Глава седьмая. АННУШКА ПОДАЁТ ВЕСТЬ
И собачка бежит-бежит да остановится. И пташка летает-летает, на веточку присядет. Всякому началу приходит свой конец. Плыла-плыла ладья из Смоленска, в Киев прибыла. На вечерней заре бросили якорь в виду пристани.
Данила Богатый распоряжается:
— Нынешней ночью ещё здесь переспим. Завтра спозаранку начнём выгружаться. Ивашка, дурень, даровой слуга, укладывай меня спать.
Ивашка Данилу раздевает, в постель укладывает, чашку хмельного вина подал. Данила выпил, заснул, захрапел. А Ивашка сидит на ступеньке, дожидается, пока Ярмошка из-под варяжской кровати вылезет. За пазухой у него краюшка хлеба и мяса шматок припасены. От своего рта оторвал, сберёг дружку.
Скрипнули засовы, приоткрылась дверь, выполз Ярмошка. Ивашка протягивает ему еду, а тот отмахивается, шепчет тихо, будто комариный писк:
— Спрячь. Потом пригодится. Сейчас времени нет.
— Что так? — спрашивает Ивашка. — Ночь-то в начале, вся впереди.
— Молчи, такой-сякой, купца разбудишь! Иди за мной, после поговорим.
Ивашка не поймёт, к чему да куда, однако же ступает на цыпочках вслед за Ярмошкой. На палубу выбрались, прислушиваются. Все на ладье спят. Спят на скамьях гребцы, головы к вёслам приклонили. Спит приказчик, подостлав на доски свою епанчу. Все спят.
Ярмошка шепчет:
— Самое нам время отсюда бежать. Настанет день — мне уж не выбраться. Купец меня обнаружит, изобьёт до смерти, и тебе за меня достанется.
— Куда же нам бежать? Кругом вода.
— Бултыхайся прямо в воду. Здесь до берега близко, доплывём. Вспомни, как я тебя на Каспле обучил плавать. Не бойся, прыгай!
— Потонем.
— Не потонем, так вынырнем. Хлеб давай сюда. Я его в рубаху заверну, привяжу к голове, не намочить бы. А боишься, так оставайся. Мне что!
И прямо с борта ладьи прыг в реку, поплыл. И Ивашка за ним вслед прыгает.
Всплеснулась вокруг него днепровская вода, с головой покрыла. А уж Ярмошка его под пузо поддерживает, пищит:
— Плыви, плыви, такой-сякой! Веселей шевелись!
Ивашка бьёт по воде руками и ногами, плывёт. Оглянуться не успел — вот и берег. Они вылезли, отряхнулись, сели на песочек.
Ярмошка раздувает ноздри, жадно глотает свежий воздух. Под варяжской-то кроватью, скорчившись сидя, воздуха нюхать не приходилось. Ярмошка руки раскинул, рот широко раскрыл, никак вдосталь не надышится.
Ивашка его спрашивает:
— Куда теперь?
Кругом ночь, ни одного огонька не видать. Тёмные домишки столпились, будто овечье стадо, посреди огородов дремлют. И в какую сторону голову ни поверни, всюду дома, дома. Кругом растеклись, вверх в гору ползут. Наверху горы высокие стены, а над ними купол а, крыши теремов. А всё смутное — еле выделяется на ночном небе.
Тихо-тихо, а будто воздух шевелится, гудит, как пчелиный рой. Это многие тысячи людей в домах спят, во сне дышат.
— Пошли, — говорит Ярмошка. — Здесь на берегу нас купец завтра первым делом увидит.
Они отошли подале. В темноте наткнулись на забор, тут же прикорнули.
Утром проснулись, поели, пошли искать Аннушку.
Киев-то не Смоленск, много больше будет — огромный город. Одних рынков там восемь, улиц, домов не счесть. Нигде Аннушки не видать.
Ивашка с Ярмошкой весь город обходят — от Лядских ворот до Золотых ворот, от Золотых ворот до Львовских. На Михайловскую гору подымались, спускались на Оболонь, на Перевесище забрели.
Где Аннушку искать, кого спрашивать?
В один день Киев не обойти — они который день бродят. А есть-пить надо!
Они где у бабы торговки пирог стащат, где на паперти среди нищих-убогих замешаются — им милостынька перепадёт. Иной раз у чужой двери поскребутся — им хозяйка кусок вынесет, а то, случается, и собаку натравят. Они отощали, обносились, ищут-ищут Аннушку, не найдут.
Ярмошка говорит:
— Народищу здесь что сена в копне — не счесть. Где нам среди них Аннушку обнаружить? Где она скрывается? Пока все дома обойдём, во все двери заглянем, у нас седые бороды ниже колен вырастут.
Ивашка в ответ только вздыхает.
Ярмошка говорит:
— Это нашей жизни не хватит весь город обыскать. Помяни моё слово, мы здесь подохнем. Ивашка опять вздыхает.
— Нет, — говорит Ярмошка, — будет! Поискали, и хватит! Без толку время теряем, такое-сякое! Пошли обратно в Смоленск, пока нас ноги держат.
А может быть, Ярмошка прав? Может быть, правда лучше махнуть рукой, перестать искать? Аннушка разумница, рукодельница — ей везде будет хорошо. А он в самом деле в этом Киеве подохнет.
Уж он видит себя, как бредёт он старенький, согбенный весь, бредёт от Лядских ворот до Золотых ворот, от Золотых ворот до Львовских. У каждой двери стучится, деревянную чашечку за подаянием протягивает. А седая борода, длинная, по холодному ветру развева ется, за его плечами прозрачным плащом вьётся. Посошок по мосткам тук-тук.
У Ивашки на глазах слезы, так ему самого себя жалко.
А что, если вернуться в Смоленск? Мудрила его в сыновья примет, у тётки Любаши он будет в холе, в тепле, в сытости. И Ярмошка вернётся к своему дядьке. Ну, выпорют его разок, ему ничто, он привычный.
— Ладно, — говорит Ивашка, — будь по-твоему.
Идём в Смоленск обратно. Пошли, чего там.
Но тут Ярмошка, ветреная голова, вдруг заупрямился.
— Нет, — говорит, — я сейчас ещё не пойду. Дольше искали, меньше осталось.
— Столько искали, ничего не нашли, — говорит Ивашка. Так ему вдруг в Смоленск захотелось!
— Ничего не нашли, а вдруг сейчас найдём?
Вдруг мы её сейчас встретим или она весточку подаст? Давай ещё один день останемся.
— Ох, я ещё один день ни за что не выдержу. Ты на меня посмотри, как я весь отощал. Ты только посмотри!
— По тебе не видно. Щёки — что, такие-сякие, наливные яблоки.
— Да, много ты понимаешь! Тебе меня вовсе не жалко.
Вот они немного поспорили, уж рукава засучили, но драться не стали. Помирились, пошли дальше.
Приходят они на пристань, напоследок на приплывающие, на отплывающие ладьи смотрят — не высмотрят ли чего?
Плавающих, путешествующих людей вежливо расспрашивают — не слыхали ли чего?
А ничего не высмотрели, не услышали. Сидят, руки свесили — такое уныние.
И вдруг доносится к ним прерывистый скрип смычка. Будто кто-то в темноте нащупывает песню и никак не уловит. То опять начнёт сначала, то на другой склад перейдёт, и опять не то. А терпеливый высокий голос всё повторяет те же слова:
«Уносит меня хищная птица. Из Варяг прилетела, в Царь-град стремится. Ох, горе, горе!»
Ивашка с Ярмошкой оглянулись — кто же это поёт, на гудке играет, да так жалобно.
А это слепой старик сидит на брёвнышке и гудок прижал к груди. Он водит смычком по струнам, тонким голосом выпевает:
— Уносит меня хищная птица…
— Это что ж за такая песня? — спрашивает Ярмошка. — Начало есть, а конца не слыхать. Слепой отвечает:
— Я эту песню слагаю, ещё не вижу, чем кончится. А будет песня про красную девушку Аннушку с длинными косами. Длинные косы за ней волочатся, след заметают. А след заметён, как обратно вернуться? Вижу я её, как стоит она на корме, руки ломает, из глаз сле зы льются. Девушка Аннушка из села Малого.
— И всё врёшь, — пискнул Ярмошка. — Как ты её видел, когда ты слепой?
Но Ивашка схватил его за руку, дёрнул, шепчет:
— Чего смеёшься? Закрой рот-то! И, нагнувшись к слепому, спросил:
— Как же ты её мог видеть, когда ты слепой?
— Вижу я её мысленными очами.
— Значит, выдумываешь, — сказал Ярмошка. — Пойдём отсюдова, что время терять. Выдумывать каждый может, так всякого слушать?
— Постой, — сказал Ивашка, — куда ты меня тянешь? Может, и вправду Аннушка о себе весть подаёт. Скажи, дяденька, какую ты её видишь?
Слепой отвечает:
— Голос у ней тонкий, не боле по пятнадцатому году.
— Правильно, — шепнул Ивашка.
— Голос у ней будто идёт по лесу, на голове веночек из незабудок.
— Нет, — шепнул Ивашка, — она венков не носила. Всё было ей некогда венки плести. Обо мне старалась.
— По голосу слыхать, рубаха на ней дождями вымытая, ветрами высушенная, на солнце выгоревшая. Была алая, а стала бледной, как цвет шиповника.
— Нет, — сказал Ивашка, — у ней синенькая.
— Да идём! — крикнул Ярмошка и дёрнул его за руку. — Чего зря время терять!
— Постой, постой. Скажи, дяденька, откуда ты знаешь, что она Аннушка, да из села Малого?
— А она руки ломала, слёзно причитала, как украли её в селе Малом, с братцем, с Ивашкой-сиротой, попрощаться не дали, увозят её за моря синие и чёрные, тихие и бурные, в дальний Царьград на рабство и смерть. Помяните, добрые люди, несчастную Аннушку.
— Рано поминать, — сказал Ивашка. — Она ещё живая. Ярмошка, мы едем в Царьград!
Глава восьмая. ВСЯКИЕ НЕОЖИДАННОСТИ
Да где ж он, Царьград? А за реками, за морями, за высокими горами. Не на самом краю света, а недалеко оттудова. Однако же люди туда ездят и возвращаются целы и невредимы.
— Я бы поехал, — говорит Ярмошка. — Я домой в Смоленск не очень тороплюсь. Мой дядька, такой-сякой, как увидимся, меня тут же недолго мешкая выпорет. Я поэтому не тороплюсь. Только как же мы в этот Царьград поедем?
— Известно как — на ладье. Попросимся на ладью, нас и возьмут.
— Да, возьмут! Возьмут и ещё поклонятся, спасибо скажут. Не возьмут нас, Ивашка, кому мы нужны?
— А отстань ты от меня, Ярмошка! Заладил, как и куда! Возьмут нас!
— Не возьмут нас! — говорит Ярмошка.
— Вот ты какой! — говорит Ивашка, и голос у него дрожит. — Только я что-нибудь хорошее придумаю, ты сейчас же спорить лезешь. Я Аннушку вовремя не отбил, теперь я должен её обратно вернуть. А ты не даёшь.
— Да ты же сам хотел вернуться в Смоленск.
— Ничего я не хотел. Едем в Царьград, Ярмошка! Нас непременно возьмут на ладью.
— Не возьмут нас, — говорит Ярмошка.
И в самом деле не берут их. Как ни просятся — не берут. Какая от них польза, от малолетков? А в ладье лишнего места ни у кого нет.
Вот сидят они на берегу, ногами в воде болтают. Приплывающие, отплывающие ладьи глазами встречают, провожают.
И вдруг Ярмошка глаза вылупил — круглые, как плошки, сейчас выскочат.
— Смотри! — кричит. — Смотри, Ивашка! Эта ладья мне знакомая!
Ивашка смотрит — много ладей-то.
— Ой, такой-сякой, не туда глядишь! Вон она, ладья, большая, сюда поворачивает. Это наша ладья, ладейницкая. Мы её рубили, на воду спускали. Наша, наша, по всем приметам!
Вскочил, бежит к тому месту, где ладья причаливает, и Ивашка за ним бежит-бежит. Ох, что ж это такое? Бывает же, что такое случается! Ихняя ладья, ладейницкая. И на ней мужики-ладейники все знакомые. И Иван Мудрила тут с Ярмошкиным дядькой.
Встретились, поздоровались, обрадовались все. А Ярмошкин дядька, уж впрямь такой-сякой, время зря не теряет. Не успел племянника признать, тут же схватил его, зажал ему голову меж своих колен, рубашонку ему вздёрнул и отлупил. Полную меру всыпал.
— А не бегай, не бегай, не сказавшись — не отлучайся.
Ярмошка привычный, на дядьку не обиделся. Такой уж этот дядька уродился драчливый, что с него возьмёшь?
Вот встретились они, обрадовались, все вместе в харчевню пошли. Хозяйка им всякое кушанье на стол ставит.
Они поели, насытились, пояса распустили. Ивашка спрашивает:
— Дяденька Мудрила, откуда ж вы взялись? Мудрила, он лишних слов не теряет, говорит кратко, а вразумительно:
— Будем бока насаживать.
Что ни слово, то истина. А пойди разберись, о чём оно?
Ярмошкин дядька словоохотливей будет. Он объясняет:
— Как продали мы обе малые ладьи, а эту большую не сразу продали. Цену мы запросили справедливую, а никто не даёт, торгуются. Себе в убыток не отдавать же. А приходит к нам немецкий купец, говорит: «Я эту цену дам, да только с уговором. Ладья прочная и м не подходящая, а бока низковаты по морю плыть. Надо бы повыше». Мы говорим: «Эта ладья-однодеревка. Как бока выросли, такие и есть. Уж дерево срублено, выше не нарастёт». Он упёрся, лопочет: «Я бы взял, мол, ладью, а бока низки». Мы говорим: «Такую втору ю, хоть весь свет обойди — не найдёшь. Липа то была, восьмерым мужикам не в обхват. Крепость в ней необыкновенная, а бока тебе в Киеве досками набьют, насадят, какие хочешь». — «Нет, — говорит, а говор такой противный отрывистый, будто собака лает. — Нет, я большую цену плачу, я не могу ещё раз в Киеве мои деньги тратить. Вы ладью рубили, вы должны её в порядок приводить». Мы говорим: «Да пойми ты, чудак человек, нету такого обычая. В Лодейницах ладьи рубят, в Смоленске продают, в Киеве к морскому плава нию готовят. А здесь ей бока наращивать — она тяжела станет по реке плыть». Он лается: «Глупый обычай! Лентяи! Дураки!» Я было хотел ему в морду дать, да Мудрила не позволил. Наконец порешили мы на том, что у него гребцов для такой ладьи маловато, так мы поможем её в Киев доставить, а там уж и бока насадим, и лубом покроем, под той бы палубой и людям, и товару в сохранности по морю плыть. А он нам за это сверх цены ещё надбавит…
Вот поели они, что хозяйка им подала, из-за стола встали, а потом пошли гулять по стольному городу по Киеву. Нагулялись, вернулись на ладью, спать полегли.
На другое утро принялись за работу. Трудятся за совесть, всё в срок по-хорошему сделали — и бока и палубу. Приходят к купцу, к немцу, за расчётом.
Этот немец — купец, человек молодой, высокий и жилистый. Кадык у пего на шее, будто репкой подавился. Глаза белёсые, голубоватые, как снятое молоко.
Ярмошке он не понравился. А что тут нравиться? Не кум, не сват. За работу заплатит, и прощай навек.
Немец говорит:
— Я многие товары здешним верным купцам роздал, а деньги не успел получить. Обещаются отдать морген фри, завтра поутру. Вы сегодняшнюю ночь ещё здесь поспите, завтрашний день — морген фри — я с вами рассчитаюсь.
Он достаёт большой кувшин заморского сладкого вина и всем наливает по чарочке:
— С благополучным окончанием!
Все выпили и Ивашке с Ярмошкой дали. Вино сладкое, терпкое, крепкое, в голову ударило. Мужики песни поют, плясать пошли. Ноги у них заплетаются, где стояли, там и повалились, ногами подрыгали, всхрипнули и затихли. И Ивашка с Ярмошкой тут же за столом тя жёлые головы на столешницу опустили и тоже заснули.
Просыпается Ивашка — что такое? Кругом темно. Хочет глаза протереть, руки не поднимаются. Хочет на ноги встать, а ноги не слушаются. Рукой руку пощупал, а они толстой верёвкой накрепко связанные.
Глава девятая. ГОСПОДИН ГЕНЗЕРИХ
Под жарким летним солнцем река текла широкая и спокойная. Господин Гензерих, немецкий купец, засунув руки за пояс, шагал по палубе своей ладьи.
О, хорошая ладья и день хорош, и вчера было хорошо, все дни, как от Киева отплыли. А впереди, о, впереди тоже всё хорошо. Господин Гензерих тихонько загоготал от удовольствия и пробормотал:
— Абер гут! Очень хорошо!
Господин Гензерих думал:
«Я очень умный человек! Я такой умный — все люди должны мне удивляться. Моя добрая покойная матушка очень удивилась бы, если бы могла меня сейчас увидеть».
Ещё бы ей было не удивиться!
Совсем недавно — да неужто только осенью? — был он вовсе не господин, и никому не пришло бы в голову называть его Гензерих. Всего-навсего сидел он, поджав ноги, на столе в лавке мастера Мельхиора и выдёргивал намётку из подкладки чужих штанов или, простр очив шов, выдавливал на нём зубами красивый узор. А мастер Мельхиор кричал ему:
«Эй, Гензель, подогрей утюг! Эй, Гензель, сними мерку с господина заказчика!»
Какой-нибудь глупый парень просидел бы так всю жизнь, пока поджатые ноги не скрючились бы, а пальцы от иголочных уколов стали бы рябые, как тёрка. Другой парень, весь век сидя согнувшись, давно нажил бы на спине горб. О, Гензель был не такой! У Гензеля б ыл предприимчивый ум и высокие стремления.
В его родной город Бремен приезжало много купцов из славянских земель, и многие бременские купцы отваживались в дальний путь на Русь и Царьград. Они приходили в лавку мастера Мельхиора, заказывали богатое платье и с важностью беседовали, хвастаясь почёто м и барышами. Как во всех больших городах на Руси, выстроены для них дома и гостиницы, как на всех переправах и волоках, их очередь впереди других. Долги им уплачивают прежде всех прочих, а на суд им разрешается не являться. Хоть и берут с них тамошние к нязья пошлину за товар, а всё же выгоды велики.
Гензель прилежно тыкал иглой в шёлк и сукно, а сам слушал эти рассказы, мотал на ус. О, Гензель был не простой парень. Умная голова, себе на уме. Гензель мелком обводил выкройку на куске ткани, а сам метал мысли и так и этак, размечал, как ему свою жизнь лучше раскроить.
Наконец, всё обдумав, он пошёл в дом русских купцов, познакомился со стариком приказчиком и обещал сшить ему хороший тёплый кафтан, если тот Научит его русскому языку. Целый год они бились, трудились до изнеможения. Уж приказчик стал подумывать, не дёшев о ли будет за одну епанчу такое мучение принимать. Уж он хотел попросить ещё пару суконных чулок, да постеснялся. А к концу года Гензель стал уже порядочно говорить.
Теперь он пошёл поклониться тестю и шурину, троим своим дядьям и семерым двоюродным братьям и у всех сколько мог занял денег. Не велики деньги, а со временем нарастут. И жёлудь мал, а прорастёт — будет развесистый дуб. Малого поросёнка раскормить — жирны й боров получится.
Пришёл к мастеру Мельхиору расчёт брать. Тот ему говорит:
— Почему ты уходишь, Гензель? Разве тебе плохо? Я тебе каждый день даю к обеду мясные клёцки и сладкую подливку из слив. А в другом месте тебя будут кормить одной кашей. Оставайся!
— Нет, — говорит Гензель, — у меня высокие стремления.
— Оставайся, — говорит мастер. — Ты хороший подмастерье, заказчикам твоя работа нравится. Если бы ты не был женат на своей Лиспет, я бы за тебя мою Ильзу отдал и моя лавка досталась бы тебе в наследство.
— Нет, — говорит Гензель, — пришло время уходить.
А сам подумал, что при живой жене попы его, пожалуй, на второй не повенчают. К тому же Ильза незавидный кусочек — сухая жердь и зубы, как у щуки. Ее и с приданым никто не берёт. И наследства ждать — не скоро дождёшься. Сам же он, с таким большим умом, ск орей разбогатеет.
— Нет, — говорит Гензель, — уж у меня все решено. Уезжаю я из прекрасного города Бремена.
Вот стали они прощаться, обнялись, прослезились. Мастер Мельхиор уступил Гензелю за его день-ги штуку сукна и ещё дал в придачу ящик с лоскутом и обрезками.
— Из них сошьёшь женские сумки на пояс. Заработаешь.
Гензель взвалил на спину тюк с сукном и ящик с лоскутами. Тяжело, да своя ноша не тянет.
Пошёл он оттуда к знакомому купцу, напросился, но возьмёт ли его с собой, на свою ладью, Балтийское море переплыть и дальше, сколько по пути будет.
За спешкой, за сборами он так и не успел начать шить приказчику обещанную епанчу, а скорей погрузился на ладью, не встретить бы невзначай да напоследок своего учителя. Всё обошлось хорошо — не встретились. Ладья отчалила, и поминай как звали.
Это Балтийское море бурное, беспокойное. Всю дорогу без отдыха тошнило беднягу Гензеля. Уж он думал, его смертный час пришёл. Сколько раз вспоминал он стол в лавке у мастера! Стол — на четырёх ногах, не кренился, не качался. Лучше бы ему было с того стол а не слезать.
А как вспомнит клёцки со сладкой подливкой, ему ещё хуже становится.
Однако же всему приходит конец, и доплыли они до края моря и оттуда реками на Полоцк и Смоленск. Но в Смоленске тот купец не захотел ехать дальше, здесь хотел торговать, обменять свои товары на воск, на мёд, на дорогие пушистые меха. Он взял с Гензеля шт уку сукна в оплату за дорогу и указал от ворот поворот. Как теперь дальше быть?
Это только прилежная девка вдевает в иглу короткую нитку — у ней в запасе ещё целая катушка, У Гензеля в запасе ящик с лоскутом, да здешние женщины сумки на поясе не носят, — и шить не стоит. Просчитался Гензель: купцу с малым товаром делать нечего — про торгуешься.
Ходит Гензель по пристани, ногти кусает, размышляет:
«Я за дорогу сюда отдал штуку сукна. Обратно плыть — придётся лоскут отдать. А вернусь я в родной город, в Бремен, с меня тесть и шурин, дядья и братья шкуру спустят и в тюрьму упрячут за долг.
И вдруг видит Гензель — стоит у пристани большая ладья-однодеревка, прочная и поместительная. Ох, хороша! Вот бы купить, да денег нет!
Денег нет — ум есть.
Подошёл Гензель к мужикам-ладейникам, говорит:
— Я господин Гензерих, бременский купец. — И стал ту ладью торговать…
Как плыли по Днепру, каждую ночь просыпался в холодном поту — доплывут до Киева, чем рассчитываться будет? О, умный человек не пропадёт. Всё придумал, всё рассчитал: сонное питьё подмешал в вино, и теперь ладья его, не купленная, а собственная. А в Царьг раде за взрослого раба две цельные штуки дорогого шёлка-аксамита, в шесть нитей тканного, дают, и за двух мальчишек ещё одну штуку удастся получить.
Тут господин Гензерих поднял голову и заметил, что ладья направляется к берегу. Это ему не понравилось. Кормчий был нанят спешно, в утро отъезда из Киева. Можно ли ему доверять?
Господин Гензерих быстрыми шагами подошёл к нему и крикнул:
— Ты старый, глупый человек! Зачем ты идёшь к берегу?
Кормчий, не глядя на него, ответил:
— Так надо.
— Зачем надо? Кому надо? Тебе надо, мне не надо! По середине река быстро бежит, мы скоро едем. Ты думаешь, медленно плыть — больше платы получишь? Нет! Я буду тебе по шее давать!
— Да разуй глаза, — сказал кормчий. — Посмотри вперёд, не видишь, что ли?
Господин Гензерих посмотрел вперёд и увидел, что там невдалеке река бурлит, и клубится, и скачет, будто табун белых коней, пенные гривы, по ветру распущенные, высоко взлетают.
— О! — сказал господин Гензерих. — Это что?
— Пороги это. Не всю реку перегородили. Ближе к берегу легко пройдём. Да отойди, не мешайся.
— Я хозяин! — грозно сказал господин Гензерих, но отошёл в сторонку.
Сердце у него сжалось от страха. Он слыхал про грозные днепровские пороги и, подумав о том, что было у него спрятано под палубой, заскрежетал зубами и показал реке кулак. Но, тотчас спохватившись, ласково заговорил:
— Ты хороший старый человек. Я буду тебя награждать.
За шумом воды кормчий не слышал его слов. Он стоял на носу с шестом в руке, отталкиваясь от выступавших из воды камней. Гребцы подняли вёсла, и ладья, послушно скользнув, миновала порог.
Господин Гензерих облегчённо вздохнул и подумал:
«Обмануть меня хотели, напугать. О, я не трус!
Эти пороги детская игралка, киндершпиль».
— Эй, эй! — крикнул он. — Что ты делаешь? Ладья плыла к тихой заводи и пристала к берегу.
— Ещё день в половине, зачем отдыхать? — кричал господин Гензерих.
Но кормчий приставил руку к уху, показывая — не слышу, мол. В самом деле, за скалистым выступом берега ещё ничего не было видно, но оттуда нёсся оглушающий шум, грохот и вой.
Отзывы о сказке / рассказе: