— Ну да, — ответила герцогиня, — от своего отца, вы понимаете — отца, как бы то ни было — отца, к тому же, говорят, от хорошего отца; каждой он дал в приданое по пятисот или шестисот тысяч, чтобы создать их счастье, выдав хорошо замуж, а себе оставил восемь—десять тысяч ливров дохода в год, рассчитывая, что его дочери останутся его дочерьми, что он устроит себе у них две жизни, два дома, где всегда найдет любовь и ласку. Вместо этого через два года зятья изгнали его из своего общества, как последнего негодяя.
В глазах Эжена сверкнули слезы: ведь он совсем еще недавно освежил свою душу чистыми, святыми чувствами в родной семье, он жил еще во власти юношеской веры в добро и только здесь впервые встретился с парижской цивилизацией на поле ее битвы. Искренние чувства настолько заразительны, что некоторое время все трое смотрели друг на друга, не проронив ни слова.
— Ах, боже мой! — прервала молчание герцогиня. — Конечно, все это кажется ужасным, а между тем такие случаи мы наблюдаем каждый день. И разве нет этому причины? Скажите, дорогая, задумывались вы когда-нибудь над тем, что представляет собой зять? Зять — тот мужчина, для кого мы, и вы и я, растим дорогое нам существо, тысячью уз связанное с нами, которому суждено в течение семнадцати лет быть отрадой всей семьи, и незапятнанной душой, сказал бы Ламартин, а в будущем стать ее проклятием. Когда мужчина берет от нас нашу дочь, то сразу же он пользуется ее любовью как топором и обрубает в сердце, в живой душе этого ангела все чувства, которые связывали его с семьей. Наша дочь еще вчера была всем для нас, а мы — всем для нее; наутро она становится нашим врагом. Разве подобная трагедия не разыгрывается ежедневно перед нашими глазами? Тут сноха непозволительно дерзка со свекром, хотя он всем пожертвовал своему сыну. Там зять выгнал тещу из дому. И еще спрашивают, что драматично в нашем современном обществе! А зять? Разве это не драма, и драма страшная, — не говоря уже о наших браках, ставших сплошной нелепостью. Я совершенно ясно представляю себе, что произошло с этим стариком вермишельщиком. Мне помнится, что этот Форио…
— Горио, мадам…
— Хорошо, так этот Морио во время революции был председателем одной из секций [Во время французской буржуазной революции XVIII в. Париж был разделен на сорок восемь секций, пользовавшихся правом самоуправления, а также избрания своих представителей на муниципальные и государственные должности. Секции Парижа играли важную роль в революционных событиях]; он знал подоплеку пресловутого голода и в это время положил начало своему богатству, продавая муку в десять раз дороже, чем покупал сам. А муки у него было сколько угодно. Управляющий моей бабушки поставлял ему муку на огромные суммы. Как это ведется у людей такого сорта, Норио, конечно, делился с Комитетом общественного спасения [орган государственной власти во Франции, учрежденный в 1793 г. и избиравшийся Конвентом]. Управляющий, мне помнится, заверял мою бабушку, что она может совершенно спокойно жить в своем именье Гранвилье, так как ее зерно служит лучшим свидетельством ее благонадежности. И вот этот Лорио, продавая хлеб головорубам, был одержим только одной страстью: дочерей своих он, говорят, боготворит. Одну пристроил к графу де Ресто, другую подсунул барону Нусингену, богатому банкиру, который разыгрывает из себя роялиста. Вы сами понимаете, что во времена Империи зятьям было не так уже зазорно пускать к себе в дом тестя образца девяносто третьего года: при Буанапарте это еще куда ни шло. Но после возвращения Бурбонов старичок стал бременем и для Ресто и, еще больше, для банкира. Дочери, быть может, еще любили своего отца, поэтому они хотели, чтобы и волки были сыты и овцы целы, хотели успокоить и мужа и отца. Они принимали Торио в такое время, когда у них никого не бывало. Делалось это под предлогом нежных чувств: «Папа, приходите, мы будем одни и проведем время гораздо лучше!» — или что-нибудь в этом роде. Я лично, дорогая, думаю, что у настоящих чувств есть свой разум, свои глаза, и, конечно, сердце бедняги истекало кровью. Он видел, что дочери стыдятся его, и раз они любят своих мужей, то он помеха для зятьев. Настало время принести жертву. Старик пожертвовал собой, на то он и отец: он сам себя изгнал из их домов, и дочери были довольны; заметив это, он понял, что поступил правильно. Так совершилось семейное преступление при соучастии отца и дочерей. Явления такого рода мы наблюдаем сплошь да рядом. Разве этот папаша Дорио в гостиной дочерей не казался бы каким-то сальным пятном? Да и самому ему было бы там тягостно и скучно. То, что постигло этого отца, может постигнуть самую красивую женщину, полюбившую всей душой: если она мужчине докучает своей любовью, он покидает ее и, чтобы от нее отделаться, идет на подлости. Такова судьба всех чувств. Наше сердце — это клад; растратьте его сразу, и вы нищий. Мы не щадим ни чувства, когда оно раскрылось до конца, ни человека, когда у него нет ни одного су. Этот отец роздал все. Свою душу, свою любовь он отдавал в течение двадцати лет, а свое состояние он отдал в один день. Дочери выжали лимон и выбросили его на улицу.
— Как гнусен свет! — произнесла виконтесса, не поднимая глаз и нервно подергивая бахрому своей шали: она была задета за живое, чувствуя, что последние фразы в рассказе герцогини предназначались для нее.
— Гнусен?.. Нет, — ответила герцогиня, — просто в свете все идет своим порядком. Говоря так, я только хочу показать, что не обманываюсь в свете. А в общем я с вами одного мнения, — сказала она, пожимая руку виконтессе. — Свет — это болото, постараемся держаться на высоком месте.
Она встала и, целуя в лоб г-жу де Босеан, сказала:
— Дорогая, сейчас вы настоящая красавица. Я еще никогда не видела такого замечательного цвета лица.
Взглянув на Растиньяка, она слегка кивнула головой и вышла.
— Папаша Горио великолепен! — сказал Эжен, вспомнив, как старик ночью скручивал серебряную чашку.
Госпожа де Босеан задумалась и не слыхала его слов. Несколько минут прошло в молчании; бедный студент как-то стыдливо замер, не зная, говорить ли, оставаться — или же уйти.
— Свет зол и гнусен, — заговорила, наконец, виконтесса. — Едва обрушится на нас несчастье, всегда найдется друг, готовый сейчас же поспешить к нам с известием об этом, покопаться в нашем сердце своим кинжалом, предоставляя нам любоваться его красивой рукоятью. И вот уже пошли сарказмы! Пошли насмешки! О, я не дам себя в обиду!
Она подняла голову, и в этом движении почувствовалась знатная дама; в гордом ее взгляде сверкнули молнии.
— Ах, вы здесь! — воскликнула она, увидев Эжена.
— Да, все еще! — жалобно ответил он.
— Так вот, господин де Растиньяк, поступайте со светом, как он того заслуживает. Вы хотите создать себе положение, я помогу вам. Исследуйте всю глубину испорченности женщин, измерьте степень жалкого тщеславия мужчин. Я внимательно читала книгу света, но оказалось, что некоторых страниц я не заметила. Теперь я знаю все: чем хладнокровнее вы будете рассчитывать, тем дальше вы пойдете. Наносите удары беспощадно, и перед вами будут трепетать. Смотрите на мужчин и женщин, как на почтовых лошадей, гоните не жалея, пусть мрут на каждой станции, — и вы достигнете предела в осуществлении своих желаний. Запомните, что в свете вы останетесь ничем, если у вас не будет женщины, которая примет в вас участие. И вам необходимо найти такую, чтобы в ней сочетались красота, молодость, богатство. Если в вас зародится подлинное чувство, спрячьте его, как драгоценность, чтобы никто даже и не подозревал о его существовании, иначе вы погибли. Перестав быть палачом, вы превратитесь в жертву. Если вы полюбите, храните свято вашу тайну! Не поверяйте ее, пока вы не узнаете по-настоящему того, кому раскроете вы сердце. Такой любви в вас еще нет, но надобно заранее оберегать ее, поэтому учитесь не доверять свету. Послушайте, Мигель (она и не заметила, что выдала себя этой обмолвкой), есть нечто пострашнее того случая, когда две дочери забросили отца и, может быть, желают его смерти: это соперничество двух сестер. Ресто из родовитой знати, его жена принята в свете, была представлена ко двору; из=за этого сестра ее, богатая красавица Дельфина де Нусинген, жена финансового дельца, умирает от огорчения, ее снедает зависть: графиня де Ресто поднялась выше ее на сто голов; и сестер больше нет, они отрекаются друг от друга, как отреклись от своего отца. Поэтому госпожа де Нусинген готова вылизать всю грязь от улицы Сен-Лазар до улицы Гренель, чтобы проникнуть ко мне в дом. Она рассчитывала, что де Марсе поможет ей достигнуть этой цели, стала его рабой и не дает ему покоя. А де Марсе нет дела до нее. Если Дельфину представите мне вы, то станете ее кумиром, она будет на вас молиться. Впоследствии вы можете и любить ее, а если нет, то во всяком случае воспользуйтесь Дельфиной в своих целях. Раз или два я приму ее в толпе гостей на большом вечере, но никогда не приму ее днем. Я буду с ней здороваться, и этого довольно. У графини вы сами закрыли себе двери тем, что упомянули папашу Горио. Да, дорогой мой, вы двадцать раз пойдете к графине де Ресто, и двадцать раз ее не будет дома. Вас приказано не принимать. Так пусть папаша Горио вас познакомит с Дельфиной де Нусинген. Красавица де Нусинген будет служить вам вывеской. Сделайтесь ее избранником, тогда все женщины начнут сходить по вас с ума. Ее соперницам, подругам, даже самым близким, захочется отбить вас у нее. Иные женщины предпочитают именно чужих избранников, по примеру тех мещанок, которые, перенимая фасоны наших шляп, надеются, что вместе с ними приобретут наши манеры. Вы будете иметь успех. В Париже успех — все, это залог власти. Как только женщины признают, что у вас есть талант и ум, мужчины этому поверят, если вы сами не разубедите их. Тогда все станет вам доступно, вам всюду будет ход. Тогда-то вы узнаете, что свет состоит из обманщиков и простаков. Не присоединяйтесь ни к тем, ни к другим. Чтоб вам не запутаться в этом лабиринте, даю вам, вместо нити Ариадны, свое имя. Не запятнайте же его, — сказала она, вскинув голову и царственно взглянув на Растиньяка, — сохраните его чистым. Теперь ступайте, оставьте меня одну: у нас, женщин, бывают тоже свои битвы.
— И если вам нужен человек, готовый ради вас взорвать подкоп… — прервал ее Эжен.
— Так что же? — спросила виконтесса.
Он ударил себя рукою в грудь, ответил улыбкой на улыбку своей кузины и вышел. Было пять часов. Эжен успел проголодаться и забеспокоился, как бы не опоздать к обеду. И благодаря этому беспокойству он узнал, какое наслаждение быстро мчаться по улицам Парижа. Но это физическое удовольствие нисколько не мешало ему всецело отдаваться нахлынувшим на него мыслям. Когда молодой человек его лет оскорблен презрением, он начинает горячиться, приходит в ярость, грозит кулаком всему обществу, кричит о мести, но сомневается в себе. В настоящую минуту Эжена угнетала фраза: «Вы сами закрыли себе двери у графини». «А я пойду! — говорил он себе. — И если госпожа де Босеан права, если приказано меня не принимать… тогда… тогда графиня де Ресто встретится со мной во всех гостиных, где она бывает. Я выучусь владеть шпагой, стрелять из пистолета и убью ее Максима!..» «А деньги? — кричал ему рассудок. — Откуда их возьмешь?» И тотчас выставленное напоказ богатство графини де Ресто сверкнуло у него перед глазами. Он видел роскошь, которую, несомненно, любила бывшая девица Горио, сверкающую всюду позолоту, крикливо дорогие предметы обстановки — словом, роскошь неумной выскочки, расточительность богатой содержанки. Это ослепительное видение сразу меркло перед величественным особняком Босеанов. Мечты Эжена, прикованные к высшим сферам парижского общества, внушили ему много дурных помыслов, сделав покладистее ум и совесть. Мир предстал ему теперь таким, каков он есть: в бессилии своей морали и закона перед богатством; ultima ratio mundi [Конечная основа мира (лат.)] виделась ему в деньгах. «Прав Вотрен. Богатство — вот добродетель!» — сказал Эжен сам себе.
Добравшись до улицы Нев-Сент-Женевьев, он быстро взошел к себе наверх, сбежал обратно, чтобы отдать извозчику десять франков, вошел в тошнотворную столовую и увидел всех нахлебников, кормившихся, как скот у яслей. Это убогое зрелище, вид этой столовой вызвали в нем чувство омерзения. Слишком резкий переход, слишком разительный контраст должен был в необычайной мере усилить его честолюбивые стремления. По одну сторону — яркие, чарующие образы, созданные самой изящной общественной средой, живые молодые лица, окруженные дивными произведениями искусства и предметами роскоши, страстные, поэтичные личности; по другую сторону — зловещие картины в обрамлении грязной нищеты, лица, у которых от игры страсти только и осталось, что двигавшие ими когда-то веревочки и механизмы. Советы г-жи де Босеан, подсказанные этой обманутой женщине негодованием, ее соблазнительные предложения воскресли в памяти Эжена, а нужда внушила ему, как истолковать их; чтобы достичь богатства, Эжен решил заложить две параллельные траншеи: опереться и на любовь и на науку, стать светским человеком и доктором юридических наук. Он все еще оставался большим ребенком. Две эти линии представляют собой асимптоты [буквально: «несовпадающая» (греч.) — прямая, которая, будучи безгранично продолжена, постоянно приближается к соответствующей кривой, но не пересекается с нею] и никогда не могут пересечься.
— Вы что-то очень мрачны, господин маркиз, — сказал Вотрен, окинув Растиньяка своим особым взглядом, казалось проникавшим в самые сокровенные тайны человеческой души.
— Я не расположен терпеть шутки от тех, кто называет меня «господин маркиз», — ответил Растиньяк. — Чтобы в Париже быть по-настоящему маркизом, надо иметь сто тысяч ливров годового дохода, а когда живешь в «Доме Воке», то уж наверно не состоишь в избранниках фортуны.
Вотрен взглянул на Растиньяка отечески пренебрежительно, словно хотел сказать: «Щенок! Да я могу сделать из тебя котлету!» Потом ответил:
— Вы не в духе, и, может быть, потому, что не имели успеха у прекрасной графини де Ресто.
— Она велела не принимать меня, так как я сказал, что отец ее сидит с нами за одним столом! — воскликнул Растиньяк.
Нахлебники переглянулись. Папаша Горио опустил глаза и отвернулся, чтобы их вытереть.
— Вы попали мне табаком в глаз, — сказал он своему соседу.
— Кто станет обижать папашу Горио, тот будет иметь дело со мной, — заявил Эжен, глядя на того, кто сидел рядом с вермишельщиком, — он лучше нас всех! Я не говорю о дамах, — добавил он, оборачиваясь к мадмуазель Тайфер.
Это заявление положило конец всем разговорам: Эжен с таким видом произнес его, что нахлебники примолкли. Один Вотрен насмешливо заметил:
— Для того чтобы взять под свою защиту папашу Горио и стать его ответственным редактором, надо научиться хорошо владеть шпагой и хорошо стрелять из пистолета.
— Так я и сделаю, — ответил Эжен.
— Значит, с сегодняшнего дня вы начинаете войну?
— Возможно, — ответил Растиньяк. — Но я не обязан никому давать отчет в своих делах, поскольку сам я не стараюсь дознаться, какими делами занимаются другие по ночам.
Вотрен искоса посмотрел на Растиньяка.
— Милый мальчик, кто не хочет быть обманут игрою марионеток, тому надо войти внутрь балагана, а не довольствоваться подглядыванием сквозь дыры в парусинной стенке. Бросим этот разговор, — добавил он, видя, что Эжен готов вспылить. — Мы с вами потолкуем после, когда угодно.
Обед проходил натянуто и мрачно. Папаша Горио, совершенно убитый фразой Растиньяка, не понял, что общее отношение к нему переменилось и у него есть молодой защитник, готовый заткнуть рот его преследователям.
— Выходит, что господин Горио отец графини? — спросила шопотом г-жа Воке.
— А кроме нее — и баронессы, — ответил Растиньяк.
— Он лишь на это и пригоден, — сказал Бьяншон Эжену, — я щупал его голову: на ней только один бугорок — как раз именно отцовства; это отец неизлечимый.
Эжен был в серьезном настроении, и шутка Бьяншона не вызвала у него смеха. Он собирался извлечь пользу из советов г-жи де Босеан и спрашивал себя, где и как достать денег. Глазам его открылись светские саванны, пустынные и плодоносные в одно и то же время, и это зрелище наполнило его тревожною заботой. После обеда все поразошлись, а он остался в столовой.
— Так вы видели мою дочку? — спросил его Горио проникновенным голосом.
Старик вывел студента из раздумья; Эжен взял его за руку и, глядя на него с каким-то умилением, ответил:
— Вы хороший, достойный человек. Мы поговорим о ваших дочерях после.
Не желая сейчас слушать папашу Горио, он встал, ушел к себе в комнату и написал матери письмо:
«Дорогая мама, не найдется ли у тебя третья грудь, чтобы напитать меня? Обстоятельства складываются так, что я могу быстро разбогатеть. Мне необходимы тысяча двести франков, и я должен их иметь во что бы то ни стало. О моей просьбе не говори ничего папе, — он, пожалуй, воспротивится, а если у меня не будет этих денег, то я впаду в полное отчаяние, способное довести меня до самоубийства. Своими замыслами я поделюсь с тобой при первом же свидании: писать понадобилось бы томы, чтобы растолковать тебе то положение, в каком я нахожусь. Милая мама, я не проигрался, долгов у меня нет; но если моя жизнь, которую ты мне дала, дорога тебе, найди для меня эту сумму. Словом, я бываю у виконтессы де Босеан, взявшей меня под свое покровительство. Мне нужно бывать в свете, а у меня нет ни одного су на свежие перчатки. Я могу питаться только хлебом, не пить ничего, кроме воды; если придется, буду голодать; но я не могу обойтись без тех орудий, которыми обрабатывают парижский виноградник. Дело идет о том, пробью ли я себе дорогу, или останусь барахтаться в грязи. Я знаю, сколько надежд вы возложили на меня, и хочу осуществить их побыстрее. Милая мама, продай что-нибудь из твоих наследственных драгоценностей, — я отдам тебе свой долг в самом скором времени. Мне хорошо известно положение нашей семьи, и я сумею оценить все ваши жертвы; поверь, я прошу их не напрасно, иначе я оказался бы чудовищем. Прими мою мольбу, как вопль всевластной нужды. В этом пособии все наше будущее, на эти деньги я должен выступить в поход, ибо жизнь в Париже — непрерывная битва. Если ты сама не можешь собрать всей суммы и не остается ничего другого, как продать кружева тети, скажи ей, что я пришлю ей взамен другие, еще лучше…» и так далее.
Он написал обеим сестрам по письму с просьбой выслать ему их сбережения, а чтобы достигнуть своей цели и в то же время удержать сестер от семейного обсуждения этой жертвы, которую они, конечно, почтут за счастье принести, Эжен воздействовал на чуткость их души, затронув струны чести, всегда натянутые крепко и очень звучные в юных сердцах. И все же, окончив свои письма, он пришел в невольное смятение, он волновался, трепетал. Юный честолюбец хорошо знал безукоризненное благородство этих душ, затерянных в глуши, и отдавал себе отчет, какие тяготы он налагает на сестер и сколько в этом будет радости для них, какое удовольствие доставит им тайная беседа о любимом брате в укромном уголке усадьбы. В его сознании вдруг ясно возник образ сестер в ту самую минуту, когда они украдкой будут подсчитывать свое ничтожное богатство; он видел, как они пускают в ход девичье хитроумие, чтобы тайком выслать ему деньги, и впервые делают попытку сплутовать, чтобы проявить свое великодушие. «Сердце сестры — это алмаз чистоты, бездна нежности!» — подумал он. Он начинал стыдиться того, что написал. А сколько силы будет в их молитвах, сколько чистоты в душевном их порыве к небу! С каким наслаждением пожертвуют они всем, что у них есть. Какое горе испытает мать, если она не сможет выслать полностью всех денег! И эти возвышенные чувства и эти жертвы будут служить ему только ступенькой, чтобы подняться к Дельфине Нусинген. Из его глаз скатилось несколько слезинок — последние крупицы фимиама, брошенные на священный алтарь семьи. Он шагал по комнате, обуреваемый отчаянием. Папаша Горио вошел к нему, заметив в полуоткрытую дверь это хождение взад и вперед.
— Что с вами? — спросил его папаша Горио.
— Ах, дорогой сосед, я все еще и сын и брат, как вы — отец. Вы правы, что боитесь за графиню Анастази, она в руках некоего Максима де Трай, и он ее погубит.
Папаша Горио удалился, бормоча какие-то слова, но Эжен не уловил их смысла.
На следующий день Растиньяк пошел на почту отправить свои письма. Он колебался до последнего мгновения, но все же опустил их в почтовый ящик, сказав: «Мне посчастливится!» — выражение игрока, крупного полководца, но выражение роковое: чаще оно ведет к гибели, а не к спасенью.
Через несколько дней Эжен отправился к графине де Ресто, но не был принят. Он трижды возобновлял свою попытку, но все три раза ее двери оказывались закрытыми для него, хотя он выбирал часы, когда там не бывало графа Максима де Трай. Виконтесса была права! Студент перестал учиться. Он заходил на лекции лишь для того, чтобы отметиться при перекличке, а засвидетельствовав свою явку, сейчас же удирал. Им руководило то же рассуждение, что и большинством студентов. Свои занятия он отложил до той поры, когда придется сдавать экзамен. Эжен решил записаться сразу на лекции второго и третьего курсов, но только к самому концу засесть серьезно и пройти весь курс юридического факультета в один присест. Благодаря этому в его распоряжении оказалось пятнадцать месяцев, когда он мог свободно плавать в парижском океане и там заняться ловлей женщин или ужением богатства.
За последнюю неделю Эжен два раза посетил г-жу де Босеан, но заходил только в такое время, когда карета д’Ажуда съезжала со двора. Эта прославленная женщина, самая поэтическая личность во всем Сен-Жерменском предместье, еще на считанные дни сумела удержать поле битвы за собой, добившись отсрочки брака маркиза д’Ажуда-Пинто с мадмуазель Рошфид. Но эти дни, которые боязнь утратить счастье наполнила небывало жгучим чувством, должны были ускорить катастрофу. Маркиз д’Ажуда и Рошфиды считали разлад и примирение с виконтессой благоприятным обстоятельством, надеясь, что г-жа де Босеан привыкнет к мысли об этом браке и, наконец, пожертвует своими утренними встречами ради события, самой природой предусмотренного в жизни человека. Таким образом д’Ажуда, повторяя ежедневно самые святые обещания, разыгрывал комедию, а виконтесса охотно поддавалась этому обману. И лучшая ее подруга, герцогиня де Ланже, сказала про нее: «Вместо того чтобы благородно выброситься из окна, она просто скатилась с лестницы». Как бы то ни было, последние лучи сияли еще столько времени, что виконтесса продолжала жить в Париже и оказала ценные услуги своему юному кузену, чувствуя к нему какую-то суеверную привязанность. Эжен ей выказал большую преданность и полное сочувствие при обстоятельствах такого рода, когда женщина ни в чьих глазах не видит ни жалости, ни истинного утешения для себя, — а если в это время и бывает, что мужчина говорит женщине нежные слова, он это делает с расчетом.
Прежде чем повести атаку на дом Нусингена, Растиньяк хотел тщательно изучить расположение фигур на своей шахматной доске; для этого он постарался выяснить себе предшествующую жизнь папаши Горио и собрал точные сведения, которые сводились к следующему.
До революции Жан-Жоашен Горио был простым рабочим-вермишельщиком, ловким, бережливым и настолько предприимчивым, что в 1789 году купил все дело своего хозяина, павшего случайной жертвой первого восстания. Он обосновался на улице Жюсьен, близ Хлебного рынка, и проявил большую сметку, взяв на себя председательство у себя в секции, чтобы обеспечить свою торговлю покровительством людей, наиболее влиятельных в ту опасную эпоху. Такая хитрая политика и положила основание его богатству: началось оно в период настоящего или умышленно созданного голода, когда в Париже установилась огромная цена на хлеб. У дверей булочных люди дрались до смертоубийства, а в это время некоторые лица преспокойно покупали макароны в бакалейных лавках. За этот год гражданин Горио нажил состояние, позволившее ему впоследствии вести торговлю, пользуясь всеми преимуществами, какие дает торговцу крупный капитал. С ним произошло то, что бывает со всеми лишь относительно способными людьми. Его серость спасла ему жизнь. К тому же он не вызывал к себе ничьей зависти, так как о его богатстве стало известно лишь тогда, когда слыть богачом уже не было опасно. Все его умственные способности, видимо, ушли в торговлю хлебом. Он не имел себе равных, когда дело шло о зерне, муке, крупе, их качестве, происхождении, хранении, когда требовалось предвидеть цену, предсказать недород иль урожай, дешево купить зерно, запастись им в Сицилии, на Украине. Глядя, как он ведет свои дела, толкует законы о ввозе и вывозе зерна, изучает их дух, подмечает их недостатки, иной, пожалуй, мог подумать, что Горио способен быть министром. Терпеливый, деятельный, энергичный, твердый, быстрый в средствах достижения цели, обладавший орлиным зрением в делах, он все опережал, предвидел все, все знал и все скрывал, дипломат — в замыслах, солдат — в походах. Но вне этой особой отрасли, выйдя из простой и мрачной своей лавки, где он сидел в часы досуга на пороге, прислонясь плечом к дверному косяку, Горио вновь становился темным, неотесанным работником, не мог понять простого рассуждения, был чужд каких-либо духовных наслаждений, засыпал в театре и казался одним из парижских Долибанов [отец, весь ушедший в заботы о своей горячо любимой дочери; действующее лицо комедии «Глухой, или Переполненная гостиница» французского актера и драматурга Жана-Батиста Шудара, выступавшего под псевдонимом Дефорж], сильных только своею тупостью. Почти все люди такого склада похожи друг на друга. Но в душе почти у каждого из них вы можете найти возвышенное чувство. И душу вермишельщика заполнили два властных чувства, поглотившие всю теплоту его сердца, как хлебная торговля впитала его мозг. Его жена, единственная дочь богатого фермера из Бри, стала предметом беспредельной любви, какого-то набожного поклонения мужа. Он восхищался этим хрупким, но сильным душою, отзывчивым и милым существом, противоположным его собственной природе. Если в мужчине есть чувство, ему врожденное, так это — гордость той защитой, какую он всечасно оказывает слабым существам. Добавьте сюда любовь, эту горячую признательность всех честных душ к источнику их наслаждений, и вам понятно станет множество своеобразных явлений в духовной жизни. После семи лет нерушимого блаженства вермишельщик потерял жену — на свое несчастье: она уже забирала над ним власть не только в сфере чувств. Быть может, ей удалось бы развить эту косную натуру, вложив в нее понимание действительности и жизни. Со смертью жены его привязанность к детям перешла разумные границы. Всю свою горячую любовь, обездоленную смертью, он перенес на дочерей, и первое время они отвечали во всем его отцовским чувствам. И купцы и фермеры наперебой старались выдать своих дочек за него, но, как ни были блестящи предложения, Горио решил остаться вдовым. Тесть вермишельщика, единственный мужчина, пользовавшийся его благоволением, утверждал за истину, что Горио поклялся не нарушать супружескую верность своей жене, хотя бы и умершей. Торговцы на Хлебном рынке, не понимая такого возвышенного безрассудства, только глумились над Горио и наградили его каким-то смехотворным прозвищем. Но когда один из них, подвыпив после сделки, вздумал произнести его во всеуслышанье, вермишельщик ткнул насмешника кулаком в плечо, да так, что тот стремглав отлетел к тумбе на углу улицы Облен. Беззаветная преданность, пугливая и чуткая любовь Горио к своим дочерям приобрели всеобщую известность, и как-то раз один из конкурентов, желая удалить его с торгов, а самому остаться и влиять на цены, сказал Горио, будто бы Дельфину только что сшиб кабриолет. Вермишельщик, бледный как смерть, в ту же минуту покинул рынок. Ложная тревога вызвала в нем такое столкновение противоречивых чувств, что он был болен несколько дней. Этого человека Горио не ударил сокрушительным кулаком в плечо, но, выбрав критическую для обманщика минуту, довел его до банкротства и таким образом выгнал с рынка навсегда.
Отзывы о сказке / рассказе: