Глава седьмая
Когда в конце августа Миша вернулся домой с промыслов, он бросился на шею матери. Марья Васильевна, смеясь, обнимала его, удивлялась его росту и силе.
— В дядюшку ты пошёл, в Михаилу Васильевича, — говорила она: — такой же статный и высокий.
Но Мишу матушкин смех не обманул. Он видел, как она похудела, и заметил, что тайная забота её не оставила.
Через несколько дней Марья Васильевна сказала ему:
— Едем, Мишенька, на Куростров, с Шубными прощаться.
— Как же прощаться? — спросил Миша. — А ты не ошиблась, маменька? Ведь я только что приехал. Значит, здороваться?
— Ах, сынок, вижу я — ты совсем уж большой стал, если смеешь задавать матери вопросы, — ответила Марья Васильевна.
И Миша смущённо замолчал.
Когда они сели в лодку, Миша попросил:
— Маменька, зачем тебе грести? Я теперь здорово выучился, меня весельщики обучили.
Но мать ответила:
— Не такой ты ещё большой, чтоб я тебе лодку доверила.
У Шубных их встретили радостно. Все были дома. И старик Фома Иванович с внуком Андрейкой и племянник Фомы Ивановича, Иван Афанасьевич Шубный, с вдовой-матерью Евфимией, с сыновьями, с замужней дочкой.
Тотчас начали накрывать большой стол.
— Ой, гости дорогие, чем мне вас угощать? — приговаривала бабушка Евфимия, в то время как дочь, невестка и племянница бегали взад и вперёд, неся блюда, миски и кувшины. — Не чаяла я, что сегодня вас увижу. Недаром кошка всё утро умывалась и хвост у ней на юг указывал. Куда хвост, оттуда и гость. Надо бы мне, глупой старухе, тут же, с утра, тесто поставить, пирогов напечь…
А между тем стол был уже накрыт и заставлен обильной едой. На самой середине стояла диковинная, резная из кости солоница, которую выточил Федот Иванович Шубный, младший сын Ивана Афанасьевича, когда ещё был дома. Теперь он уже несколько лет жил в Петербурге.
— А мы хотим по первому снегу послать Мишеньку в Петербург, в ученье, — сказала Марья Васильевна.
Миша в углу горницы хвастался перед Андрейкой своей силой. Услышав матушкины слова, он ахнул так громко, что все обернулись. Не обращая ни на кого внимания, он бросился к матери и схватился за её сарафан. Марья Васильевна погладила его по голове, но посмотрела строго. Он тотчас присмирел.
— В ученье? Это хорошо! — сказал Фома Иванович. — Превзойдёт там все науки.
— Он у нас уже учён! — похвасталась Марья Васильевна. — Чему могли, всему дома обучили, а дальше и сами не знаем. Уж мы его к дьячку посылали. Походил месяц, а потом дьячок пришёл, говорит — мне его обучать нечему. В Холмогоры в школу отдать бы его, да туда не примут. Все знают: не поповский он сын, а крестьянский. Хоть и не барские мы, не крепостные, а государственные крестьяне, но всё ж в школу его не возьмут. Вот и приходится в Петербург отправлять. Там Михайло Васильевич обещался его всему обучить.
— Ни мы, ни деды наши в школы не ходили, — заговорила бабушка Евфимия. — Наукам не учены, а живём хорошо, богато. Рыбой, солью промышляем, корабли водим, жемчуга добываем. Чего лучше? А псалтырь читать без школы обучится.
Марья Васильевна не посмела спорить с почтенной старухой, только вздохнула и сказала:
— А он у нас уже читает псалтырь, и писать может, и стихи знает наизусть.
— Стихи знает? Это хорошо, — сказал Фома Иванович. — А скажи, скажи стишок! Да погромче, да поотчётливей, — пусть и бабушка Евфимия послушает, а то она у нас глуховата стала.
И сам, приложив руку к уху, подвинулся поближе.
Миша растерянно посмотрел на мать, но она шепнула ему:
— Читай, не бойся!
Миша, смущённый, вышел на середину избы, обдёрнул рубашку и, крепко держась руками за поясок, медленно начал:
Науки юношей питают,
Отраду старым подают,
В счастливой жизни украшают,
В несчастный случай берегут;
В домашних трудностях утеха
И в дальних странствах не помеха…
Тут он запнулся, набрал дыханье и скороговоркой закончил:
Науки пользуют везде,
Среди народов и в пустыне,
В градском шуму и наедине,
В покое сладки и в труде…
— «В покое сладки и в труде». Это хорошо! — сказал Фома Иванович. — Это правильные стишки, разумный человек их придумал. Это он верно сказал: учёный человек нигде не пропадёт, и всем людям он полезен и приятен. Так-то, бабушка Евфимия! А откуда ж эти стишки будут?
— Это Михайла Васильевича Ломоносова! — важно ответил Миша и пояснил: — Дяденьки Михайла Васильевича сочинение.
— А я твоего дядюшку Михайла Васильевича грамоте обучал, — заговорил Иван Афанасьевич. — Сам-то я с малолетства писать умел, крупно да старательно. Меня иной раз и взрослые мужики звали вместо них в бумагах расписываться. А Михайло Васильевич с отцом на море ходил много раз, уж велик подрос, а грамоты не знал. Но когда захотел обучиться, то обучился у меня в короткое время совершенно. Охоч был книги читать и притом имел у себя природную глубокую память.
— Глубокую память? Это хорошо, — заговорил Фома Иванович. — А у меня память с чего-то плоха стала: что вчера было или в прошлом году, того я совсем помнить не стал. И какой сейчас год пошёл, и того не помню.
— Год сейчас тысяча семьсот шестьдесят четвёртый, — сказал Иван Афанасьевич, — а месяц кончается август…
— Месяц-то я знаю, — перебил Фома Иванович, — нечего над дядей подшучивать! А годы считать я и вправду забыл. Уж очень много их прожил. Вот что раньше было, то я всё хорошо помню. Помню, как Михайло Васильевич из отцова дома ушёл в Москву. Я ему сам в том помог.
— Расскажи, пожалуйста, Фома Иванович, — попросила Марья Васильевна. — Пусть детки послушают.
— Расскажи, дядюшка, — сказал Иван Афанасьевич. — Про Михайла Васильевича Ломоносова всем послушать полезно.
И старик начал свой рассказ.
Глава восьмая
— Твой дедушка, Мишенька, а наш сосед — Василий Дорофеевич Ломоносов, — начал Фома Иванович свой рассказ, — был к сиротам милостив, а с соседями обходителен, только грамоте не учён. Как умерла его жена, Михайла Васильевича матушка, он вторично женился. А как та жена тоже вскоре померла, то женился он на третьей, на Ирине Семёновне, твоей бабушке. Всем бы хороша была Ирина Семёновна, но невзлюбила она Михайла Васильевича. Не по нраву ей пришлось, что он ученью больше был предан, чем хозяйству, что за книгами сидит, а в дому от этого занятия прибыли не видать. И теперь из женского полу многие так считают, а в те времена и подавно, и винить её не приходится.
Стала она возбуждать в Василии Дорофеиче гнев против сына. От криков и попрёков прятался Михайло и в подклети и на повети. По целым дням сидел за своими книгами не евши, лишь бы в дом не возвращаться.
А зимой сколько раз видал я на задворках по глубокому снегу одинокий след! Спрятался, сердечный, где-нибудь подальше от людей. Сидит в пустом сарае и окоченелыми пальцами страницы перевёртывает.
А тут надумал его отец женить: дескать женится — переменится. И сговорил за него хорошего отца дочь. Но Михайло Васильевич не захотел жениться, а хотел учиться, и стала ему жизнь в отцовском доме непереносима. А кроме того, слыхал он от людей, что кто хочет обучаться наукам, должен сперва узнать латынь, потому что учёные книги все по-латыни пишутся. Латыни же обучиться можно в Москве, а ближе негде.
Пришёл Михайло Васильевич к нам в дом за советом, говорит:
«Я отцу в ноги кидался, просил меня отпустить, он не соглашается. Не отпустит меня добром — я потайно уйду».
Я ему говорю:
«Куда ты уйдёшь, Михайло, без паспорта да без денег? Тебя, беспаспортного, на Москве поймают и будут на площади палками бить, будто беглого. Одумайся!..»
А Михайло Васильевич говорит:
«Я на всё согласен и всякое мученье приму, такая во мне жажда к наукам».
Тут, видя его упорство, обещался я ему помочь. В Холмогорах был у меня знакомец, который этими делами ведал. Я с ним поговорил, и он согласился выдать Михаилу Васильевичу паспорт, что отпущен он в Москву сроком на год.
Дал я Михаилу Васильевичу паспорт, дал ему новое полукафтанье, чтобы было в чём в Москве ходить, и ещё заимообразно три рубля денег. Деньги немалые, если зря не тратить, на них бы ему полгода пропитаться можно.
Сделал я это и жду, что дальше будет. А ничего нет. Каждое утро просыпаюсь, думаю: «Ночью не ушёл ли?» Нет, не ушёл.
Сколько-то дней протекло, а тут из нашего села отправлялся на Москву обоз с мёрзлой рыбой. Все люди на улицу вышли провожать. Смотрю — и Михайло Васильевич здесь. Я его тихонько спрашиваю:
«Вот бы тебе попутчики?»
А он говорит:
«Я из любопытства смотрю: всем любопытно и мне тоже».
Ушёл обоз. А Михайло Васильевич как ни в чём не бывало домой воротился, словно его это не касается. Я нарочно мимо прошёл — вижу, во дворе дрова колет, на меня и не глядит, будто и не брал у меня паспорта и денег.
А у меня, хоть я ещё не стар был, уже в те времена сон был стариковский, короткий. Все спать лягут, а я ворочаюсь, а не то по горнице брожу или во двор выйду, посмотрю на небо, на звёзды — какова завтра погода будет?
Вот заснули все, и у Ломоносовых, вижу, тоже огни погашены. Вышел я во двор, хожу взад-вперёд, под валенками снег поскрипывает. И почудилось мне, будто не я один шагаю, а ещё чьи-то шаги слышу. Я остановился, а скрип громче. И вдруг передо мной Михайло Васильевич.
«Ухожу я, — говорит. — Прощай, Фома Иванович! Спасибо тебе, вовек не забуду».
«Прощай, Михайло, — говорю. — Как же ты идёшь? И котомки у тебя не видать».
«Всё моё при мне, — отвечает. — Две рубахи надеты и нагольный тулуп, а две книжки любимые за пазухой».
Обнялись мы с ним, простились, и он ушёл. Всё, слышу, скрипит снег, скрипит всё тише, и вовсе ничего слыхать не стало.
— Дедушка, а он догнал обоз? — спросил Андрейка, когда Фома Иванович замолчал.
— Догнал, милый. На третий день догнал, да приказчик отказался его с собой взять. Другой бы обратно вернулся, а Михайло Васильевич стал дожидаться. В монастыре псалтырь читал, его за это кормили. А вскоре дождался он другого обоза и с ним уже пошёл в Москву.
— Каково ему, сердечному, было от родного дома, от отцова хозяйства столько вёрст за санями по морозу вышагивать! — сказала, горестно вздохнув, бабушка Евфимия.
— Не горюй, мамаша, — ответил Иван Афанасьевич. — Всё по-хорошему кончилось.
— А я тоже так пошагаю? — испуганно спросил Миша. — За санями по морозу?
— По морозу — это хорошо! — сказал Фома Иванович. — Морозец, он бодрит. Лишь бы валенки целые были. Я сам, моложе был, сколько вёрст отшагал.
— Маменька, а у меня валенки целые? — спросил Миша. — Прошлогодние-то я проносил, помнишь?
— Да что ты, Фома Иванович, что ты, Мишенька! Разве мы с отцом тебя так отпустим?. С отцовского согласия парнишка едет, а не против его воли. И я, небось, ему родная мать, а не мачеха, — ответила Марья Васильевна. — И не нужно это вовсе. Как можно? Нет, как санный путь станет, пойдёт в Петербург обоз с рыбой. А обоз поведёт хороший человек — Евсею Фёдоровичу давнишний знакомый, Иван Макарыч. Может, вы его тоже знаете? Из Холмогор он. Уж мы с ним договорились, и он обещает Мишеньку доставить и сдать Михайлу Васильевичу на руки в целости.
— В целости — это хорошо! — сказал Фома Иванович, и все засмеялись.
А Миша посмотрел матери в лицо и, увидев, что она улыбается, тоже засмеялся.
Глава девятая
— Марья Васильевна, уже весь обоз прошёл, одни наши сани остались, — сказал Иван Макарыч и, ловко обхватив Мишу, поднёс его к матери, чтобы она могла его благословить. — Долгие проводы — лишние слёзы.
Заплаканный, с распухшим от слёз лицом, Миша обеими руками ухватился за матушку и не мог оторваться. Марья Васильевна, уже выплакавшая все слёзы, болезненно улыбаясь, отводила его руки.
— Мишенька, не надо! Сынок мой родной, пора! Прощай, голубчик мой! — А сама, обхватив его, ещё крепче прижимала к себе.
— Марья Васильевна, прощайся, пора! — повторил Иван Макарыч.
— Прощай, Мишенька! Будь хорошим! — проговорила Марья Васильевна.
— Прощай, сынок! — сказал отец.
Иван Макарыч усадил Мишу на передок саней и хлестнул лошадей. Миша, повернувшись спиной к лошади, ещё увидел, как матушка качнулась, а отец подхватил её и повёл к дому.
Тут сани повернули, и родители скрылись с Мишиных глаз. Миша свернулся комочком и застыл молча, только иногда вздрагивая.
Иван Макарыч бежал рядом с санями, погоняя лошадей и изредка поглядывая на Мишу. Когда выехали за околицу и догнали обоз, он прыгнул в сани, достал из-за пазухи кусок пирога и сунул его Мише:
— Может, покушаешь?
Но Миша дёрнул плечом, не подымая головы. Прошло ещё несколько времени, и Иван Макарыч сказал:
— Смотри, Мишенька, сполохи играют.
— А пусть! — ответил Миша.
— А я бы на твоём месте посмотрел. Подыми голову-то, — сказал Иван Макарыч. — Может, таких и не увидишь больше. В Петербурге бывают, да слабее. Вот приедешь в Петербург, Михайло Васильевич спросит: «Сполохи видал?» А ты ответишь: «А пусть». Это ему не понравится.
— Почему? — спросил Миша и поднял голову.
— А как же? Он сам до чего на них смотреть любил! Как разгорится сияние, он выбежит из дому, ляжет наземь, на спину, и неотрывно на небо глядит. И как уже потухнет свет, а Михайло Васильевич всё ещё лежит и смотрит. Растолкают его, растормошат, он очнётся, подымется, уйдёт в дом… Смотри, Миша, уж зори отыграли, стали лучи раскидывать.
Миша поднялся и посмотрел на небо. По всему небу бежали молочно-белые лучи. Они становились всё ярче, краснели, зеленели, и радужные столбы заиграли, сдвигаясь и раздвигаясь, наливаясь багрянцем. Потом замерцали, словно задышали, бледнея и вспыхивая, и погасли.
Миша вздохнул и прошептал:
— Мне есть захотелось! Ты давеча предлагал…
— А поешь, поешь, милок! — поспешно ответил Иван Макарыч и сунул ему пирог. — Вот приедем на ночлег, щи с рыбой есть будем, жирные.
Миша вздохнул и спросил:
— А зачем Михайлу Васильевичу сполохи нужны?
— А ему всё нужно. Он всё знает. Он в небе все звёзды пересчитал и дно морское сквозь воду рассмотрел. Он ночью видит, как днём, и приковал гром к высокому столбу. Мудрый человек! Но ты его не бойся!
— Я не боюсь, — сказал Миша. — Я тоже научусь звёзды считать и узнаю, отчего столбы на небе играют и на чём радужный мост стоит.
— Узнаешь, — ответил Иван Макарыч. — А может, хочешь по свежему снежку пробежаться? В гору-то лошадкам тяжело сани тащить.
Миша выскочил из саней и побежал вперёд.
Снежок заскрипел под новыми валенками, мягкие снежные звёзды ложились на тулупчик и таяли на руках. Вот так бы бежать до самого Петербурга! Но уже Иван Макарыч махал ему руками, звал в сани садиться. Миша дождался, пока лошади поравнялись с ним, ловко прыгнул, сел и рассмеялся.
— Ты чего? — спросил Иван Макарыч.
И Миша ответил:
— День-то какой хороший!
Отзывы о сказке / рассказе: