— Бедный Клаас, ты еще немало горя доставишь нам, помимо своей воли,ответила она, проводя рукой по его волосам.- Сядь рядом со мной,- продолжала она, указывая место на диване.- Ну вот, я все и забыла, раз ты возвращаешься к нам. Друг мой, мы все поправим. Только ты не станешь отдаляться от жены? Правда? Скажи «да». Согласись, великий мой, прекрасный Клаас, подчинить свое сердце женскому влиянию, столь благодетельному для несчастных художников, для страждущих великих людей! Будь со мною груб, сломи мне голову, если хочешь, но позволь мне немножко противоречить тебе ради твоего блага. Никогда я не злоупотреблю властью, которую ты мне предоставишь. Будь знаменит, но будь также и счастлив. Не предпочитай нам химию! Послушай, мы будем очень сговорчивы, мы не будем оспаривать прав науки, не попытаемся занять ее место в твоем сердце; но будь справедлив, отдай нам нашу половину! Скажи, разве это не высшее бескорыстие с моей стороны?
Она вызвала улыбку на лице Валтасара. С присущим женщинам чудесным искусством она перевела серьезнейший вопрос в область шутки, где женщины чувствуют себя в своей сфере. Хотя по видимости она смеялась, однако сердце у нее сжималось так сильно, что с трудом восстановилось его обычное ровное и тихое биение; зато в глазах Валтасара опять появилось то выражение, которым она восхищалась и гордилась,- и, угадав, что воскресла ее прежняя власть, уже, казалось, утраченная, г-жа Клаас сказала с улыбкой:
— Поверь мне, Валтасар, природа создала нас для чувств, и хотя тебе угодно, чтобы мы были только электрическими машинами, ни твои газы, ни твои эфирные вещества не объяснят нам дара предвидеть будущее.
— Нет, объяснят, при помощи сродства,- вмешался он.- Сила видения, создающая поэта, и сила умозаключения, создающая ученого, основаны на сродстве, невидимом, неосязаемом, невесомом, которое толпа относит к явлениям духовным, хотя в действительности оно представляет собою явление физическое. Пророки видят и умозаключают. К несчастью, эти виды сродства слишком редки и слишком мало доступны восприятию, чтобы подвергнуться анализу или наблюдению.
— А, значит, вот это,- сказала она, целуя его, чтобы прогнать столь некстати пробужденную химию,- тоже сродство?
— Нет, это сочетание; две субстанции с одним и тем же знаком не вызывают никакой деятельности…
— Ну, молчи,- сказала она,- а то я умру от горя. Да, дорогой, я не перенесла бы, увидав, что моя соперница не оставляет тебя и среди восторгов нашей любви.
— Но, жизнь моя, я думаю только о тебе, мои труды — это стремление прославить нашу семью; все мои надежды связаны с мыслью о тебе.
— Взгляни-ка на меня!
В эти минуты бурного волнения она стала красива и молода, и перед Клаасом блистало очарованием ее лицо над облаком муслина и кружев.
— Да, конечно, я был неправ, что покидал тебя ради науки. Ну что ж, Пепита, если теперь заботы вновь будут поглощать меня, отвлекай меня от них, я так хочу.
Она опустила глаза и позволила ему взять ее руку, самое прелестное в ней, руку сильную и вместе с тем нежную.
— Но я хочу большего! — сказала она.
— Красавица моя, милая! Ведь ты всего можешь добиться.
— Я хочу разрушить твою лабораторию и посадить на цепь твою, науку,- сказала она, бросая на него пламенный взор.
— Прекрасно, к чорту химию!
— Эта минута заставляет меня забыть все горести,- продолжала она.- Теперь я в силах вытерпеть от тебя, если ты захочешь, новые страдания.
При этих словах Валтасар готов был заплакать.
— Ты права, я видел вас сквозь какую-то завесу и уже не слышал вас…
— Если бы дело шло только обо мне,- ответила она,- я продолжала бы страдать молча, не возвышая голоса перед моим властелином; но надо подумать о детях, Клаас. Уверяю тебя, если ты будешь все так же расточать свои богатства, то к какой бы славной цели ты ни стремился, свет не примет ее во внимание, и его хула падет на твою семью. Не довольно ли и того, что ты, такой значительный человек, не замечал опасности, пока жена не обратила на нее твоего внимания? Не будем больше обо всем этом говорить,- добавила она, бросая ему улыбку и взгляд, полный кокетливости.- Нынче, мой Клаас, нам мало быть счастливыми наполовину.
После вечера, столь важного в жизни этой семьи, Валтасар Клаас, вероятно уступивший настояниям Жозефины и что-то обещавший ей относительно прекращения своих работ, совсем не поднимался к себе в лабораторию и все время оставался возле жены. На следующий день семья стала готовиться к отъезду в деревню, где она и пробыла почти два месяца, так что в город приезжали только для приготовлений к празднику, которым Клаас хотел ознаменовать, как это бывало прежде, годовщину их брака. Валтасар изо дня в день получал доказательства того, что дела его пришли в полное расстройство из-за его работ и его беспечности. Жена была далека от того, чтобы растравлять его рану упреками, и, раз беды свершились, старалась хоть как-нибудь поправить обстоятельства. Из семи слуг, которые были у Клааса в день последнего приема, остались только Лемюлькинье, кухарка Жозета и старая горничная по имени Марта, которая не покидала своей хозяйки с тех пор, как та вышла из монастыря; с таким малым количеством слуг невозможно было принять у себя высшее общество города. Г-жа Клаас устранила все трудности, предложив пригласить повара из Парижа, приспособить к услужению сына их садовника и позаимствовать слугу у Пьеркена. Таким образом, никто не заметил бы их стесненного положения. Двадцать дней, пока готовились к торжеству, г-жа Клаас искусно заполняла досуг своего мужа: то она поручала ему выбор редкостных цветов для украшения главной лестницы, галереи и приемных комнат; то она посылала его в Дюнкерк раздобыть несколько штук тех чудовищных рыб, что составляют гордость званых обедов в Северном департаменте. Такой праздник, какой собирался дать Клаас, был делом важным, он требовал множества забот и деятельной переписки, ибо во Фландрии традиции гостеприимства ставят на карту честь семьи, и парадный обед там подобен битве, в которой хозяевам и слугам надо победить гостей. Устрицы привозились из Остенде, тетерева выписывались из Шотландии, фрукты из Парижа; словом, и в самых незначительных мелочах нельзя было допустить посрамления наследственного пышного обихода. К тому же балы дома Клаасов в некотором роде славились. Так как Дуэ был тогда главным городом департамента, то этим званым вечером открывался зимний сезон и давался тон всем вечерам в округе. В течение пятнадцати лет Валтасар старался отличиться, и это ему настолько удавалось, что каждый раз о празднике рассказывали на двадцать миль кругом, говорили о туалетах, о приглашенных, о мельчайших подробностях, о виденных там новинках, обо всем, что там происходило. Итак, приготовления к празднику помешали Клаасу думать о поисках Абсолюта. Возвращаясь к мыслям о доме и к общению с людьми, ученый вновь обрел все самолюбие главы семьи, фламандца, хозяина, и ему приятно было удивить страну. Он решил сообщить этому вечеру особый характер какой-нибудь новой выдумкой и среди всех фантазий роскоши остановился на самой красивой, богатой и мимолетной, превратив дом в рощу редких растений и приготовив букеты цветов для дам. И во всем остальном праздничное убранство отличалось неслыханной роскошью, которая должна была проявляться во всем. Но в день бала, под вечер, пришел двадцать девятый бюллетень, и распространились известия о поражениях, нанесенных великой армии в России, и о катастрофе на Березине. Глубокая и подлинная печаль охватила граждан города Дуэ, которые из чувства патриотизма единодушно отказались танцевать. Среди писем, пришедших в Дуэ из Польши, было одно на имя Валтасара. Г-н Вежховня, умирая в Дрездене,- как он писал,- от раны, полученной в одном из последних сражений, пожелал передать в наследство тому, кто оказал ему гостеприимство, некоторые свои мысли касательно Абсолюта, скопившиеся у него со времени их встречи. Письмо погрузило Клааса в глубокую задумчивость, которая могла бы сделать честь его патриотизму, но жена его не обманулась. Для нее праздник стал вдвойне трауром. На вечернем приеме, которым напоследок блеснул дом Клаасов, лежал поэтому отпечаток мрачной грусти, несмотря на все великолепие, несмотря на собрание редкостей, скопленное шестью поколениями — причем каждое предавалось своей особой мании,- а теперь восхищавшее жителей Дуэ в последний раз.
Царицей дня была Маргарита, ей пошел семнадцатый год, и родители ввели ее в свет. Она привлекла все взгляды крайней безыскусственностью, девичьей чистотой и особенно тем, что весь облик ее был в полной гармонии с самим домом. То была юная фламандская девушка, какою изображали ее художники-фламандцы: приятно округлое, свежее личико, каштановые волосы, гладко причесанные и разделенные пробором, глаза серые с зелеными искорками, прекрасные плечи и не вредившая красоте полнота; вид застенчивый, но на высоком и гладком лбу — решимость, скрывавшаяся под внешним спокойствием и мягкостью. Не выказывая печали и меланхолии, она, невидимому, мало склонна была и к веселости. Рассудительность, любовь к порядку, чувства долга — три главные свойства фламандского характера — одухотворяли лицо, по первому впечатлению холодное, но привлекавшее взор некоей нежностью контуров и спокойным достоинством, несшим в себе залог семейного счастья. По странности, еще не объясненной физиологами, дочь не унаследовала ни одной черты ни от матери, ни от отца, но в ней как будто ожила бабка с материнской стороны, та Конинкс из Брюгге, чей портрет благоговейно хранился и мог свидетельствовать об этом сходстве.
Ужин придал празднику некоторое оживление. Если военные неудачи не позволяли развлекаться танцами, то всякий полагал, что они не должны портить аппетита. После ужина патриоты быстро удалились. Безразличные остались вместе с игроками и несколькими друзьями Клааса; но мало-помалу дом, столь блестяще освещенный, где толпилась вся знать Дуэ, погрузился в молчание; к часу ночи галерея опустела, постепенно в комнатах погасал свет. Наконец и внутренний двор, некоторое время такой шумный и ярко освещенный, стал вновь темным и мрачным — пророческий образ будущего, ожидавшего семью. Когда Клаасы вернулись в свои комнаты, Валтасар дал жене прочесть письмо поляка, она вернула его печальным жестом: она предвидела будущее.
Действительно, с этого дня Валтасар плохо скрывал томившую его скорбь и скуку. По утрам, после семейного завтрака, он некоторое время играл в зале с сыном Жаном, беседовал с дочерьми, которые занимались шитьем, вышиваньем или плетеньем кружев; но вскоре он утомлялся этими играми и беседами и, казалось, принимал в них участие лишь по обязанности. Когда жена, одевшись, опять сходила вниз, она всегда заставала его по-прежнему сидящим в кресле напротив Маргариты и Фелиции, совершенно безразличным к надоедливому стуку их коклюшек. Когда получалась газета, он медленно ее читал, подобно удалившемуся от дел купцу, который не знает, как убить время. Потом вставал, смотрел в окно на небо, опять садился, задумчиво мешал угли в камине, как человек, который от тиранической власти идей потерял сознание своих движений. Горячо сожалела г-жа Клаас о скудости своего образования и памяти. Ей трудно было долго поддерживать интересный разговор; впрочем, едва ли это было возможно между двумя существами, которые все друг другу сказали и принуждены искать себе предметов развлечения вне жизни сердца и вне домашнего быта. У жизни сердца есть свои минуты, и она требует противопоставлений; мелочи быта ненадолго займут высокий ум, привыкший к быстрым решениям; а светская жизнь невыносима для душ любящих. Живя уединенно, два существа, всецело постигшие друг друга, должны, таким образом, искать себе наслаждений в сокровеннейших областях мысли, ибо невозможно противопоставлять что-нибудь незначительное тому, что огромно. Затем, раз мужчина привык иметь дело с чем-нибудь великим, его невозможно развлечь, если только в глубине своей натуры он не сохраняет того простодушия, той покладистости, которые делают людей гениальных очаровательно ребячливыми; но часто ли встречается подобная детскость сердца у тех, чье призвание — все видеть, все знать, все понимать?
В течение первых месяцев г-жа Клаас выходила из трудного положения при помощи неслыханных усилий, внушаемых ей любовью и необходимостью. То она решалась научиться играть в триктрак, в который она никогда не умела играть, и — чудо вполне объяснимое — наконец постигла эту игру. То она заинтересовывала Валтасара воспитанием дочерей, прося, чтобы он руководил их чтением. Эти источники истощились. Настал момент, когда Жозефина очутилась перед Валтасаром в таком же положении, как г-жа де Ментенон в присутствии Людовика XIV; но с той разницей, что для развлечения засыпающего мужа ей не хватало величия власти и хитрого двора, умевшего играть комедии — вроде посольств сиамского короля или персидского суфия. У монарха, разорившего всю Францию и принужденного обращаться к уловкам дворянских сынков, чтобы достать денег, уже остались позади и молодость и успехи, и, при всем величии своем, он чувствовал ужасающее бессилие; королевская нянька, умевшая укачивать детей, не всегда умела убаюкать отца, который страдал оттого, что не считался ни с обстоятельствами, ни с людьми, ни с жизнью, ни с богом. Клаас же страдал от излишнего могущества ума. Под гнетом охватившей его мысли он мечтал о празднествах науки, и сокровищах для человечества -и о славе для себя. Он страдал, как страдает художник, борющийся с нищетой, или Самсон, привязанный к колоннам храма. Результат оказался один и тот же для обоих властителей, хотя властитель мысли был подавлен своей силою, а Людовик — своей слабостью. Что могла поделать Пепита, одинокая в борьбе с тоской по науке? Использовав средства, предоставляемые семейными делами, она призвала себе на помощь свет, приглашая к себе на чашку кофе дважды в неделю. В Дуэ приглашают на кофе, а не на чай. «Кофе» — это вечеринка, на которой целый вечер гости пьют изысканные вина и ликеры, переполняющие погреба в этой благословенной стране, лакомятся сластями, черным кофе или замороженным кофе с молоком, а тем временем дамы поют романсы, обсуждают вопросы о туалетах или пересказывают городские сплетни. Это все те же картины Мьериса или Терборха, только без красных перьев на остроконечных серых шляпах, без гитар и прекрасных костюмов XVI века. Но несмотря на старания Валтасара как следует играть роль хозяина, несмотря на взятую напрокат приветливость и искусственный огонь остроумия,- усталость, одолевавшая его на следующий день, выдавала всю глубину его недуга.
Постоянные праздники давали лишь видимое облегчение болезни — и еще подчеркивали ее серьезность. Они были словно ветки, на которые наталкивался Валтасар, скатываясь в пропасть,- они замедлили падение, но сделали его еще более мучительным. Клаас не заговаривал о прежних своих занятиях, не выражал сожалений, чувствуя, что для него нет возможности возобновить опыты, однако движения его стали вялы, голос ослабел, силы упали, точно он перенес тяжелую болезнь. Тоска его порой сказывалась даже в том, как он брал щипцы, чтобы бесцельно построить в камине какую-то фантастическую пирамиду из кусков каменного угля. Когда наступал вечер, он чувствовал заметное удовлетворение: вероятно, сон освобождал его от докучливой мысли; наутро он вставал печальный, видя перед собою день, который надо прожить, и, казалось, измерял, сколько ему нужно убить времени, как усталый спутник мерит взглядом пустыню, которую надо перейти. Если г-жа Клаас и знала причину этого уныния, то старалась не замечать размеров производимых им опустошений. Полная решимости перед страданиями ума, она была бессильна перед великодушием сердца. Она не смела расспрашивать Валтасара, когда тот слушал рассказы дочерей или смех Жана с видом человека, занятого своими мыслями, но, содрогаясь, наблюдала, как он стряхивает с себя меланхолию и, чтобы никого не огорчать, из чувства великодушия старается казаться веселым. Шутки отца с обеими дочерьми, игры с Жаном вызывали слезы на глазах Жозефины, она уходила, чтобы скрыть, как волнует ее героизм, цена которого хорошо известна женщинам и который разбивает им сердце; г-же Клаас хотелось тогда сказать: «Убей меня и делай, что захочешь!» Мало-помалу глаза Валтасара утратили свой живой огонь и приняли тот мутный оттенок, от которого так печальны становятся глаза стариков. Оказывал ли он знаки внимания жене, говорил ли что-нибудь, все в нем отдавало принужденностью. Подобные симптомы, усилившись к концу апреля, испугали г-жу Клаас, это зрелище стало для нее невыносимым, и тысячу раз упрекала она себя, восхищаясь тем, как муж соблюдал фламандскую верность своему слову. Однажды, когда Валтасар показался ей удрученным больше, чем когда-либо, она, уже не колеблясь, решила всем пожертвовать, чтобы вернуть его к жизни.
— Друг мой,- сказала она ему,- ты свободен от клятвы.
Валтасар посмотрел на нее с изумлением.
— Ты думаешь о своих опытах? — продолжала она. Он ответил жестом ужасающе веселым. Нисколько не упрекая его, г-жа Клаас, имевшая достаточно времени, чтобы измерить глубину пропасти, в которую им обоим предстояло скатиться, взяла его руку и с улыбкой пожала ее.
— Спасибо, друг, я уверена в своей власти,- сказала она,- ты принес мне в жертву больше, чем жизнь. Моя очередь жертвовать. Хотя я уже продала кое-какие свои алмазы, все же, если добавить те, что остались от брата, их хватит, чтобы добыть деньги, необходимые для твоих работ. Я предназначала эти уборы нашим дочерям, но ведь больший блеск придаст им твоя слава, а кроме того, ты им все возместишь когда-нибудь алмазами еще более прекрасными!
Радость, внезапно осветившая лицо мужа, довела до крайнего предела отчаяние Жозефины; со скорбью она /видала, что страсть сильнее его самого. Клаас верил в свою идею и бесстрашно пускался в путь, который для его жены был пропастью. Ему — вера, ей — сомнение, ей — тягчайшая ноша: не страдает ли всегда женщина за обоих? В эту минуту ей хотелось верить в успех, чтобы оправдать перед собою свое соучастие в возможной растрате их состояния.
— Всей моей жизни мало, чтобы любовью отблагодарить тебя за твое самоотречение, Пепита,- сказал растроганный Клаас.
Едва произнес он эти слова, как вошли Маргарита и Фелиция и поздоровались с ними. Г-жа Клаас опустила глаза и осталась в смущении перед детьми, у которых только что было отнято состояние ради химеры; а муж взял детей на колени и весело болтал с ними, счастливый, что может излить обуявшую его радость. С тех пор г-жа Клаас разделяла с мужем его напряженную жизнь. Будущее детей, общественное положение их отца были для нее двумя двигателями, столь же могучими, как слава и наука для Клааса. И вот, несчастная женщина не знала больше ни минуты покоя, после того как все их алмазы были проданы в Париже хлопотами аббата де Солиса, ее духовника, и фабриканты химических продуктов возобновили свои посылки. Беспрестанно тревожась из-за демона науки и неистового стремления к исследованиям, пожиравших мужа, она жила в постоянном страхе перед будущим и проводила целые дни, как мертвая, пригвожденная к креслу именно силой своих желаний, которые, в противоположность желаниям Валтасара, не находили себе пищи в лабораторных работах и мучили ее душу, усиливая сомнения и страхи. Минутами, упрекая себя за снисходительность к страстным, но безнадежным поискам, которые осуждал г-н де Солис, она вставала, подходила к окну, выходящему во внутренний двор; и с трепетом бросала взгляд на трубу лаборатории. Если оттуда выходил дым, она смотрела на него с отчаянием, мысли, самые противоположные, волновали ее сердце и ум. Она видела, как рассеивается дымом состояние ее детей, но она спасала жизнь их отцу: не первый ли ее долг сделать счастливым его? Такая мысль успокаивала ее на минуту. Она получила право входить в лабораторию и оставаться там; но вскоре ей пришлось отказаться от этого печального преимущества. Слишком сильно страдала она, видя, что Валтасар не обращает на нее внимания, что часто ее присутствие даже стесняет его; она испытывала там ревнивое раздражение, яростное желание взорвать дом; она гам умирала от тысячи неслыханных мучений.
Лемюлькинье стал для нее тогда своего рода барометром: когда он сновал по дому, накрывая к завтраку или обеду, она, слыша, как он насвистывает, догадывалась, что опыты мужа были удачны и появилась надежда на близкий успех; если же Лемюлькинье становился мрачен, угрюм, она бросала на него скорбный взгляд: значит, Валтасар неудовлетворен. В конце концов хозяйка и лакей стали понимать друг друга, несмотря на гордость одной и надменную покорность другого. Слабая, беззащитная перед страшным упадком душевных сил, она изнемогала от беспрестанной смены надежды и отчаяния, которая у нее отягощалась тревогами любящей жены и беспокойством матери, дрожавшей за семью. Мучительному молчанию, от которого когда-то холодело у нее сердце, способствовала теперь и она сама, не замечая, какая мрачность царит в доме, как целые дни в зале не увидишь улыбки, не услышишь ни единого слова. Уступая грустной необходимости, подсказанной материнским предвидением, она приучала обеих дочерей к домашним работам и старалась привить им навыки в каком-нибудь женском ремесле, чтобы они могли прокормиться, если впадут в нищету. Так под внешним спокойствием этой семьи таились ужасающие волнения. К концу лета Валтасар поглотил все деньги, что были получены за алмазы, проданные в Париже при посредстве старого аббата де Солиса, и сверх того задолжал двадцать тысяч франков фирме Проте и Шифревиль.
В августе 1813 года, почти год спустя после сцены, описанной нами в начале повести, хотя Клаас и сделал к этому времени несколько прекрасных опытов, которыми, к сожалению, пренебрег, но попытки его были безрезультатны в основной области его изысканий. В день, когда он закончил ряд своих работ, его сокрушило чувство бессилия: убедившись в бесплодной растрате значительных сумм, он впал в отчаяние. То была страшная катастрофа.
Он покинул свой чердак, медленно сошел в залу, бросился в кресло и сидел среди детей несколько минут, как мертвый, не отвечая на вопросы, которыми засыпала его жена; слезы его душили, он бросился в свою комнату, чтобы предаться горю без свидетелей; Жозефина пошла за ним, увела его к себе в спальню, и здесь, наедине с нею, Валтасар дал волю своему отчаянию. Эти мужские слезы, эти речи впавшего в уныние художника, это раскаяние отца семейства были так страшны, нежны и безумны, что больше причинили боли г-же Клаас, чем все прошедшие горести. Жертва стала утешать палача.
— Я жалкий человек, я играю жизнью своих детей и твоею; чтобы вам сохранить счастье, мне надо убить себя! — вымолвил Валтасар, и эти слова, произнесенные с ужасающей убежденностью, достигли ее сердца, а так как, при характере мужа, можно было опасаться, что он тотчас же осуществит это решение, внушенное отчаянием, то она пережила такое потрясение, которое поражает самый источник жизни; и тем более было оно губительно, что Пепита скрыла свои жестокие муки под напускным спокойствием.
— Друг мой,- ответила она,- я советовалась не с Пьеркеном, которому дружеские связи с нами не мешают втайне испытывать некоторое удовольствие при виде нашего разорения, а со стариком, который добр ко мне, как отец. Аббат де Солис, мой духовник, дал мне совет, который спасет нас от разорения. Он приходил посмотреть твои картины. Те, что висят в галерее, стоят достаточно, чтобы выплатить все суммы, взятые тобою под закладные, и твои долги Проте и Шифревилю,- ведь наверное у тебя имеется еще какой-нибудь неоплаченный счет?
Клаас сделал утвердительный знак, опуская уже поседевшую голову.
— Де Солис знаком с Гаппе и Дункером из Амстердама; они с ума сходят по картинам и, как все выскочки, любят щеголять великолепием, которое пристало только старинным домам; за наши картины они уплатят полную их стоимость. Так мы восстановим наши доходы, а часть этой суммы, составляющей около ста тысяч дукатов, тебе можно будет взять для продолжения опытов. Обе дочери и я удовольствуемся немногим. Со временем, если соблюдать экономию, можно будет вставить в пустые рамы другие картины. Ты опять заживешь счастливо.
Валтасар поднял голову и радостно, а вместе с тем несколько боязливо посмотрел на жену. Роли переменились. Жена стала покровительницей мужа. При всей своей нежности, при всей сердечности своих отношений с Жозефиной, он, обнимая ее, не замечал, как она вздрагивала от ужасной конвульсии, как у нее подергивались нервной дрожью кожа головы и рот.
— Я не смел тебе сказать, что нахожусь только на волосок от Абсолюта. Чтобы превратить в газ металлы, мне остается лишь подвергнуть их действию огромного жара в среде, где нет давления атмосферы, словом, в абсолютной пустоте.
Госпожа Клаас не выдержала, услышав подобный эгоистический ответ. Она ожидала страстной благодарности за свои жертвы, а столкнулась с химической задачей… Она сразу покинула мужа, спустилась в залу, упала в кресло, перепугав своих дочерей, и залилась слезами; Маргарита и Фелиция опустились возле нее по обеим сторонам на колени, припали к ее руке и зарыдали вместе с нею, еще не зная причин ее горя и только спрашивая беспрестанно:
— Что с вами, маменька?
— Бедные дети! Пришла моя смерть, я чувствую это. От ее слов вздрогнула Маргарита, впервые заметившая на лице матери следы той особенной бледности, какая бывает у людей смуглых.
— Марта! Марта! — закричала Фелиция,- идите сюда, вы нужны маменьке.
Старая дуэнья прибежала из кухни и, увидав, что на цветущем, смугловато-румяном лице г-жи Клаас проступила зеленоватая бледность, воскликнула по-испански:
— Тело Христово! барыня умирает!
Она стремительно вышла, велела Жозете согреть воды для ножной ванны и вернулась к хозяйке.
Отзывы о сказке / рассказе: