Виконтесса подняла свои прекрасные глаза к карнизу, которому, несомненно, доверила то, что не полагалось слышать постороннему человеку. Карниз — это самый кроткий, самый преданный, самый дружественный наперсник, какого только может найти женщина, когда она не смеет взглянуть на своего собеседника. Карниз будуара имеет весьма серьезное назначение. Разве это не исповедальня — только что без духовника? В ту минуту г-жа де Босеан была красноречива и прекрасна, — следовало бы сказать, кокетлива, если бы уместно было подобное выражение. Возводя между собой и любовью неодолимые преграды, доказывая их необходимость, она тревожила все чувства мужчины; чем недоступней становилась цель, тем желанней она была. Наконец г-жа де Босеан перевела взгляд на Гастона, погасив блеск в глазах, вызванный памятью о пережитых страданиях.
— Согласитесь, что я должна оставаться равнодушной и одинокой, — спокойно заключила она.
Гастон де Нюэйль почувствовал непреодолимое желание упасть к ногам этой женщины, прекрасной в своем благоразумном безрассудстве, но он боялся показаться смешным; он обуздал свои восторги и отогнал свои мысли, он опасался, что не сумеет выразить их, да еще и встретит жестокий отказ или насмешку, боязнь которой леденит самые пылкие души. Борьба чувств, которые он сдерживал, когда они так и рвались из его сердца, вызвала у него глубокую боль, хорошо знакомую людям застенчивым и честолюбцам, всем, кто часто принужден подавлять свои порывы. Однако он не мог побороть себя и нарушил молчание, произнеся дрожащим голосом:
— Разрешите мне, сударыня, дать волю самому большому чувству, какое я испытывал в своей жизни, признаться в том, что вы заставили меня пережить. Вы возвысили мою душу! У меня одно желание — посвятить вам всю свою жизнь, чтобы вы забыли свои несчастья, любить вас за всех тех, кто вас ненавидел или оскорблял. Но мое сердечное излияние так внезапно, что вы вправе быть недоверчивой, и я должен был бы…
— Довольно, сударь, — прервала его г-жа де Босеан. — Мы оба зашли слишком далеко. Я хотела смягчить мой вынужденный отказ, хотела объяснить вам его печальные причины и вовсе не добивалась вашего поклонения. Кокетство пристало только счастливой женщине. Верьте мне, мы должны остаться друг другу чужими. Потом вы поймете, что нельзя связывать себя узами, которые неизбежно когда-нибудь оборвутся.
Она слегка вздохнула, лоб ее прорезала морщина, но тотчас же он снова стал безупречно ясным.
— Какие страдания испытывает женщина, — продолжала она, — которая не может сопутствовать любимому человеку на жизненном пути! И разве эта глубокая печаль не отзовется болезненно в сердце мужчины, если он действительно любит? Разве это не двойное несчастье?
Наступило минутное молчание, а затем, поднимаясь в знак того, что гостю пора уходить, она сказала с улыбкой:
— Собираясь в Курсель, вы, вероятно, не ожидали услышать проповедь?
И Гастон сразу почувствовал, что эта необычайная женщина стала еще более далека от него, чем в первую минуту встречи. Приписывая очарование этого восхитительного часа тому, что виконтесса, как хозяйка дома, захотела щегольнуть блеском своего ума, он холодно поклонился ей и вышел совершенно обескураженный. По дороге домой барон старался уяснить себе истинный характер этой женщины, гибкий и крепкий, как пружина; но перед ним промелькнуло столько оттенков ее настроений, что он не мог составить себе правильное суждение о ней. В ушах звенели все интонации ее голоса, в воспоминании еще прелестней казались ее движения, поворот головы, игра глаз, и, размышляя о ней, он еще сильнее увлекся ею. Красота виконтессы все еще сияла перед ним, и в темноте, полученные впечатления вставали, как бы притягиваемые одно другим, чтобы вновь обольщать его, открывая ему новые, не замеченные им прелестные оттенки ее женского обаяния, ее ума. Им овладело одно из тех смутных настроений, когда самые ясные мысли сталкиваются между собой, разбиваются одна о другую и на миг повергают душу в бездну безумия. Только тот, кто сам молод, способен испытать и понять этот восторг, когда душу осаждают и самые здравые и самые безумные мысли, и по воле неведомых сил она подчиняется наконец либо мысли, рождающей надежду, либо мысли, несущей отчаяние. В возрасте двадцати трех лет в мужчине преобладает чувство скромности; чисто девическая застенчивость и робость овладевают им, он страшится неумело выразить свою любовь, во всем видит только трудности, пугается их, он боится не понравиться, — он был бы смелым, если бы не любил так сильно; чем выше он ценит счастье, которое могла бы ему дать женщина, тем меньше надеется его добиться; кроме того, может быть, он сам слишком полно отдается наслаждению и боится не дать его возлюбленной; если, по несчастью, его кумир недоступен, он тайно, издали поклоняется ему; если его любовь не разгадана, она угасает. Часто эта мимолетная страсть, погибшая в молодом сердце, остается в нем яркой мечтой. У кого нет этих невинных воспоминаний, которые впоследствии встают все пленительней и пленительней и претворяются в образ совершенного счастья, — воспоминаний, похожих на детей, умерших в столь нежном возрасте, что родители помнят только их улыбки. Гастон де Нюэйль вернулся из Курселя во власти чувств, подсказывавших ему решения, от которых должна была перемениться вся его жизнь. Без г-жи де Босеан он уже не мыслил своего существования; он предпочитал умереть, чем жить без нее. Он был настолько молод, что мог всецело поддаться жестокому обаянию, которым прекрасная женщина покоряет девственные и страстные души, и ему пришлось провести одну из тех бурных ночей, когда мечты о счастье чередуются с мыслями о самоубийстве, когда юноши упиваются всей радостью жизни и засыпают в изнеможении. Величайшее несчастье — проснуться философом после такой роковой ночи. Гастон де Нюэйль, слишком влюбленный, чтобы уснуть, встал и начал писать письма, но ни одно его не удовлетворило, он сжег все, что написал.
На следующий день он пошел бродить вокруг ограды Курселя, но лишь когда уже стемнело, чтобы виконтесса не увидела его. Чувства, которым он при этом повиновался, принадлежат к столь загадочным движениям души, что надо быть юношей или самому находиться в подобном положении, чтобы понять все их прихоти, всю их тайную сладость; счастливцы, склонные видеть в жизни одну лишь позитивную сторону, только пожмут плечами. После мучительных колебаний Гастон написал г-же де Босеан письмо, — оно может служить образцом стиля, свойственного влюбленным, и напоминает те картинки, какие под большим секретом рисуют дети ко дню рождения родителей, — подношения, которые всем кажутся жалкой мазней, за исключением тех, кто их получает.
«Сударыня!
Вы так завладели моим сердцем, моей душой, всем моим существом, что с этого дня судьба моя всецело зависит от Вас. Не бросайте в камин мое письмо. Будьте ко мне благосклонны и прочтите его. Может быть, Вы простите мне первую фразу моего письма, поняв, что это не пошлое и обдуманное признание, а выражение неподдельного чувства. Может быть, Вас тронет скромность моих просьб, моя покорность, внушенная Вашим превосходством, и то, что вся моя жизнь зависит от Вашего решения. Я так молод, что умею только любить, я не знаю, что может нравиться женщине, чем ее можно привлечь; но сердце мое полно опьяняющего обожания. Меня непреодолимо влечет к Вам, при Вас я полон безмерной радости, я думаю о Вас непрестанно, — это себялюбивое чувство, ибо Вы для меня источник жизни. Я не считаю себя достойным Вас. Нет, нет, я слишком молод, застенчив, не искушен в жизни для того, чтобы дать Вам хотя бы тысячную долю того счастья, какое я испытывал, когда слышал Ваш голос, когда видел Вас. Для меня Вы единственная в мире. Не представляя себе жизни без Вас, я решил покинуть Францию и сложить свою голову, участвуя в каком-нибудь опасном предприятии в Индии, в Африке, все равно где. Ведь победить свою безмерную любовь я могу только чем-то необычайным. Но если Вы оставите мне надежду, — не принадлежать Вам, нет, а лишь добиться Вашей дружбы, — я не уеду. Разрешите мне проводить подле Вас, — хоть изредка, если уж нельзя иначе, — несколько часов, подобных тем, которые я у Вас похитил. Этого мимолетного счастья, которое Вы вправе отнять у меня при первом пылком слове, достаточно мне, чтобы смирять жар в крови. Но не слишком ли я рассчитываю на Ваше великодушие, умоляя Вас терпеть отношения, столь желанные для меня, столь неугодные Вам? Впрочем, Вы сумеете показать свету, — которому Вы так много приносите в жертву, — что я для Вас ничто. Вы так умны и так горды! Чего Вам опасаться? Как бы я хотел открыть Вам свое сердце и уверить Вас, что в моей смиренной просьбе не кроется никакой затаенной мысли! Я не стал бы говорить Вам о своей безграничной любви, когда просил Вас подарить мне Вашу дружбу, если бы надеялся, что Вы когда-нибудь разделите глубокое чувство, похороненное в моей душе. Нет, нет, я согласен быть для Вас кем хотите, только лишь быть подле Вас. Если Вы мне откажете, — а это в Вашей власти, — я не буду роптать, я уеду. Если когда-нибудь другая женщина займет какое-то место в моей жизни, тогда окажется, что Вы были правы; но если я умру верным своей любви, может быть, Вы почувствуете сожаление! Надежда на это сожаление смягчит мои муки, — другой мести не нужно будет моему непонятому сердцу…»
Тот, кто не познал сам всех пленительных горестей юношеских лет, тот, чье горячее воображение не уносила ввысь, сверкая белизной, четверокрылая прекраснобедрая химера, — тот не поймет терзаний Гастона де Нюэйля, когда он подумал, что его первый ультиматум уже находится в руках г-жи де Босеан. Он представил себе виконтессу холодной, насмешливой, издевающейся над любовью, как это делают люди, которые больше не верят в нее. Он хотел бы взять письмо обратно, — оно казалось ему теперь нелепым, ему приходили на ум тысяча и одна мысль, гораздо более удачные, слова, гораздо более трогательные, чем эти проклятые натянутые фразы, хитросплетенные, мудреные, вычурные фразы, — к счастью, с очень плохой пунктуацией и написанные вкривь и вкось. Он пытался не думать, не чувствовать, но он думал, чувствовал, мучился. Если бы ему было тридцать лет, он чем-нибудь одурманил бы себя, но он был наивным юношей, не познавшим еще услад опия и других даров высшей цивилизации. Рядом с ним не было ни одного из тех добрых парижских друзей, которые умеют так кстати сказать: «Paete, non dolet» [Пэт, не больно (лат.)], — протягивая бутылку шампанского или увлекая на бесшабашный кутеж, — чтобы усыпить все муки неизвестности. Чудесные друзья! Когда вы богаты — они обязательно разорились, когда вы в них нуждаетесь — они непременно где-нибудь на водах, когда вы просите взаймы — они, оказывается, проиграли последний луидор; зато у них всегда наготове лошадь с изъяном, которую они стараются вам сбыть; зато они самые добрые малые на свете и всегда готовы отправиться с вами в путь, чтобы вместе катить под гору, растрачивая время, и душу, и жизнь.
Наконец Гастон де Нюэйль получил из рук Жака письмо, написанное на листочках веленевой бумаги, запечатанное благоуханной печатью с гербом Бургундии, — письмо, от которого веяло очарованием красивой женщины.
Гастон заперся у себя, чтобы читать и перечитывать ее письмо.
«Вы, сударь, строго наказали меня за доброе желание смягчить суровость отказа и за то, что я поддалась неотразимому для меня обаянию ума… Я поверила в благородство юности, но Вы обманули меня. А между тем хотя я и не открыла всего своего сердца, что было бы смешно, но все же говорила с Вами искренне; я объяснила Вам свое положение, чтобы моя холодность стала понятна Вашей молодой душе. Вы не были мне безразличны, — но тем сильнее боль, которую Вы мне причинили. От природы во мне есть доброта и мягкость, но жизнь ожесточила меня. Всякая другая женщина сожгла бы, не читая, Ваше письмо; я его прочла и отвечаю на него. Мои слова докажут Вам, что хоть я и не осталась равнодушна к чувству, которое невольно вызвала, но отнюдь не разделяю его, и мое поведение еще лучше докажет Вам мою искренность. Затем я желала бы один только раз, ради Вашего блага, воспользоваться той властью над Вашей жизнью, которой Вы облекаете меня, и снять пелену с Ваших глаз.
Мне скоро минет тридцать лет, сударь, а Вам никак не больше двадцати двух. Вам самому неизвестно, каковы будут Ваши стремления, когда Вы достигнете моего возраста. Все Ваши клятвы, которые Вы с такой легкостью даете сегодня, позднее могут Вам показаться обременительными. Я верю, что сейчас Вы без сожаления отдали бы мне свою жизнь, Вы даже согласились бы умереть за недолгое счастье; но в тридцать лет, отрезвленный жизненным опытом, Вы сами стали бы тяготиться ежедневными жертвами, а мне было бы оскорбительно принимать их. Придет день, когда все, даже сама природа, повелит Вам покинуть меня; я уже сказала Вам: я предпочитаю умереть, чем быть покинутой. Вы видите, несчастье научило меня расчету. Я рассудительна, страсть мне чужда. Вы принуждаете меня сказать Вам, что я не люблю Вас, не должна, не хочу и не могу любить. Для меня миновала та пора жизни, когда женщины поддаются необдуманным движениям сердца, мне уже никогда не быть такой возлюбленной, о которой Вы мечтаете. Утешения, сударь, я жду от бога, а не от людей. К тому же я слишком ясно читаю в сердцах при печальном свете обманутой любви и не могу принять дружбу, которую Вы предлагаете мне, как не могу подарить Вам свою. Вы хотите обмануть самого себя, а в глубине души больше надеетесь на мою слабость, чем на свою стойкость. Но это все делается инстинктивно. Я прощаю Вам Ваши детские уловки, пока еще не умышленные. Я приказываю Вам во имя этой преходящей любви, во имя Вашей жизни, во имя моего покоя остаться на родине, не отказываться от прекрасной и достойной жизни, которая Вас ожидает здесь, ради мечты, заведомо осужденной на то, чтобы угаснуть. Позже, когда Вы будете жить, как назначено Вам судьбой, и в Вас расцветут все чувства, заложенные в человеке, Вы оцените мой ответ, который сейчас, может быть, покажется Вам слишком сухим. Тогда Вам доставит удовольствие встреча со старой женщиной, чья дружба будет для Вас приятна и дорога: такая дружба останется свободной от всех превратностей страсти и разочарований жизни; благородные религиозные убеждения сохранят ее чистой и безгрешной. Прощайте, сударь, исполните мою волю, зная, что вести о Ваших успехах доставят мне радость в моем уединении, и вспоминайте обо мне, как вспоминают о тех, кого уж с нами нет».
В ответ на это письмо Гастон де Нюэйль тотчас же написал:
«Сударыня, если бы я перестал Вас любить и, как Вы мне советуете, предпочел преимущества жизни человека заурядного, я заслужил бы свою судьбу, признайте это! Нет, я не послушаюсь Вас, я клянусь Вам в верности, которую нарушит только смерть. Возьмите мою жизнь, если не хотите омрачить свою жизнь угрызениями совести…»
Когда слуга вернулся из Курселя, Гастон спросил его:
— Кому ты передал мое письмо?
— Госпоже виконтессе лично; я застал ее уже в карете, перед самым отъездом.
— Она уехала в город?
— Не думаю, сударь, — в карету госпожи виконтессы были запряжены почтовые лошади.
— Ах, она совсем уезжает?! — сказал барон.
— Да, сударь, — ответил камердинер.
Тотчас же Гастон приказал готовиться к отъезду, чтобы следовать за г-жой де Босеан; так они доехали до Женевы, а она и не знала, что де Нюэйль сопровождает ее. Тысячи мыслей осаждали его во время этого путешествия, но главной была мысль: «Почему она уехала?» Этот вопрос был поводом для всевозможных предположений, среди которых он, конечно, выбрал самое лестное, а именно следующее: «Если виконтесса меня любит, то, как женщина умная, она, несомненно, предпочтет жить в Швейцарии, где никто нас не знает, а не оставаться во Франции, где она не укроется от строгих судей».
Некоторые мужчины, живущие чувствами и искушенные в них, не полюбили бы женщины, слишком осмотрительной при выборе места встречи. Впрочем, ничто не подтверждало догадки Гастона.
Виконтесса сняла домик на берегу озера. После того, как она там устроилась, Гастон однажды вечером, когда стемнело, явился к ней. Жак, камердинер, аристократичный до мозга костей, ничуть не удивился, увидев г-на де Нюэйля, и доложил о нем, как слуга, привыкший все понимать. Услышав это имя и увидев молодого человека, г-жа де Босеан выронила из рук книгу; воспользовавшись этой минутой замешательства, Гастон подошел к виконтессе и произнес голосом, очаровавшим ее:
— С каким удовольствием я брал лошадей, которые вас везли!
Так угадать ее тайные желания! Какая женщина не сдалась бы после этого? Некая итальянка, одно из тех божественных созданий, чья душа совершенно противоположна душе парижанки, женщина, которую по сю сторону Альп сочли бы глубоко безнравственной, говорила, читая французские романы: «Я не понимаю, почему эти бедные влюбленные теряют столько времени, улаживая то, на что достаточно одного утра». Почему бы рассказчику не последовать примеру милой итальянки и не обременять ни читателей, ни повествование.
Правда, приятно было бы зарисовать иные сценки очаровательной игры, прелестного промедления, которым виконтесса де Босеан пожелала отдалить счастье Гастона, чтобы потом пасть горделиво, как девы древности, а может быть, чтобы полнее насладиться целомудренной страстью первой любви, доведя ее до экстаза. Гастон де Нюэйль был еще в том возрасте, когда мужчина легко становится покорною игрушкой этого кокетства, этих капризов, увлекающих женщину, которая любит затягивать их для того, чтобы поставить свои условия или дольше наслаждаться своей властью, инстинктивно угадывая, что та скоро пойдет на убыль. Но эти коротенькие протоколы будуарных церемоний, все же менее многочисленные, чем протоколы дипломатической конференции, занимают так мало места в истории истинной страсти, что о них не стоит упоминать.
Виконтесса и барон де Нюэйль прожили три года на вилле, снятой г-жой де Босеан на берегу Женевского озера. Ни с кем не встречаясь, ни в ком не возбуждая любопытства, жили они здесь одни, катались на лодке, вставали поздно, — они были так счастливы, как все мы мечтаем быть счастливыми. Дом был простенький, с зелеными ставнями, вокруг всего дома шли широкие балконы, защищенные тентами; то был настоящий приют влюбленных: там были белые диваны, ковры, заглушавшие шаги, светлые обои, и все там сияло радостью. Из каждого окна можно было любоваться озером в самых разнообразных видах; в отдалении виднелись горы в летучем, причудливо расцвеченном облачном одеянии, над головами влюбленных синело небо, а перед их взорами стлалась широкая, капризная, изменчивая пелена вод! Все вокруг как будто бы мечтало вместе с ними, улыбалось им.
Важные дела отозвали Гастона де Нюэйля во Францию: умерли его отец и брат; приходилось покинуть Женеву. Любовники купили виллу, в которой они жили; им хотелось бы разрушить горы и выпустить воду из озера, чтобы ничего здесь не оставить после себя. Г-жа де Босеан последовала за бароном де Нюэйлем. Она обратила в деньги свое имущество, приобрела рядом с Манервилем крупное поместье, примыкавшее к владениям Гастона, и там они поселились вместе. Гастон де Нюэйль весьма любезно предоставил матери доходы с Манервиля и право пользования манервильскими угодьями в обмен на разрешение жить холостяком. Владения г-жи де Босеан были расположены близ маленького городка в одном из самых живописных мест Ожской долины. Там любовники воздвигли между собой и миром стену, наглухо отгородившую их и от людей и от веяний времени, и снова обрели то счастье, которое сопутствовало им в Швейцарии. В течение девяти лет они испытывали блаженство, которое нельзя описать. Развязка этого романа сделает, может быть, понятными их радости для тех, у кого душа способна воспринять поэзию и молитву во всем их многообразии.
Тем временем супруг г-жи де Босеан, теперь уже маркиз (его отец и старший брат умерли), благополучно здравствовал. Ничто так не помогает нам продлевать нашу жизнь, как уверенность в том, что наша смерть кого-то осчастливит. Г-н де Босеан был одним из тех упрямых и иронически настроенных людей, которые, подобно обладателям пожизненной ренты, получают, в сравнении с другими людьми, еще дополнительное удовольствие оттого, что встают каждое утро в добром здравии. Впрочем, он был человек вполне порядочный, хотя и немного педантичный, церемонный, расчетливый, способный объясниться женщине в любви с тем спокойствием, с каким лакей объявляет: «Сударыня, кушать подано».
Эта краткая биографическая заметка о маркизе де Босеан имеет целью показать всю невозможность для маркизы сочетаться браком с Гастоном де Нюэйлем.
Итак, после девяти счастливых лет, пока действовало отраднейшее из всех соглашений, в которые женщине когда-либо приходилось вступать, г-н де Нюэйль и г-жа де Босеан опять оказались в таком же естественном и вместе с тем ложном положении, что и в начале их романа; но именно потому и неизбежен был роковой перелом, который немыслимо объяснить, хотя срок его может быть определен с математической точностью.
Графиня де Нюэйль, мать Гастона, раз и навсегда отказалась принимать г-жу де Босеан. У этой особы был крутой нрав и целомудренные взгляды, в свое время она вполне законно увенчала счастье г-на де Нюэйля, отца Гастона. Г-жа де Босеан поняла, что эта почтенная вдова — ее враг и что она будет стараться вернуть Гастона на путь нравственности и религии. Маркиза охотно продала бы поместье и вернулась с Гастоном в Женеву. Но этим она выразила бы свое недоверие Гастону, на что была неспособна. Да к тому же он очень пристрастился к новому поместью Вальруа, где производил обширные насаждения и расширял пахотные земли. Отъезд положил бы конец безобидным развлечениям, которых женщины всегда желают для своих мужей и даже для любовников. В их края в то время приехала некая девица де ла Родьер, двадцати двух лет от роду, имевшая сорок тысяч ливров дохода. Гастон встречал эту богатую наследницу в Манервиле всякий раз, когда сыновние обязанности призывали его туда. Все эти персонажи занимали свои места с той же точностью, с какой располагаются числа в арифметической пропорции; следующее письмо, написанное и переданное однажды утром в руки Гастона, покажет, какую страшную задачу в течение месяца пыталась разрешить г-жа де Босеан.
«Мой ангел, писать тебе, когда мы живем сердце к сердцу, когда ничто не разъединяет нас, когда наши ласки так часто заменяют нам слова, а слова для нас — те же ласки, разве это не противно смыслу? И все же нет, любовь моя! Есть такие обстоятельства, о которых женщина не может говорить в лицо своему возлюбленному; одна только мысль о них лишает ее голоса, вся кровь приливает к сердцу, она теряет силы и разум. Как мне тяжело жить рядом с тобой, испытывая эти муки, а я их часто теперь испытываю! Я чувствую, что мое сердце должно быть всегда открыто для тебя, я не должна таить от тебя ни одной мысли, хотя бы даже самой мимолетной; я слишком ценю эту милую мне непринужденность, которая так соответствует моему характеру, я не могу оставаться дольше замкнутой и скованной. И потому я хочу поверить тебе свою душевную муку, — да, это настоящая мука!.. Выслушай меня, не произнося своего обычного та-та-та… которым ты всегда заставлял меня умолкнуть пред своей милой дерзостью, — милой для меня, как все в тебе для меня мило. Дорогой супруг мой, дарованный мне небом, разреши сказать тебе, что ты изгладил все печальные воспоминания, под тяжестью которых я некогда изнемогала. Любовь я познала только с тобой. Чтобы женщина требовательная могла удовлетворить стремления своего сердца, нужна была твоя чарующая юность, чистота твоей большой души. Друг мой, я часто трепетала от радости, когда думала, что в течение этих девяти лет, таких быстротечных и таких долгих, ни разу не просыпалась моя ревность. Я одна впивала в себя весь аромат твоей души, все твои мысли. На нашем небе не было никогда ни одного даже самого легкого облачка, мы не знали, что такое жертва, мы всегда были послушны только порывам наших сердец. Я наслаждалась счастьем, безграничным для женщины. Слезы, что оросили эту страницу, откроют ли тебе всю мою признательность? Я хотела бы на коленях писать тебе это письмо. И что же! — это счастье заставило меня познать пытку более страшную, чем мучения женщины покинутой. Дорогой, в женском сердце так много глубоких тайников: я сама до сегодняшнего дня не измерила своего сердца, как не ведала меры своей любви. Самые большие беды, которые могут нас постигнуть, легче перенести, чем одну только мысль о страдании того, кого мы любим. А если мы причина этого страдания, тогда нам ничего не остается, как умереть! Вот мысль, которая гнетет меня. Но она влечет за собой и другую, гораздо более тяжкую; эта мысль гасит сияние любви, убивает ее, превращает в унижение, которое навсегда омрачает жизнь. Тебе тридцать лет, а мне сорок. Какой ужас внушает эта разница лет любящей женщине! Ты, может быть, сначала невольно, а затем и вполне сознательно обращался мыслью к жертвам, которые принес, отказавшись из-за меня от всего на свете. Ты, может быть, думал о своем будущем положении в обществе, об этой женитьбе, которая должна была бы увеличить твое состояние, дала бы тебе возможность не прятать от людей свое счастье, иметь детей, передать им свои владения, снова появиться в обществе, с честью заняв в нем подобающее место. Но ты, вероятно, отгонял эти мысли, ты был счастлив тем, что, ничего мне не сказав, пожертвовал ради меня богатой невестой, состоянием, блестящим будущим. С великодушием молодости ты решил остаться верным тем клятвам, которыми мы связаны только перед лицом бога. Мои прошлые страдания предстали перед тобой, и меня спасло то несчастье, от которого ты меня избавил. Но знать, что любовь твоя рождена жалостью, — эта мысль для меня еще ужаснее, чем даже страх, что твоя жизнь будет испорчена из-за меня. Тот, кто способен поразить кинжалом любовницу, милосерден, если он убивает ее, когда она счастлива, невинна, полна иллюзий… Да, я предпочитаю смерть тем мыслям, которые вот уже несколько дней тайно меня печалят. Когда ты вчера так нежно спросил меня: «Что с тобой?» — я вздрогнула при звуке твоего голоса. Я решила, что ты по-прежнему читаешь в моей душе, и я ждала твоих признаний, вообразив, что мои предчувствия были правильны, что я угадала расчеты твоего рассудка. Тут мне припомнились кое-какие проявления твоего внимания, — в них не было ничего непривычного, но мне почудилась в них та нарочитость, которая показывает, что оставаться верным стало для мужчины тягостно. В эту минуту я дорого заплатила за свое счастье, я поняла, что природа всегда требует расплаты за сокровища любви. И в самом деле, разве судьба не разъединила нас? Ты, вероятно, сказал себе: «Рано или поздно я должен буду покинуть бедную Клару, почему бы нам не расстаться вовремя?» Эти слова я прочла в твоих глазах. Я ушла, чтобы поплакать вдали от тебя. Таить от тебя мои слезы! Эти горькие слезы — первые за девять лет, и ты не увидишь их, я слишком горда; но я не винила тебя. Да, ты прав, я не должна себялюбиво допустить, чтобы твоя блестящая и долгая жизнь была связана с моей жизнью, которая близится к закату. Но, может быть, я ошиблась? Может быть, это просто была у тебя нежная грусть, без всяких тайных расчетов? Мой ангел, не оставляй меня в неизвестности, — накажи свою ревнивую супругу, но верни мне уверенность в нашей взаимной любви: для женщины вся жизнь в этом чувстве, которое все освещает. Со времени приезда твоей матери и с тех пор, как ты у нее встретился с мадемуазель де ла Родьер, я во власти сомнений, которые для нас с тобой позорны. Я готова страдать, но только не быть обманутой: я хочу знать все — и что говорит твоя мать и что об этом думаешь ты. Если ты колеблешься в выборе между мной и кем-то еще, я возвращаю тебе свободу… Свою судьбу я утаю от тебя, слез моих ты не увидишь; но только я не хочу больше видеть тебя… Я не могу писать, сердце мое разрывается…
Отзывы о сказке / рассказе: