Упав к его ногам, она с безумным выражением лица смотрела на эти бренные останки.
— Все беды обрушились на меня, — говорила она, обращаясь к Растиньяку. — Граф де Трай уехал, оставив после себя огромные долги; я узнала, что он мне изменял. Муж не простит мне никогда, а мое состояние я отдала ему в полное распоряжение. Погибли все мои мечты! Увы! Ради кого я изменила единственному сердцу, — она указала на отца, — которое молилось на меня! Его я не признала, оттолкнула, причинила ему тысячи страданий, — я низкая женщина!
— Он все знал, — ответил Растиньяк.
Вдруг папаша Горио раскрыл глаза, но то была лишь судорога век. Графиня рванулась к отцу, и этот порыв напрасной надежды был так же страшен, как и взор умирающего старика.
— Он, может быть, меня услышит! — воскликнула графиня. — Нет, — ответила она сама себе, садясь подле кровати.
Графиня де Ресто выразила желание побыть около отца; тогда Эжен спустился вниз, чтобы чего-нибудь поесть. Нахлебники были уже в сборе.
— Как видно, у нас там наверху готовится маленькая смерторама? — спросил художник.
— Шарль, мне кажется, вам следовало бы избрать для ваших шуток предмет менее печальный, — ответил Растиньяк.
— Оказывается, нам здесь нельзя и посмеяться? Что тут такого, раз Бьяншон говорит, что старикан без сознания? — возразил художник.
— Значит, он и умрет таким же, каким был в жизни, — вмешался чиновник из музея.
— Папа умер! — закричала графиня.
Услышав этот страшный вопль, Растиньяк, Сильвия, Бьяншон бросились наверх и нашли графиню уже без чувств. Они привели ее в сознание и отнесли в ждавший у ворот фиакр. Эжен поручил ее заботам Терезы, приказав отвезти к г-же де Нусинген.
— Умер, — объявил Бьяншон, сойдя вниз.
— Ну, господа, за стол, а то остынет суп, — пригласила г-жа Воке.
Оба студента сели рядом.
— Что теперь нужно делать? — спросил Эжен Бьяншона.
— Я закрыл ему глаза и уложил, как полагается. Когда врач из мэрии, по нашему заявлению, установит смерть, старика зашьют в саван и похоронят. А что же, по-твоему, с ним делать?
— Больше уж он не будет нюхать хлеб — вот так, — сказал один нахлебник, подражая гримасе старика.
— Чорт возьми, господа, бросьте, наконец, папашу Горио и перестаньте нас им пичкать, — заявил репетитор. — Целый час преподносят его под всякими соусами. Одним из преимуществ славного города Парижа является возможность в нем родиться, жить и умереть так, что никто не обратит на вас внимания. Будем пользоваться удобствами цивилизации. Сегодня в Париже шестьдесят смертей, не собираетесь ли вы хныкать по поводу парижских гекатомб? Папаша Горио протянул ноги, тем лучше для него! Если он вам так дорог, ступайте и сидите около него, а нам предоставьте есть спокойно.
— О, конечно, для него лучше, что он помер! — сказала вдова. — Видать, у бедняги было в жизни много неприятностей!
То было единственной надгробной речью человеку, в котором для Эжена воплощалось само отцовство. Пятнадцать нахлебников принялись болтать так же, как обычно. Пока Бьяншон и Растиньяк сидели за столом, звяканье ножей и вилок, взрывы хохота среди шумной болтовни, выражение прожорливости и равнодушия на лицах, их бесчувственность — все это вместе наполнило обоих леденящим чувством омерзения. Два друга вышли из дому, чтобы позвать к усопшему священника для ночного бдения и чтения молитв. Отдавая последний долг умершему, им приходилось соразмерять свои расходы с той ничтожной суммой денег, какой они располагали. Около девяти часов вечера тело уложили на сколоченные доски, между двумя свечами, все в той же жалкой комнате, и возле покойника сел священник. Прежде чем лечь спать, Растиньяк, спросив священника о стоимости похорон и заупокойной службы, написал барону де Нусингену и графу де Ресто записки с просьбой прислать своих доверенных, чтоб оплатить расходы на погребение. Отправив к ним Кристофа, он лег в постель, изнемогая от усталости, и заснул.
На следующее утро Растиньяку и Бьяншону пришлось самим заявить в мэрию о смерти Горио, и около двенадцати часов дня смерть была официально установлена. Два часа спустя Растиньяку пришлось самому расплатиться со священником, так как никто не явился от зятьев и ни один из них не прислал денег. Сильвия потребовала десять франков за то, чтобы приготовить тело к погребению и зашить в саван. Эжен с Бьяншоном подсчитали, что у них едва хватит денег на расходы, если родственники покойника не захотят принять участие ни в чем. Студент-медик решил сам уложить тело в гроб для бедняков, доставленный из Кошеновской больницы, где он купил его со скидкой.
— Сыграй-ка штуку с этими прохвостами, — сказал он Растиньяку. — Купи лет на пять землю на Пер-Лашез, закажи в церкви службу и в похоронной конторе — похороны по третьему разряду. Если зятья и дочери откажутся возместить расходы, вели высечь на могильном камне: «Здесь покоится господин Горио, отец графини де Ресто и баронессы де Нусинген, погребенный на средства двух студентов».
Эжен последовал советам своего друга лишь после того, как безуспешно побывал у супругов де Нусинген и у супругов де Ресто, — дальше порога его не пустили. И так и здесь швейцары получили строгие распоряжения.
— Господа не принимают никого, — говорили они, — их батюшка скончался, и они в большом горе.
Эжен слишком хорошо знал парижский свет, чтобы настаивать. Особенно сжалось его сердце, когда он убедился, что ему нельзя пройти к Дельфине; и у швейцара, в его каморке, он написал ей:
«Продайте что-нибудь из ваших драгоценностей, чтобы достойно проводить вашего отца к месту его последнего упокоения!»
Он запечатал записку и попросил швейцара отдать ее Терезе для передачи баронессе, но швейцар передал записку самому барону, а барон бросил ее в камин. Выполнив все, что мог, Эжен около трех часов вернулся в пансион и невольно прослезился, увидев у калитки гроб, кое-как обитый черной материей и стоявший на двух стульях среди безлюдной улицы. В медном посеребренном тазу со святой водой мокло жалкое кропило, но к нему еще никто не прикасался. Даже калитку не затянули трауром. То была смерть нищего: смерть без торжественности, без родных, без провожатых, без друзей. Бьяншон, занятый в больнице, написал Растиньяку записку, где сообщал, на каких условиях он сговорился с причтом. Студент-медик извещал, что обедня им будет не по средствам, — придется ограничиться вечерней, как более дешевой службой, и что он послал Кристофа с запиской в похоронную контору. Заканчивая чтение бьяншоновских каракуль, Эжен увидел в руках вдовы Воке медальон с золотым ободком, где лежали волосы обеих дочерей.
— Как вы смели это взять? — спросил он.
— Вот тебе раз! Неужто зарывать в могилу вместе с ним? Ведь это золото! — возразила Сильвия.
— Ну, и что же! — ответил Растиньяк с негодованием. — Пусть он возьмет с собой единственную памятку о дочерях.
Когда приехали траурные дроги, Эжен велел внести гроб опять наверх, отбил крышку и благоговейно положил старику на грудь это вещественное отображенье тех времен, когда Дельфина и Анастази были юны, чисты, непорочны и «не умничали», как жаловался их отец во время агонии.
Лишь Растиньяк, Кристоф да двое факельщиков сопровождали дроги, которые свезли несчастного отца в церковь Сент-Этьен-дю-Мон, неподалеку от улицы Нев-Сент-Женевьев. По прибытии тело выставили в темном низеньком приделе, но Растиньяк напрасно искал по церкви дочерей папаши Горио или их мужей. При гробе остались только он да Кристоф, считавший своей обязанностью отдать последний долг человеку, благодаря которому нередко получал большие чаевые. Дожидаясь двух священников, мальчика-певчего и причетника, Растиньяк, не в силах произнести ни слова, молча пожал Кристофу руку.
— Да, господин Эжен, — сказал Кристоф, — он был хороший, честный человек, ни с кем не ссорился, никому не был помехой, никого не обижал.
Явились два священника, мальчик-певчий, причетник — и сделали все, что можно было сделать за семьдесят франков в такие времена, когда церковь не так богата, чтобы молиться даром. Клир пропел один псалом, Libera и De profundis. Вся служба продолжалась минут двадцать. Была только одна траурная карета для священника и певчего, но они согласились взять с собой Эжена и Кристофа.
— Провожатых нет, — сказал священник, — можно ехать побыстрее, чтобы не задержаться, а то уж половина шестого.
Но в ту минуту, когда гроб ставили на дроги, подъехали две кареты с гербами, однако пустые, — карета графа де Ресто и карета барона де Нусингена, — и следовали за процессией до кладбища Пер-Лашез. В шесть часов тело папаши Горио опустили в свежую могилу; вокруг стояли выездные лакеи обеих дочерей, но и они ушли вместе с причтом сейчас же после короткой литии, пропетой старику за скудные студенческие деньги.
Два могильщика, бросив несколько лопат земли, чтобы прикрыть гроб, остановились; один из них, обратясь к Эжену, попросил на водку. Эжен порылся у себя в кармане, но, не найдя в нем ничего, был вынужден занять франк у Кристофа. Этот сам по себе ничтожный случай подействовал на Растиньяка: им овладела смертельная тоска. День угасал, сырые сумерки раздражали нервы. Эжен заглянул в могилу и в ней похоронил свою последнюю юношескую слезу, исторгнутую святыми волнениями чистого сердца, — одну из тех, что, пав на землю, с нее восходят к небесам. Он скрестил руки на груди и стал смотреть на облака. Кристоф поглядел на него и отправился домой.
Оставшись в одиночестве, студент прошел несколько шагов к высокой части кладбища, откуда увидел Париж, извилисто раскинутый вдоль Сены и кое-где уже светившийся огнями. Глаза его впились в пространство между Вандомскою колонной и куполом на Доме инвалидов — туда, где жил парижский высший свет, предмет его стремлений. Эжен окинул этот гудевший улей алчным взглядом, как будто предвкушая его мед, и высокомерно произнес:
— А теперь — кто победит: я или ты!
И, бросив обществу свой вызов, он, для начала, отправился обедать к Дельфине Нусинген.
Отзывы о сказке / рассказе: