскричал дедко. — Все Бог устроил, и всякий должен хвалить Его. Коли он послал душу на землю, так мы не должны… Слышишь, не должны желать, чтобы Он взял ее.
Но в это время мама подошла к Гале и, взяв ее обеими руками за головку, крепко поцеловала ее.
— Полно! полно, моя дорогая! Мы его не отдадим, он у нас останется, — говорила она. И Галя крепко обхватила шею мамы и зарыдала на груди ее.
— Она сегодня целый день невеселая; ей, верно, нездоровится, — сказала мама и унесла Галю в детскую.
На миг все притихли, и среди этой тишины резко раздался голос гимназиста Коли. Он был уже в шестом классе — худой, желтый, весь в веснушках, с большой головой, на которой был целый овин кудлатых рыжеватых волос. Он весь вечер молчал, на все смотрел исподлобья серыми большими глазами и насмешливо улыбался.
И теперь он сидел, облокотившись на стол, в своей гимназической расстегнутой куртке и нервно играл чайной ложечкой.
Дедко долго ерошил свои седые волосы; наконец обратился к гимназисту:
— Ну! Ты — суэмудрый Мефистофель — что скажешь?
— Я — ничего, — говорит Мефистофель. — Это ты ведь учишь Христовым заповедям… А я что?… Я молчу… Я только не знаю, как мне любить ближнего, как самого себя, если я сам себя нисколешенько не люблю; даже терпеть не могу. И каждый день ругательски ругаю… готов поколотить даже… да жалко!
— О-о! — закричал дедко. — Врешь! Врешь!.. Любишь! Любишь! Любишь!… — И он пригрозил Коле толстым пальцем, на котором блестел большой перстень с печатью.
— А ты вот скажи мне, — продолжал Коля, не слушая дедку, — ведь все люди — братья, и у всех один Отец на небесах и один Христос — учитель!.. Так ли?
— Так! Так! Верно! Верно! — закивал дедко седой головой.
— Зачем же братья-то грызут друг друга по волчьи и каждый в лес глядит… Скажи-ка ты мне!.. Зачем брат только что родился, а его на снег выбрасывают… Это от излишней братской любви… что ли?
Но тут дедко вскочил со стула и начал грозить уже кулаком.
— Не мудрствуй лукаво! — кричал он. — Не мудрствуй! Люби! Мефистофель богопротивный! Не рассуждай, а люби!
— Да как же я буду любить?!.. Не зная, с какого конца… Меня от брата воротит… Как от дохлятины… А я его люби!
— Люби! Люби! Люби! — топал и неистовствовал дедко. — Вот! Вот! Смотри (и он указывал на двух девочек, не Стешу и на Дуню, которые грызли сухари, почесывались и обе дремали), вот! Вот видишь!..
— Чего видеть-то?.. Ребята дремлют…
— Вот учись у этих ребят, у этих, у брошенных. Вот она — любовь-то! Брат бросил младенца на снег, а сестра — маленькая сестра, ребенок — со слезами подняла его и, забывая о себе, забыв обо всем, схватила и бежит с младенцем, бежит! о! о! о!.. Вот она любовь святая, не думающая!.. И ты так же люби! Так же. Люби! Люби! Люби!
Гимназист махнул рукой.
— С тобой не сговоришь, — проворчал он. — У тебя мудрость — поклоняться чувству, слепому инстинкту, а у неразумных людей посылаешь учиться.
Но тут дедко совсем вышел из себя и ногами затопал и кулаками застучал…
Только и этим противника своего не устрашил — и продолжил этот противник свой спор очень храбро.
— А ты, — говорил он, — вместо того, чтобы проповедовать детям, пошел бы да проповедовал там… Там…
— Где там, где там?.. Рыжий мудрец! — кричал дедко…
— А там, где нужда давит… Где младенцев на снег бросают… Нет, ты туда не пойдешь… Там фактами ответят, что она — любит свою дочку… Так любит, что даже внука своего не пожалела… Чтобы только честь ее спасти от дурной славы…
— Врешь ты! Врешь все… софист курносый! Мудрец пархатый!…
— Вальтасар! — кричит софист… — А сколько у тебя, дедко любвеобильный, в ломбарде-то денег лежит? Это ты мне скажи… Проповедник Христов!..
Но тут дедко… даже захрипел с сердцев и гнева и стремглав бросился на внука. Но и внук бросился от деда, и принялись оба бегать вокруг стола. Стулья, чашки, все полетело на пол. Вошла мама и всплеснула руками.
— Опять война… — вскричала она… — Опять дедко с внуком воюют… — И она бросилась на дедко… — Папа, милый, дорогой! — упрашивала она, целуя руки дедки. — Брось! Христа ради, брось!
— Нет, я вздую его, антихриста! — хрипел дед.
— Вздуешь, а не убедишь!.. — отзывался антихрист, прикрывшись стулом.
И неизвестно, чем бы разрешилась эта баталия, если бы не прервал ее звонок в передней… И, сбрасывая на ходу теплый платок и ротонду, в комнату влетела румяная тетя Паша, а с ней вместе влетело самое глупое, не думающее, но шумное веселье.
Все дети опять закричали, завизжали, бросились к ней и тотчас же потащили ее к пианино играть забирательный галоп. Но руки у ней совсем окоченели, и она принялась отогреваться чаем, а все пустились взапуски рассказывать ей, как им Бог дал маленькую «Христову детку». А под этот шум и Стеша, и Дуня мирно спали, уткнув свои носы друг другу в колена. Их, разумеется, разбудили, растолкали и начали снаряжать, чтобы отвезти домой на маленьких саночках. Но прежде, чем отправить, им собрали целых три рубля.
— Ну, — сказала мама, отдавая их Стеше, — завяжи их в платок и отнеси к маме, вместо тридцати копеек… Она чем же у тебя занимается, мама-то твоя? Что работает?
— А белье стират… На казарму белье стират.
—А отец-то у вас где?
— Отец-то помер еще третьегодесь.
— Ну, прощайте! Поезжайте с Богом!.. — говорит мама.
— А где же ребеночек-то? — спрашивает Стеша.
— Ребеночек у нас останется. Это будет наша «Христова детка». Мы его воспитаем. На снег в поле не выбросим… А вы смотрите, никому не болтайте, не рассказывайте, а не то старому дедке и старой бабке, что бросили его на снег, плохо, очень плохо будет.
Стеша посмотрела на всех нерешительно. А Дуня ухватилась за ее платье и горько заплакала.
— Вот она! Вот любовь-то! — закричал дедка, указывая на плачущую девочку. А мама бросилась к Дуне и заговорила:
— Не плачь, не плачь! Я тебе сейчас игрушку подарю: куклу большую, нарядную. — И мама бросилась в детскую и вынесла действительно большую, хорошую куклу и подала ее девочке.
Дуня посмотрела на нее как-то жалобно, кисло, но утешилась.
— Вот она! Вот она любовь-то! — захохотал Мефистофель. — Ха-ха! ха! Подарили куклу и любовь прошла!..
— Ах, ты, оглашенный! — вскричал дедко и бросился на него. Но гимназист с хохотом удрал, и все детки, и внучки и правнучки, и сама мама подхватили дедку и потащили его в залу.
Там уже сидела тетя Паша за пианином. Она ударила по клавишам, и галоп убийственный, задирательный загремел, загудел, полился. И все маленькие комнатки, и весь крохотный домик деда Путько наполнился весельем. Все споры и вздоры были забыты. И стар, и млад бесились, плясали, хохотали — ни много, ни мало — вплоть до самой полуночи.
Этот рассказ надо обязательно прочитать своим детям, он написан с юмором легко, простым и понятным слогом. Одно удовольствие его читать. Я считаю его лучшим в творчестве Вагнера.