Лишившись возможности оставить при себе свою разоренную внучку, старики Лоррены вспомнили о ее дяде и тетке Рогронах и послали им письмо. Провенских Рогронов уже не было в живых. Казалось бы, письмо, посланное им Лорренами, должно было пропасть. Но если есть что-либо на земле, что может заменить провидение, то это, несомненно, почта. Почтовая связь — нечто значительно более реальное, нежели связи общественные, которые не приносят к тому же столько дохода, а по своей изобретательности почта оставляет далеко позади самых искусных сочинителей романов. Если на почту попадает письмо и ей причитается за него от трех до десяти су, адресата же приходится разыскивать, то она проявляет такую деловую настойчивость, какую можно встретить разве только у самых неотвязных кредиторов. Почта мечется и рыщет по восьмидесяти шести департаментам Франции. Трудности возбуждают пыл чиновников, зачастую питающих склонность к литературным занятиям, и они пускаются на поиски Неизвестного со рвением ученых математиков из Парижского научного астрономического общества; они обшаривают всю страну. При малейшем проблеске надежды парижские почтовые отделения развивают необычайную деятельность. Вы бываете иной раз совершенно потрясены, разглядывая конверт, напоминающий зебру: так исполосован он с лицевой и оборотной стороны всякими каракулями — доблестными знаками административной настойчивости почты. Если бы за то, что проделывает почта, взялось частное лицо, оно потеряло бы на переездах, путевых издержках и потраченном времени десять тысяч франков, чтобы получить двенадцать су. Нет, почта, несомненно, куда остроумнее тех писем, которые она доставляет. Письмо Лорренов, адресованное в Провен Рогрону, умершему за год перед тем, было переправлено почтой в Париж г-ну Рогрону-сыну, владельцу галантерейной лавки на улице Сен-Дени. То было блестящим доказательством проницательности почты Наследника всегда в большей или меньшей степени мучит желание узнать, получил ли он все наследство спорна, не позабыты ли какие-нибудь векселя или тряпье. Казна умеет разгадать все, вплоть до человеческих слабостей. Письмо, адресованное умершему старику Рогрону в Провен, должно было неминуемо возбудить любопытство проживающих в Париже наследников — Рогрона-сына или же сестры его, мадемуазель Рогрон. Так что казна получила-таки свои шестьдесят сантимов. И Рогроны, к которым старики Лоррены, вынужденные расстаться с внучкой, в отчаянии простирали с мольбою руки, стали, таким образом, вершителями судьбы Пьеретты Лоррен. А потому необходимо описать их характер и рассказать об их прошлом.
Папаша Рогрон, содержатель провенского трактира, за которого старик Офре выдал замуж свою дочь от первого брака, был обладателем воспаленной физиономии, носа в красных жилках и одутловатых щек, разрумяненных Бахусом наподобие осенних листьев виноградной лозы. Приземистый, тучный, толстобрюхий, с жирными ляжками и толстыми руками, он был, однако, хитер, как швейцарский трактирщик, на которого смахивал и внешним своим видом. Его лицо походило чем-то на обширный виноградник, побитый градом. Он не блистал, конечно, красотой, но и жена его была не краше. Они представляли собою прекрасно подобранную супружескую пару. Рогрон любил хорошо поесть, притом любил, чтобы подавали красивые служанки. Он принадлежал к породе эгоистов с грубыми замашками, всенародно и бесстыдно предающихся своим порокам. Алчный, корыстолюбивый и беззастенчивый, вынужденный оплачивать свои удовольствия, он проедал все доходы, пока не съел своих зубов. Но скупость свою он сохранил. На старости лет он продал трактир, почти полностью прикарманил, как мы видели, наследство тестя и, удалившись на покой, поселился в маленьком доме на площади Провена, купленном за бесценок у вдовы папаши Офре, бабки Пьеретты. У Рогрона с женой было около двух тысяч франков дохода, состоявшего из арендной платы за двадцать семь участков земли, разбросанных вокруг Провена, и процентов с двадцати тысяч франков, вырученных ими за их заведение. Дом старика Офре был в очень жалком состоянии, но, расположившись в нем, бывшие владельцы трактира оставили его таким, как он был; они, как чумы, боялись всяких перемен: старым крысам по вкусу трещины и развалины. Бывший трактирщик пристрастился к садоводству и тратил свои доходы на увеличение сада; Рогрон дотянул его до самой реки, и сад представлял собой длинный четырехугольник, втиснутый между двух стен и заканчивавшийся площадкой, усыпанной щебнем. Природа, предоставленная самой себе, могла развернуть у воды все богатство своей речной флоры.
Через два года после свадьбы у Рогронов родилась дочь, а еще через два года — сын; в детях сказывались все признаки вырождения — и дочь и сын были ужасны. Их отдали в деревню кормилице, и домой они вернулись совсем изуродованные деревенским воспитанием: кормилица, которой платили гроши, уходя в поле, надолго запирала их в темной, низкой и сырой комнате — обычном жилище французских крестьян, — и дети по целым часам кричали, требуя груди. Лица их огрубели, голоса стали хриплыми; они не очень-то льстили материнскому тщеславию; мать пыталась отучить их от дурных привычек и прибегала для этого к строгостям, которые, впрочем, казались лаской по сравнению со строгостями отца. Им позволяли слоняться по двору, конюшням и службам трактира или бегать по улицам; иногда задавали им порку; посылали иной раз в гости к деду Офре, который относился к ним без особой любви. Обидная холодность деда послужила для Рогронов лишним поводом захватить львиную долю наследства «старого греховодника». Когда пришло время, папаша Рогрон отдал сына в школу, потом освободил его от военной службы, купив рекрута — одного из своих возчиков. Как только его дочери Сильвии минуло тринадцать лет, он послал ее в Париж — ученицей в магазин, а через два года отправил в столицу и сына своего, Жерома-Дени. Если приятели и собутыльники Рогрона — возчики или завсегдатаи его питейного заведения — спрашивали, что он намерен делать со своими детьми, трактирщик излагал свою точку зрения с прямотою, выгодно отличавшей его от других отцов.
— Пусть только подрастут и придут в понятие, я дам им пинок куда следует и скажу: «Отправляйтесь-ка добывать себе состояние!» — говорил он, опрокидывая рюмку в рот или утирая губы тыльной стороной руки. Потом, поглядев на собеседника и хитро подмигнув ему, добавлял:
— Хе-хе! Они не глупее меня. Отец дал мне когда-то три пинка — а я дам им только по одному; он сунул мне один червонец в руку — а я дам им по десяти. Им, стало быть, больше посчастливится, чем мне. Самый верный способ! Эх! Что после меня останется — то и останется; нотариусы, небось, все для них разыщут, чтобы урезывать себя во всем ради детей — это уж глупо!.. Я их родил, я их кормил — и ничего с них не требую; разве мы с ними не в расчете, а, сосед? Я начал с извоза, — ведь не помешало же мне это жениться на дочери старого греховодника папаши Офре!
Сильвия Рогрон послана была в обучение к землякам — владельцам лавки на улице Сен-Дени, и сперва за ее содержание платили сто экю в год. Спустя два года она уже оправдывала себя: она еще не получала жалованья, но родителям уже не приходилось больше платить за ее стол и комнату. Вот что на улице Сен-Дени называется «оправдывать себя» Еще через два года, в течение которых мать посылала ей по сто франков на одежду, Сильвия начала уже получать сто экю жалованья в год. Таким образом, с девятнадцати лет мадемуазель Сильвия Рогрон добилась самостоятельности. В двадцать лет она была второй продавщицей фирмы «Китайский шелкопряд» у Жюльяра, оптового торговца шелком на улице Сен-Дени.
История брата была точным повторением истории сестры. Юный Жером-Дени Рогрон поступил к одному из крупнейших галантерейщиков улицы Сен-Дени, в торговый дом Гепена «Три прялки». Если Сильвия в двадцать один год была первой продавщицей, с окладом в тысячу франков, то Жерому-Дени повезло еще больше: он уже в восемнадцать лет был первым приказчиком, с жалованьем в тысячу двести франков, у Гепенов, тоже их земляков. Брат и сестра встречались по воскресеньям и прочим праздникам и проводили эти дни в скромных развлечениях: обедали за городом, ездили в Сен-Клу, Медон, Бельвиль, Венсен. Соединив свои капиталы, добытые в поте лица, — около двадцати тысяч франков, — они в конце 1815 года купили у г-жи Гене одно из крупнейших розничных предприятий — пользовавшуюся широкой известностью галантерейную торговлю «Домовитая хозяйка». Сестра взяла на себя заведование кассой и конторой, а также корреспонденцию. Брат был одновременно и хозяином и первым приказчиком, как Сильвия сперва была у себя в лавке еще и первой продавщицей. Проторговав пять лет, брат и сестра в 1821 году лишь с трудом могли расплатиться за свою лавку и сохранить ее коммерческую репутацию, — столь жестокий характер приняла конкуренция в галантерейном деле. Сильвии Рогрон к этому времени было не больше сорока лет, но из-за уродливости и угрюмого вида, объяснявшегося как складом лица, так и постоянными заботами и напряженным трудом, ей можно было дать все пятьдесят. У тридцативосьмилетнего Жерома-Дени была самая глупая физиономия, какую покупатели когда-либо видели за прилавком. Его низкий лоб бороздили три глубокие морщины — следы усталости. Он коротко стриг свои седоватые, редкие волосы и отличался невыразимо тупым видом животного из породы холоднокровных. Белесые голубые глаза глядели тускло и бессмысленно. Плоское круглое лицо не внушало ни малейшей симпатии и не могло даже вызвать усмешку на губах любителя парижских типов: глядя на него, становилось грустно. Он был тучен и приземист, подобно отцу, но вместо могучей толщины трактирщика все его тело отличалось какой-то странной расслабленностью. Багровый румянец отца заменила у него нездоровая бледность, свойственная людям, которые проводят жизнь свою без воздуха, в конурах за лавкой, в заделанных решеткой клетушках, именуемых кассой, день-деньской наматывают и разматывают шпагат, получают деньги и дают сдачу, изводят своих приказчиков и неустанно повторяют покупателям одни и те же слова.
Весь скудный ум брата и сестры целиком поглощала их лавка; они умели вести торговлю, подсчитывать прибыли и убытки, хорошо знали специальные законы и обычаи парижского торгового мира. Иголки, нитки, ленты, булавки, пуговицы, портновский приклад — словом, все бесчисленное множество товаров парижской галантереи полностью забивало их память. Все их способности уходили на составление счетов, коммерческих писем и ответов на них, на учет товаров. Вне своего дела они ни о чем не имели понятия, не знали даже Парижа. Париж для них был чем-то вроде окрестностей улицы Сен-Дени. Узкий круг их деятельности не выходил за пределы их лавки. Они великолепно умели донимать своих приказчиков и продавщиц, уличать их в провинностях. Они только и чувствовали себя счастливыми, когда руки всех их служащих с проворством мышиных лапок сновали по прилавку, раскладывая или убирая товары. Если они слышали, как семь-восемь продавщиц или приказчиков произносят наперебой фразы на том особом языке, которым полагается беседовать с покупателем, — день казался им чудесным и погода прекрасной. Когда же Париж оживал под лазурью небес и парижане прогуливались, не помышляя ни о какой другой галантерее, кроме той, что была на них надета, — тогда тупица-хозяин говорил: «Вот отвратительная погода для торговли!» Великое искусство Рогрона, вызывавшее восхищение учеников в его лавке, заключалось в завязывании, развязывании, упаковке и завертывании пакетов. Рогрон мог заворачивать покупку и смотреть одновременно на улицу или наблюдать за тем, что делается в другом конце лавки; он все уже успевал приметить, когда, подавая покупательнице сверток, говорил:
«Прошу вас, сударыня! Не прикажете ли еще чего?» Если бы не сестра, этот олух, несомненно, разорился бы. Но Сильвия обладала здравым смыслом и торговым нюхом. Она руководила братом при закупках на фабриках и безжалостно гнала его в самую глубь Франции, чтобы купить какой-нибудь товар хотя бы на одно су дешевле. Ввиду отсутствия сердечных дел, всю хитрость, в большей или меньшей степени присущую каждой женщине, Сильвия обратила на погоню за барышом. Оплатить лавку полностью — вот мысль, служившая поршнем для этой машины и заставлявшая ее работать с бешеной энергией. Рогрон, по существу, так и остался старшим приказчиком, он не способен был охватить все дело в целом; даже стремление к выгоде — самый мощный рычаг, управляющий нашими поступками — не могло заставить его мозги работать. Он бывал совершенно ошеломлен, когда сестра вдруг распоряжалась продавать что-либо себе в убыток, предвидя, что товар этот скоро выйдет из моды; а потом ему оставалось лишь глупо восхищаться Сильвией. Сам он не способен был соображать ни хорошо, ни худо, ибо вообще лишен был всякой сообразительности; но у него хватало ума слушаться во всем сестры, и это послушание он объяснял доводами, ничего общего с торговлей не имеющими. «Она старшая!» — говорил он. Быть может, его постоянное одиночество, безрадостная юность и нужда, жизнь, сводившаяся к удовлетворению лишь самых насущных потребностей, сделают понятными для физиологов и мыслителей животную тупость лица, умственную слабость и весь бессмысленный вид этого торговца галантерейными товарами. Сестра упорно удерживала Рогрона от женитьбы, потому ли, что боялась утратить свое влияние в доме, или же видя в невестке, несомненно более молодой и уже, наверное, менее уродливой, чем она сама, новую статью расхода и опасность разорения.
Глупость бывает двух родов: молчаливая и болтливая. Молчаливая глупость безобидна, но глупость Рогрона была болтливой. У этого лавочника вошло в привычку распекать своих приказчиков, разъяснять им все тонкости оптово-розничной галантерейной торговли, пересыпая свою речь плоскими шуточками, щеголяя торгашеским балагурством. Выражение это, обозначавшее когда-то ходячие бойкие словечки, вытеснено было более грубым словом — зубоскальство. Рогрон, которого волей-неволей приходилось слушать его домочадцам, преисполнился самодовольства и создал для себя в конце концов собственные обороты речи. Болтун возомнил себя оратором. Нужно уметь объяснить покупателю, чего он собственно хочет, угадать его желание, внушить вкус к тому, чего он вовсе не желал, — вот откуда бойкость языка у лавочников. Они приобретают сноровку произносить бессмысленные, но внушительные фразы Показывая товар, они объясняют малоизвестные способы его изготовления, и это дает им какой-то минутный перевес над покупателем; но вне круга тысячи и одного объяснения, потребных для тысячи и одного сорта его товаров, лавочник в сфере мысли — точно рыба, выброшенная из воды.
У Рогрона и Сильвии, двух по ошибке окрещенных машин, и в зачатке не было того, что составляет жизнь сердца. Вот почему оба они были до крайности сухи и бесчувственны, зачерствели в работе, лишениях, воспоминаниях о долгих и тяжелых годах ученичества. Сострадание к человеческому горю было им чуждо. Они не знали жалости к людям, попавшим в беду, и были к ним неумолимо жестоки. Все человеческие достоинства — честь, добродетель, порядочность — сводились для них к тому, чтобы в срок уплачивать по векселям. Сварливые, бездушные, скаредные, брат и сестра пользовались отвратительной репутацией среди торговцев улицы Сен-Дени. Если бы не связь с Провеном, куда они ездили трижды в год, когда могли на два-три дня закрыть свою лавку, они бы остались без приказчиков и продавщиц. Но папаша Рогрон посылал к ним всех несчастливцев, которых родители хотели пустить по торговой части. Он вербовал в Провене учеников и учениц для галантерейной торговли своих детей и хвастался их достатками. И кто соблазнялся мыслью отдать дочь или сына в ученье под строгий присмотр и увидеть их в один прекрасный день преемниками «сына Рогрона», тот отправлял ребенка, стеснявшего его дома, на выучку в лавку холостяка и старой девы. Но лишь только ученику или ученице, за содержание которых уплачивалось по сто экю в год, удавалось вырваться из этой каторги, они были счастливы удрать оттуда, что усугубляло ужасную славу Рогронов. А неутомимый трактирщик отыскивал для них все новые и новые жертвы. У Сильвии Рогрон, чуть ли не с пятнадцати лет привыкшей лицедействовать в лавке, было два облика: то она сияла приторной улыбкой продавщицы, то хранила кислую мину старой девы. Ее деланно любезное лицо обладало чудесной мимикой: вся она превращалась в улыбку, ее сладенький, вкрадчивый голос опутывал покупательницу коммерческими чарами. Но подлинным ее лицом было то, что выглянуло сейчас между приоткрытых ставней, и оно могло обратить в бегство самого решительного из казаков 1815 года, которым была по вкусу, казалось, любая француженка.
Когда пришло письмо Лорренов, Рогроны были в трауре по отцу, они получили в наследство дом, можно сказать, украденный у бабушки Пьеретты, и землю, приобретенную бывшим трактирщиком, а сверх того кое-какие капиталы, — старый пьянчуга за ростовщический процент давал ссуды под залог земли, покупаемой крестьянами, рассчитывая впоследствии завладеть их участками. Годовая опись товаров была закончена: за фирму «Домовитая хозяйка» уплачено полностью. У Рогронов оставалось тысяч на шестьдесят товаров в лавке, сорок тысяч франков наличными и в бумагах, а также стоимость самой фирмы. Сидя за прилавком, в квадратной нише, на скамье, обитой зеленым полосатым трипом, против такого же прилавка, за коим помещалась старшая продавщица, брат и сестра обсуждали свои планы на будущее. Каждый торговец мечтает стать рантье. Продав свое торговое дело, Рогроны могли выручить около полутораста тысяч франков, не считая отцовского наследства. Поместив же наличный капитал в государственную ренту, каждый из них получал бы три-четыре тысячи франков дохода, а на перестройку родительского дома они потратили бы деньги, вырученные за лавку, которые им должны были, разумеется, выплатить в установленный срок. Им, стало быть, представлялась возможность поселиться вместе в Провене, в собственном доме. Старшей продавщицей у них в лавке служила дочь богатого фермера из Донмари, отца девятерых детей, которых необходимо было обучить какой-нибудь профессии, ибо из его достатков, разделенных на девять частей, на долю каждого пришлось бы немного. Но за пять лет этот фермер потерял семерых детей; первая продавщица стала такой завидной невестой, что Рогрон даже обнаружил было желание на ней жениться, не увенчавшееся, однако, успехом. Продавщица проявляла решительное отвращение к своему хозяину, и все попытки этого рода пресеклись в корне. Мадемуазель Сильвия, впрочем, не только не содействовала брату в его планах, но была против его брака: ей хотелось сделать эту хитроумную девицу своей преемницей. А женитьбу Рогрона она откладывала до их водворения в Провене.
Никому из сторонних наблюдателей не разгадать, какие тайные пружины движут жизнью некоторых лавочников; смотришь на них и думаешь: «Чем и для чего они живут? Откуда они берутся и куда потом деваются?» Но когда пробуешь разобраться в этом, рискуешь запутаться в пустых мелочах. Чтобы докопаться до искорки поэзии, тлеющей в сердцах торгашей и вносящей жизнь в их прозябание, необходимо тщательно изучить этих людей; и тогда обнаруживается, на какой зыбкой почве все у них построено. Парижский лавочник живет надеждой — осуществима она или нет, — но без нее он бы неминуемо погиб. Один мечтает выстроить театр или заведовать им; другой стремится к почестям, сопряженным со званием мэра; у третьего в нескольких лье от Парижа есть загородный домик с подобием парка, где он расставляет раскрашенные гипсовые фигуры и устраивает фонтан с тонкой, как ниточка, струйкой воды — роскошь, стоящая ему бешеных денег; четвертый хочет стать командиром национальной гвардии. Провен — этот рай земной — рождал в обоих галантерейщиках то фанатическое чувство, которое прелестные городки Франции вызывают в сердцах своих обитателей. И нужно отдать справедливость Шампани: она вполне заслужила такую любовь. Провен — один из самых очаровательных французских городков и может соперничать с Франгистаном и долиной Кашмира; он овеян поэзией персидского Гомера — Саади, но имеет еще заслуги медико-фармацевтического характера. Крестоносцы завезли в эту чудную долину иерихонскую розу, и она, не утратив своих красок, приобрела там случайно новые качества. Провен не только французская Персия — в нем есть источники целебных вод, он мог бы стать Баденом, Эксом, Батом! Вот тот пейзаж, ежегодно подновляемый в памяти двух галантерейщиков, который то и дело возникал в их воображении на грязной мостовой улицы Сен-Дени. Миновав пустынные и однообразные, но плодородные, богатые пшеницей равнины, которые тянутся от Ферте-Гоше до Провена, вы поднимаетесь на холм. И вдруг у самых ваших ног открывается город, орошаемый двумя речками; под скалой раскинулась живописная изумрудная долина с убегающими вдаль горизонтами. Если вы подъехали со стороны Парижа, то Провен разворачивается перед вами в длину; как водится, у подножия холма пролегает большая дорога, где слепец и нищие провожают вас своими жалобными голосами, когда вам вздумается взглянуть поближе на этот живописный уголок, неожиданно открывшийся вашему взору. Если же вы приехали со стороны Труа, вы приближаетесь к Провену по равнине. Замок и старый город с его древними укреплениями громоздятся перед вами по уступам холма. Новый город лежит внизу. Есть верхний и нижний Провен; первый — город, овеваемый свежим ветром, с извилистыми улицами, взбегающими в гору, и с прекрасными видами; вокруг него изрытые дождевыми потоками и обсаженные орешником дороги бороздят широкими колеями крутые склоны холма; это тихий, чистенький, торжественно спокойный город, увенчанный величественными развалинами замка; нижний Провен — город мельниц, орошаемый Вульзи и Дюртеном — двумя бриарскими речками, узкими, глубокими и тихими, город харчевен, город торговцев и удалившихся от дел буржуа, город, где грохочут дилижансы, коляски, возы.
Отзывы о сказке / рассказе: