На всем облике, складе ума и манерах Гастона лежал отпечаток какой-то своеобразной наивности, — она придавала особую прелесть и самым обыденным его движениям и мыслям, позволяла ему безнаказанно высказывать все, что угодно. Он был образован, проницателен, у него было приятное и подвижное лицо, отражавшее впечатлительную душу. Живой, чистосердечный взгляд его был исполнен непритворной нежности и страсти. Решение, которое он принял, переступив порог Курселя, вполне гармонировало с его открытым характером и пылким воображением. Хотя любовь придает смелости, сердце у него трепетало, когда, пройдя через внутренний двор, где был разбит английский сад, он вошел в зал и слуга, спросив его имя, пошел доложить, а затем вернулся за ним.
— Барон де Нюэйль!
Гастон вошел медленно, но довольно непринужденно, что особенно трудно, когда в гостиной не двадцать женщин, а только одна. В уголке, где пылал, несмотря на летнее время, яркий огонь и с камина два канделябра проливали мягкий свет, он увидел молодую женщину в модном кресле с очень высокой спинкой и низким сиденьем, позволявшим ей принимать разнообразные грациозные и изящные позы: то опускать голову, то склонять ее набок или медлительно подымать, словно под тяжестью большого бремени; скрещивать ножки, слегка показывать их и снова прятать под складками длинного черного платья. Виконтесса протянула руку, чтобы положить на круглый столик книгу, которую читала, но так как при этом она повернула голову в сторону Гастона де Нюэйля, то книга, положенная на край стола, соскользнула и упала между столом и креслом. Не обратив внимания на книгу, молодая женщина выпрямилась и едва заметно, почти не приподымаясь с кресла, в котором она утопала, ответила на поклон гостя. Она наклонилась к огню и быстро помешала угли; потом подняла перчатку, небрежно надела ее на левую руку, бросила было взгляд в поисках второй перчатки, но не нашла, и белоснежной правой рукой, почти прозрачной, без колец, хрупкой, с удлиненными пальцами и розовыми ногтями безупречной овальной формы, она указала незнакомому посетителю на стул, приглашая сесть. Когда Гастон сел, она с неописуемым изяществом, кокетливо и вопросительно повернула голову в его сторону; этот поворот головы, выражавший благосклонность, был одним из тех грациозных, хотя и заученных движений, которые вырабатываются благодаря воспитанию и привычке к жизни, полной изящества. Гамма непрерывных и плавных движений очаровала Гастона тем оттенком изысканной небрежности, какой красивая женщина придает аристократическим манерам высшего круга. Г-жа де Босеан так отличалась от тех мумий, среди которых ему пришлось больше двух месяцев прожить изгнанником в глуши Нормандии, что она мгновенно стала олицетворением его мечтаний; да и всех женщин, встречавшихся ему прежде, она затмила своим несравненным совершенством. Эта женщина и эта гостиная, убранная, как гостиные Сен-Жерменского предместья, полная дорогих безделушек, разбросанных по столам, полная книг и цветов, вновь вернули его в Париж. Его ноги погружались в настоящий парижский ковер, он снова видел перед собою знакомый облик хрупкой парижанки, ее пленительную грацию, чуждую надуманных поз, которые так невыгодно отличают провинциалок.
Виконтесса де Босеан была блондинкой с темными глазами и ослепительно белой кожей, какая бывает только у блондинок. Она смело являла миру свое чело, благородное чело падшего ангела, гордого своей греховностью и не желающего прощения. Пышные косы были уложены высоко над двумя полукружиями волос, окаймлявшими лоб, и придавали ей еще большую величавость. Этот венец золотых кос воображение отождествляло с короной бургундских герцогов, а в сверкающих глазах этой знатной дамы чувствовалась смелость ее славного рода, смелость женщины, отвечающей презрением на оскорбление и вместе с тем чуткой к нежным порывам души. Маленькая голова была чудесно посажена на гибкой белой шее, тонкие черты подвижного лица, нежно очерченные губы носили отпечаток очаровательной скрытности, легкой нарочитой иронии, в которой сквозило лукавство и дерзость. Легко было простить ей эти женские грехи, вспомнив о ее несчастьях, о той страсти, которая едва не стоила ей жизни, что подтверждали морщины, часто набегавшие на ее лоб, и выразительная печаль ее прекрасных, нередко обращенных к небу глаз. Какое внушительное зрелище, еще дополненное воображением, являла эта женщина в огромном безмолвном зале, женщина, отказавшаяся от всего мира и жившая уже три года в тиши маленькой долины, вдали от города, наедине с воспоминаниями о своей блестящей молодости, полной радостей и страсти, поклонения и празднеств, меж тем как теперь ее уделом стало небытие. Улыбка этой женщины свидетельствовала, что она сознает свое достоинство. Она не была ни матерью, ни супругой, была отвергнута светом, лишена той единственной любви, на которую без стыда могла отвечать; и ее раненая душа оказалась без опоры, силу для жизни ей нужно было черпать в себе самой, замкнуться в своем одиночестве, ждать от будущего только того, что лишь одно остается покинутой женщине: во цвете лет думать о смерти, молить о том, чтобы она пришла скорее. Чувствовать себя рожденной для счастья и гибнуть, не получая и не давая его… какое страдание для женщины! Все эти мысли с быстротою молнии пронеслись в голове Гастона, и он почувствовал себя таким ничтожным перед этой женщиной, жизнь которой была овеяна самой высокой поэзией. Под тройным обаянием — ее красоты, ее скорби, ее благородства — он, не находя слов, застыл перед виконтессой в мечтательном восторге.
Госпожа де Босеан, польщенная произведенным впечатлением, приветливо, но властно протянула ему руку, а затем, как бы повинуясь женской природе, призвала улыбку на бледные свои уста и сказала:
— Господин де Шампиньель сообщил мне, что вы любезно согласились передать мне поручение. Вероятно, оно от…?
Услышав эти роковые слова, Гастон еще сильнее ощутил, в какое неловкое положение поставил себя, как бестактно и бессовестно он поступил с такой благородной, такой несчастной женщиной. Он покраснел. Его глаза, отражавшие тысячи мыслей, выдавали его смущение. Но вдруг он овладел собой, — юные души умеют черпать силы в признании своих ошибок, — и, прервав г-жу де Босеан жестом, полным покорности, он взволнованно ответил ей:
— Сударыня, я не заслуживаю счастья видеть вас; я вас недостойно обманул. Как бы ни было велико мое чувство, оно не может оправдать презренный обман, к которому я прибег, чтобы к вам проникнуть. Но, сударыня, может быть, вы разрешите сказать вам…
Виконтесса гордо и презрительно посмотрела на Гастона, подняла руку к шнуру звонка и позвонила; вошел камердинер, она сказала ему, с достоинством глядя на молодого человека:
— Жак, осветите барону лестницу.
Она встала, надменно поклонилась Гастону и нагнулась, чтобы поднять упавшую книгу. Насколько грациозно и мягко приветствовала она Гастона, настолько же сухо и холодно держалась она теперь. Г-н де Нюэйль поднялся, но не уходил. Г-жа де Босеан снова посмотрела на него, как бы говоря: «Вы еще здесь?»
В ее глазах была такая язвительная насмешка, что Гастон побледнел, точно был близок к обмороку. Однако, сдержав набежавшие слезы, осушив их огнем отчаяния и стыда, он бросил на г-жу де Босеан даже несколько гордый взгляд, в котором готовность подчиниться сочеталась с чувством собственного достоинства: виконтесса имела право наказать его, но так ли это было необходимо? Он вышел. Когда он уже был почти у самой лестницы, осторожность и обостренная страстью сообразительность открыли ему всю опасность положения.
«Если я сейчас покину этот дом, — подумал он, — я больше никогда не вернусь сюда; в глазах виконтессы я навсегда останусь глупцом. Каждая женщина — а она настоящая женщина! — всегда угадывает, что она любима; может быть, у нее закралось смутное и невольное сожаление, что она так резко отказала мне от дома; но ей самой уже нельзя, невозможно изменить свое решение; мое дело — угадать ее волю».
При этой мысли Гастон остановился на лестнице и, как бы спохватившись, воскликнул:
— Ах, я позабыл у виконтессы…
Он пошел назад в гостиную в сопровождении камердинера, который привык уважать титулы и священное право собственности и был введен в заблуждение непринужденным тоном Гастона. Барон де Нюэйль вошел тихо, без доклада. Когда виконтесса подняла голову, очевидно, предполагая, что вошел камердинер, перед ней стоял Гастон.
— Жак осветил мне все, — произнес он, улыбаясь.
Эти слова сопровождались прелестной, слегка грустной улыбкой и прозвучали совсем не шутливо, а задушевно.
Госпожа де Босеан была обезоружена.
— Садитесь, — произнесла она.
Гастон с радостной поспешностью придвинул стул. Его взор сиял счастьем, и г-жа де Босеан невольно опустила глаза в книгу, предаваясь неизменно новому наслаждению быть источником блаженства для мужчины, — чувство, никогда не покидающее женщину. Гастон верно угадал ее желание. Женщина всегда благодарна тому, кто понимает логику ее своенравного сердца, противоречивый с виду ход мыслей, прихотливую стыдливость чувств, то робких, то смелых, удивительное сочетание кокетства и наивности.
— Сударыня, — тихо произнес Гастон, — вы знаете, в чем мой проступок, но вам неизвестны мои преступления. О, каким счастьем для меня было…
— Берегитесь, — сказала виконтесса, в знак предостережения поднося палец к своему носику, и тут же протянула другую руку к шнуру звонка.
Этот прелестный жест, эта грациозная угроза, вероятно, вдруг пробудили в ней печальные воспоминания, мысли о счастливой жизни, о тех днях, когда все в ней могло радовать и чаровать, когда счастье оправдывало любые причуды ее души и наделяло особой привлекательностью самые незначительные движения. Она нахмурила брови; ее лицо, так мягко освещенное свечами, приняло мрачное выражение; она серьезно, хотя и не сурово, посмотрела на г-на де Нюэйля и сказала с глубочайшей убежденностью:
— Все это только смешно! Прошло то время, когда я имела право быть безрассудно веселой, когда я могла бы посмеяться вместе с вами и принимать вас без опасений; теперь моя жизнь совсем переменилась, я больше не могу жить, как мне хочется, я должна обдумывать каждый свой поступок. Каким чувством вызвано ваше посещение? Любопытством? Тогда я слишком дорого плачу за ваше мимолетное удовольствие. Ведь не могли же вы страстно полюбить женщину, если вы никогда ее не видели, а все вокруг только злословили о ней! Значит, ваши чувства были подсказаны неуважением ко мне, моей ошибкой, которой суждено было получить широкую огласку.
В досаде она бросила книгу на стол.
— Что же это? — воскликнула она, метнув на Гастона грозный взгляд. — Если я раз поддалась слабости, свет думает, что так будет и впредь? Это чудовищно, унизительно. Быть может, вы явились пожалеть меня? Но вы слишком молоды, чтобы сочувствовать душевным страданиям. И знайте, сударь, я уж скорей предпочту презрение, нежели жалость: соболезнования мне не нужны.
Наступило молчание.
— Итак, вы видите, сударь, — сказала она, приподняв голову и спокойными, печальными глазами посмотрев на Гастона, — каковы бы ни были мотивы, которые побудили вас так необдуманно проникнуть в мое уединение, вы оскорбили меня. Вы слишком молоды, чтобы в душе вашей угасли все добрые чувства, вы поймете, как недостойно вы поступили; я вас прощаю и говорю с вами без горечи. Не правда ли, вы больше не придете сюда? Я прошу вас об этом, а могла бы приказать. Если вы снова посетите меня, весь город заподозрит здесь любовную историю, — не в вашей и не в моей власти будет разуверить его, и к моим огорчениям вы добавите еще новое глубокое огорчение. Надеюсь, вы этого не желаете.
Она замолкла, посмотрев на него с таким неподражаемым достоинством, что он смутился.
— Я виноват, — ответил он сокрушенно, — но пылкость чувств, безрассудство, жажда счастья — это и сильные и слабые стороны моего возраста. Теперь-то я понял, что не должен был добиваться возможности увидеть вас, — продолжал он, — но желание мое было вполне естественно…
Вкладывая в свои слова больше чувства, нежели рассудка, он попытался описать ей ту горькую участь, на которую его обрекло вынужденное изгнание. Он обрисовал душевное состояние молодого человека, когда ничто не питает его жарких чувств, и стремился внушить ей, что он заслуживает нежной любви, а между тем никогда не знал любовных радостей, какие может дать красивая молодая женщина с возвышенной душой и утонченным вкусом. Отнюдь не пытаясь оправдаться, он вместе с тем объяснил ей, как это случилось, что он нарушил правила приличия. Г-же де Босеан не могли не польстить его уверения, что она воплотила в себе тот идеал возлюбленной, о котором постоянно, но тщетно мечтает большинство юношей. Потом, рассказывая о своих утренних прогулках вокруг Курселя и о непокорных мыслях, осаждавших его, когда он смотрел на дом, куда наконец проник, он добился того непостижимого снисхождения, которое женщины находят в своем сердце к безрассудствам, внушенным ими. Его голос звучал страстью, врываясь в эту ничем не согретую, одинокую жизнь, внося в нее горячую юношескую воодушевленность и тонкую прелесть мысли, свидетельствовавшую об изысканном воспитании. Г-жа де Босеан слишком долго была лишена того душевного волнения, какое вызывается искренним чувством, высказанным в красивых словах, — и она упивалась ими. Выразительное лицо Гастона невольно привлекало ее взгляд, она восхищалась его верой в жизнь, еще не уничтоженной жестокими уроками света, не убитой вечными расчетами тщеславия и честолюбия. Гастон был в самом расцвете молодости, в нем чувствовался человек с твердым характером, еще не осознавший своего высокого назначения. Итак, оба, таясь друг от друга и от самих себя, предались размышлениям, чреватым опасностью для их душевного покоя.
Гастон де Нюэйль видел в виконтессе одну из тех редкостных женщин, которые всегда являются жертвами своего совершенства и своей неиссякаемой нежности; женщин, чья пленительная красота — еще наименьшее их очарование для того, кому они открывают свою душу, где чувства беспредельны и чисты, где любовь, в чем бы только она ни проявлялась, соединяется со стремлением к прекрасному, одухотворяя само сладострастие и превращая его чуть ли не в святыню, — дивный секрет женщины, чудесный и редкий дар природы. Со своей стороны, виконтесса, тронутая искренностью Гастона, рассказывавшего о злоключениях своей юности, угадывала, какие муки причиняет застенчивость взрослым двадцатипятилетним младенцам, если занятия наукой охранили их от развращенности и общения со светскими людьми, рассудочная опытность которых разъедает прекрасные свойства юноши. Гастон олицетворял для нее мечту всех женщин — мужчину, еще не ограничившего свои интересы семейным эгоизмом и заботами о семейном благосостоянии, свободного и от себялюбия, которое готово убить в зародыше самоотверженность, честь, способность жертвовать собою, уважение к себе, обречь на безвременное увядание все цветы души, что смолоду украшают жизнь нежными, но сильными чувствами и поддерживают в человеке чистоту сердца. Блуждая по необъятным просторам чувства, оба мысленно зашли очень далеко, стараясь взаимно проникнуть в самую глубину души, проверить искренность друг друга. Это испытание, безотчетное у Гастона, было обдуманным у г-жи де Босеан. Пользуясь природной гибкостью своего ума и своим жизненным опытом, она, желая испытать Гастона, не бросив, однако, на себя тени, нарочно высказывала мнения, ничуть не отвечавшие ее собственным. Она была так остроумна, так мила, так непринужденна в своей беседе с молодым человеком, которого уже не опасалась, не предполагая больше встречаться с ним, что Гастон в ответ на одно из ее блестящих замечаний простодушно воскликнул:
— Сударыня, как возможно было покинуть вас!
Виконтесса не ответила ни слова. Гастон покраснел, испугавшись, не оскорбил ли он ее. А между тем эта женщина была охвачена настоящей, глубокой радостью — впервые со дня своего несчастья. Самый опытный светский соблазнитель, призвав на помощь все свое искусство, не добился бы большего успеха, чем достиг его Гастон своим невольным восклицанием. Это восклицание, плод юношеского чистосердечия, снимало с нее вину, опровергало приговор света, обвиняло того, кто ее покинул, объясняло то упорное уединение, в котором она томилась. Оправдание в глазах света, сердечное сочувствие, уважение общества — все, чего она так желала и в чем ей было отказано, — словом, все то, о чем она мечтала в глубине души, было выражено в этом возгласе, в котором сочетались чары невольной тонкой лести и восхищения, неизменно любезные женскому сердцу. Ее поняли, ее оценили; Гастон де Нюэйль дал ей возможность возвеличиться в своем падении. Она взглянула на часы.
— Сударыня, — взмолился Гастон, — не наказывайте меня за некстати вырвавшееся слово. Если уж вы согласились подарить мне один-единственный вечер, так прошу вас — не отнимайте его.
В ответ на пылкую речь она улыбнулась.
— Так как мы никогда впредь не увидимся, не все ли равно — одним мгновением больше или меньше, — сказала она. — Если бы вы увлеклись мною, это было бы несчастьем.
— Несчастье уже случилось, — печально произнес он.
— Не говорите так, — строго сказала она. — Если бы моя жизнь сложилась иначе, я охотно принимала бы вас. Буду с вами откровенна, вы поймете, почему я не хочу и не могу вас принимать. Я верю, вы человек с душой возвышенной, вы должны понять, что я для всех стану презренной, пошлой женщиной, ничем не отличающейся от всех остальных, если на меня падет хотя бы подозрение, что я оступилась вторично. Только чистая, ничем не запятнанная жизнь возвысит меня. Я слишком горда, чтобы не стараться жить обособленно в обществе, где я стала жертвой закона — из-за своего брака, жертвой людей — из-за любви. Живи я иначе, я бы действительно заслужила те порицания, какими меня преследуют, я потеряла бы уважение к себе самой. Я не обладала той высокой общественной добродетелью, которая велит принадлежать нелюбимому человеку. Я нарушила предписания закона, порвав узы брака. Это было ошибкой, преступлением, всем, чем хотите, но для меня этот союз был подобен смерти. А я хотела жить. Если бы я была матерью, быть может, я нашла бы в себе силы переносить пытку брака, чтобы соблюсти приличия. В восемнадцать лет мы, несчастные девушки, не понимаем того, к чему нас принуждают. Я нарушила законы света, и свет наказал меня; мы оба были правы — и я и свет. Я искала счастья. Разве это не закон нашей природы — желать его? Я была молода, я была хороша. Мне казалось, что я встретила человека, в котором любовь так же сильна, как страсть. И какое-то время он действительно любил меня…
Она умолкла, затем продолжала:
— Я верила, что никогда мужчина не покинет женщину в том положении, в каком я была. Но он покинул меня; значит, я перестала ему нравиться. Вероятно, я нарушила какой-то закон природы: может быть, любила слишком сильно, слишком многим жертвовала или была слишком требовательна — не знаю. Несчастье многому меня научило. Сперва я обвиняла, но теперь я готова признать одну себя преступной. Приняв вину на себя, я простила того, кого обвиняла. Я не сумела удержать его, и судьба жестоко наказала меня за это. Я умею только любить: разве можно думать о себе, когда любишь? Я была рабыней, а мне надо было стать тираном. Тот, кто поймет меня, может меня осудить, но не откажет мне в уважении. Страдания научили меня: я не хочу еще раз быть покинутой. Не понимаю, как я еще жива, как я могла перенести все муки первой недели после такого крушения, самого ужасного в жизни женщины. Нужно было прожить три года в одиночестве, чтобы обрести силы говорить о моем горе, как я сейчас говорю с вами. Агония обычно кончается смертью, а это была настоящая агония, сударь, только она не привела к могиле. Да, я немало выстрадала!
Отзывы о сказке / рассказе: