— Ничего не понимаю, — сказал Гатьен Буаруж, первый нарушая молчание, которое хранили сансерцы.
— И я тоже, — отвечал г-н Гравье.
— Однако же роман этот написан в годы Империи, — заметил ему Лусто.
— Ах, — сказал г-н Гравье, — по тому, как разговаривает этот разбойник, сразу видно, что автор не знал Италии. Разбойники не позволяют себе подобных concetti. [Шуточек (итал.)]
Госпожа Горжю, заметив, что Бьяншон сидит задумавшись, подошла к нему и, представляя ему свою дочь Эфеми Горжю, девицу с довольно кругленьким приданым, сказала:
— Что за галиматья! Ваши рецепты куда интереснее этого вздора.
Супруга мэра глубоко обдумала эту фразу, которая, по ее мнению, была верхом остроумия.
— О сударыня, будем снисходительны — ведь здесь всего двадцать страниц из тысячи, — ответил Бьяншон, разглядывая девицу Горжю, талия которой грозила расплыться после первого же ребенка.
— Итак, господин де Кланьи, — сказал Лусто, — вчера мы говорили о мести, придуманной мужьями; что вы скажете о мести, которую придумала женщина?
— Я полагаю, — ответил прокурор, — что этот роман написан не государственным советником, а женщиной. В отношении нелепых выдумок воображение женщин заходит дальше воображения мужчин, доказательством тому служат: «Франкенштейн» миссис Шелли, «Леон Леони», произведения Анны Радклиф и «Новый Прометей» Камилла Мопена.
Дина пристально посмотрела на г-на де Кланьи, и взгляд этот, от которого он похолодел, ясно говорил, что, несмотря на столько блестящих примеров, она относит его замечание на счет «Севильянки Пакиты».
— Ба! — сказал маленький ла Бодрэ. — Ведь герцог Браччиано, которого жена посадила в клетку и каждый вечер заставляет любоваться собой в объятиях любовника, сейчас ее убьет… И это вы называете местью?.. Наши суды и общество несравненно более жестоки…
— Чем же? — спросил Лусто.
— Эге, вот и малютка ла Бодрэ заговорил, — сказал председатель суда Буаруж своей жене.
— Да тем, что такой жене предоставляют жить на ничтожном содержании, и общество от нее отворачивается; она лишается туалетов и почета — двух вещей, которые, по-моему, составляют всю женщину, — ответил старичок.
— Зато она нашла счастье, — напыщенно произнесла г-жа де ла Бодрэ.
— Нет… раз у нее есть любовник, — возразил уродец, зажигая свечу, чтобы идти спать.
— Для человека, думающего только об отростках и саженцах, он не без остроумия, — сказал Лусто.
— Надо же, чтоб у него хоть что-нибудь было, — заметил Бьяншон.
Госпожа де ла Бодрэ, единственная из всех услышавшая слова Бьяншона, ответила на них такой тонкой, но вместе с тем такой горькой усмешкой, что врач разгадал секрет семейной жизни владелицы замка, преждевременные морщины которой занимали его с утра. Но сама-то Дина не разгадала мрачного пророчества, заключавшегося в последних словах мужа, — пророчества, которое покойный аббат, добряк Дюре, не преминул бы ей объяснить. Маленький ла Бодрэ перехватил во взгляде, который Дина бросила на журналиста, кидая ему обратно этот мяч шутки, ту мимолетную и лучистую нежность, что золотит взгляд женщины в час, когда кончается осторожность и начинается увлечение. Дина так же мало обратила внимания на призыв мужа соблюдать приличия, как Лусто не принял на свой счет лукавых предостережений Дины в день своего приезда.
Всякий бы на месте Бьяншона удивился быстрому успеху Лусто; но его даже не задело предпочтение, какое Дина выказала Фельетону в ущерб Факультету, — настолько был он врач! Действительно, Дина, благородная сама, должна была быть чувствительнее к остроумию, чем к благородству. Любовь обычно предпочитает контрасты сходству. Прямота и добродушие доктора, его профессия — все служило ему во вред. И вот почему: женщины, которым хочется любить, — а Дина столько же хотела любить, сколько быть любимой, — чувствуют бессознательную неприязнь к мужчинам, всецело поглощенным своим делом; такие женщины, несмотря на свои высокие достоинства, всегда остаются женщинами в смысле желания преобладать. Поэт и фельетонист, ветреник Лусто, щеголявший своей мизантропией, являл собой пример той душевной мишуры и полупраздной жизни, которые так нравятся женщинам. Твердый здравый смысл, проницательный взгляд Бьяншона, действительно выдающегося человека, стесняли Дину, не признававшуюся самой себе в своем легкомыслии; она думала: «Доктор, может быть, и выше журналиста, но нравится он мне меньше». Потом, размышляя об обязанностях его профессии, она спрашивала себя, может ли когда-нибудь женщина быть чем-то иным, кроме «объекта наблюдения», в глазах врача, который в течение дня видит столько «объектов»! Первое из двух изречений, вписанных Бьяншоном в ее альбом, было результатом медицинского наблюдения, слишком явно метившего в женщину, чтобы Дина не почувствовала удара. Наконец Бьяншон, которому практика не позволяла длительного отсутствия, завтра уезжал. А какая женщина, если только ее не поразила в сердце мифологическая стрела купидона, может принять решение в такое короткое время? Бьяншон заметил эти мелочи, производящие великие катастрофы, и в двух словах изложил Лусто своеобразное суждение, вынесенное им о г-же де ла Бодрэ, живейшим образом заинтересовавшее журналиста.
Пока парижане шушукались между собою, на хозяйку дома поднималась гроза со стороны сансерцев, которые ничего не поняли ни в чтении, ни в комментариях Лусто. Не разобравшись, что это роман, суть которого сумели извлечь прокурор, супрефект, председатель суда, первый товарищ прокурора Леба, г-н де ла Бодрэ и Дина, все женщины, собравшиеся вокруг чайного стола, увидели здесь одну лишь мистификацию и обвиняли музу Сансера в соучастии. Все надеялись провести очаровательный вечер и все понапрасну напрягали свои умственные способности. Ничто так не возмущает провинциалов, как мысль, что они послужили забавой для парижан.
Госпожа Пьедефер встала из-за чайного стола и подошла к дочери.
— Поди же поговори с дамами, они очень оскорблены твоим поведением, — сказала она.
Теперь Лусто не мог уже не заметить явного превосходства Дины над избранным женским обществом Сансера: она была лучше всех одета, движения ее были полны изящества, цвет ее лица при свете свечей поражал прелестной белизной, в кружке этих дам с увядшими лицами и дурно одетых девушек с робкими манерами она выделялась точно королева среди своего двора. Парижские образы бледнели, Лусто осваивался с провинциальной жизнью, и если он со своим богатым воображением не мог не поддаться обаянию королевской роскоши этого замка, его великолепных скульптур, красоты старинного убранства комнат, то в то же время он слишком хорошо знал толк в вещах, чтобы не понимать ценности обстановки, украшавшей это сокровище эпохи Ренессанса. Поэтому, когда, провожаемые Диной, одни за другими уехали сансерцы, так как всем им предстоял до города час пути; когда в гостиной остались только прокурор, г-н Леба, Гатьен и г-н Гравье, оставшиеся ночевать в Анзи, журналист уже переменил мнение о Дине. В мыслях его совершалась та эволюция, которую г-жа де ла Бодрэ имела смелость предсказать ему при первой встрече.
— Ах, и позлословят же они в дороге на наш счет! — воскликнула г-жа де ла Бодрэ, возвращаясь в гостиную, после того как проводила до кареты председателя суда с женой и г-жу Попино-Шандье с дочерью.
Остаток вечера прошел довольно приятно. В этом тесном кругу всякий внес в разговор свою долю колких шуток по поводу гримас, которые строили сансерцы во время комментариев Лусто к оберткам его корректур.
— Дорогой друг, — обратился Бьяншон к Лусто, укладываясь спать (их поместили вдвоем в громадной комнате с двумя кроватями), — ты будешь счастливым избранником госпожи де ла Бодрэ, урожденной Пьедефер.
— Ты думаешь?
— О, это так понятно: у тебя здесь слава человека, имевшего в Париже много приключений, а в мужчине, который пользуется успехом, есть для женщин что-то дразнящее, что их притягивает и пленяет; быть может, в них говорит тщеславное желание восторжествовать над воспоминаниями обо всех прочих. Возможно, они обращаются к его опытности, как больной, который переплачивает знаменитому врачу? Или же им лестно пробудить от сна пресыщенное сердце?
— Чувственность и тщеславие занимают такое большое место в любви, что все эти предположения могут быть справедливы, — ответил Лусто. — Но если я остаюсь, то только потому, что ты выдал Дине удостоверение в просвещенной невинности! Не правда ли, она хороша собой?
— Она станет прелестна, когда полюбит, — сказал врач. — И, кроме того, в один прекрасный день она будет богатой вдовой! А ребенок сделает ее обладательницей состояния сира де ла Бодрэ…
— О! Полюбить эту женщину — просто доброе дело! — воскликнул Лусто.
— Сделавшись матерью, она снова пополнеет, морщинки разгладятся, она будет казаться двадцатилетней…
— Так вот, если хочешь мне помочь, — сказал Лусто, закутываясь в одеяло, — то завтра, да, завтра я… Словом, покойной ночи.
На другой день г-жа де ла Бодрэ, которой муж полгода назад подарил лошадей, служивших ему на полевых работах, и старую дребезжащую карету, решила проводить Бьяншона в Кон, где он должен был сесть на лионский дилижанс. Она взяла с собой мать и Лусто, но намеревалась, оставив мать в усадьбе Ла-Бодрэ, поехать с обоими парижанами в Кон, а оттуда уже возвратиться одной с Лусто. Она придумала себе очаровательный наряд, который журналист оглядел в лорнет: на ней были бронзовые туфельки, серые шелковые чулки, платье из тонкой кисеи, зеленый шарф с длинной, светлеющей к краям бахромой и прелестная шляпка из черного кружева. Что касается Лусто, то плут явился во всеоружии обольщения: в лакированных ботинках, в панталонах английского сукна с заглаженной спереди складкой, в коротеньком и очень легком черном сюртуке, и в очень открытом жилете, позволявшем видеть тончайшую рубашку и черные атласные волны его лучшего вышитого галстука.
Прокурор и г-н Гравье обменялись значительным взглядом, увидав обоих парижан в карете, и как дураки стояли у крыльца. Г-н де ла Бодрэ, который с нижней ступеньки посылал доктору прощальный привет своею маленькой ручкой, не мог удержаться от улыбки, услыхав, как г-н де Кланьи сказал г-ну Гравье:
— Вам следовало бы проводить их верхом.
В эту минуту из аллеи, которая вела к конюшням, верхом на смирной кобылке г-на де ла Бодрэ выехал Гатьен и догнал коляску.
— Ах, вот это хорошо! — сказал податной инспектор. — Мальчик поступил в вестовые.
— Какая скука! — воскликнула Дина, увидав Гатьена. — За тринадцать лет — ведь скоро тринадцать лет, как я замужем, — я не помню и трех часов свободы.
— Замужем, сударыня? — сказал, улыбаясь, журналист. — Вы напомнили мне словцо покойного Мишо, который так много и тонко острил. Он уезжал в Палестину, и друзья отговаривали его, указывая на его преклонный возраст и опасности подобного путешествия. Один из них сказал: «Ведь вы женаты!» «О, — ответил он, — только слегка!»
Даже суровая г-жа Пьедефер не могла сдержать улыбку.
— Я не удивлюсь, если в дополнение конвоя увижу господина де Кланьи верхом на моем пони, — воскликнула Дина.
— О, лишь бы прокурор нас не догнал! — сказал Лусто. — А от этого юноши вы легко отделаетесь, как только приедем в Сансер. Бьяншон непременно вспомнит, что оставил у себя на столе что-нибудь вроде записи первой лекции своего курса, и вы попросите Гатьена съездить за нею в Анзи.
Эта хитрость, как ни была она проста, привела г-жу де ла Бодрэ в хорошее настроение. По дороге из Анзи в Сансер то и дело открываются великолепные пейзажи, роскошная гладь Луары часто производит впечатление озера; поездка прошла весело: Дина была счастлива, что ее так хорошо поняли. Шел теоретический разговор о любви, дающий возможность влюбленным in petto [Тайно, в душе (шал.)] как бы определить меру своих сердец. Журналист, взяв тон светского распутника, стал доказывать, что любовь не подчиняется никакому закону, что характер любовников бесконечно разнообразит ее проявления, что события общественной жизни вносят в нее еще большее разнообразие, что все возможно и истинно в этом чувстве; что иная женщина, долго сопротивлявшаяся всем соблазнам и подлинной страсти, может пасть в несколько часов под влиянием внезапного увлечения, какого-нибудь внутреннего урагана, тайна которых открыта только богу!
— И не в этом ли ключ ко всем любовным историям, которые мы три дня друг другу рассказывали? — воскликнул Лусто.
Три дня живое воображение Дины было занято самыми рискованными романами, и разговоры обоих парижан подействовали на нее, как самые опасные книги. Лусто украдкой следил за результатами своего ловкого маневра, чтобы не упустить момент, когда эта добыча, задумчивость которой говорила ему о борьбе между желанием уступить и нерешительностью, сама ему дастся в руки. Дине хотелось показать парижанам свою усадьбу Ла-Бодрэ, и там была разыграна условленная комедия с рукописью, якобы забытой Бьяншоном в его комнате в Анзи. Гатьен поскакал во весь опор по приказу своей повелительницы, г-жа Пьедефер отправилась в Сансер за покупками, и Дина одна с двумя друзьями поехала в Кон.
Лусто сел рядом с Диной, а Бьяншон поместился на переднем сиденье кареты. Беседа обоих друзей была полна участия и жалости к этой избранной душе, так мало понятой и, главное, окруженной таким дурным обществом. Бьяншон прекрасно послужил журналисту своими насмешками над прокурором, податным инспектором и Гатьеном; в его замечаниях было что-то до такой степени презрительное, что г-жа де ла Бодрэ не решилась защищать своих поклонников.
— Я отлично понимаю, каким образом вы оказались в этом положении, — сказал врач, когда коляска переезжала мост через Луару. — Вам могла быть доступна только рассудочная любовь, нередко ведущая и к любви сердца, но, конечно, ни один из этих мужчин не сумел скрыть чувственного желания, которое женщине на заре ее жизни представляется отвратительным. Теперь же любовь становится для вас необходимостью.
— Необходимостью? — воскликнула Дина, с любопытством глядя на врача. — Что же, я должна любить по докторскому предписанию?
— Если вы и дальше будете жить так, как вы живете, — через три года вы станете ужасны, — категорически ответил Бьяншон.
— Сударь!.. — пролепетала г-жа де ла Бодрэ почти в испуге.
— Простите моего друга, — шутливо обратился Лусто к баронессе, — он неисправимый медик, и любовь для него — только вопрос гигиены. Но он не эгоист и, очевидно, заботится только о вас, коли сам через час уезжает…
В Коне столпилось много народу вокруг старой перекрашенной кареты, на дверцах которой виднелся герб, пожалованный Людовиком XIV новым ла Бодрэ: на среднем алом поле — золотые весы, на верхнем лазоревом — три рапиры с серебряными рукоятками; на нижнем — две серебряные борзые в лазоревых ошейниках и на золотых цепях. Иронический девиз «Deo sic patet fides et hominibus» [Так ясна вера богу и людям» (лат.)] был придуман в назидание новообращенному кальвинисту сатириком д’Озье.
— Пройдемся, нам дадут знать, когда будет пора, — сказала баронесса, оставив своего кучера на страже.
Дина взяла предложенную Бьяншоном руку, и доктор таким быстрым шагом направился к берегу Луары, что журналист должен был остаться позади. Доктор слегка подмигнул Лусто, и тот сразу понял, что Бьяншон хочет ему помочь.
— Этьен вам понравился, — сказал Бьяншон Дине, — он поразил ваше воображение. Мы с ним беседовали о вас вчера вечером, он вас любит… Но это человек легкомысленный, удержать его трудно, бедность обрекает его на жизнь в Париже, тогда как вас все вынуждает жить в Сансере… Станьте выше предрассудков… Сделайте Лусто своим другом, не будьте требовательны, три раза в год он будет приезжать, чтобы провести возле вас несколько прекрасных дней, и вы будете обязаны ему своей красотой, счастьем, состоянием. Господин де ла Бодрэ может прожить сто лет, но может и погибнуть в девять дней, если забудет надеть фланелевую фуфайку, в которую он кутается. Не делайте же промахов, будьте благоразумны оба. Не говорите мне ничего… Я прочел в вашем сердце.
Госпожа де ла Бодрэ была беззащитна перед таким количеством неоспоримых доводов и перед человеком, выступавшим одновременно в роли врача, исповедника и друга.
— О, как могло вам прийти в голову, что я стану соперничать с любовницами журналиста… Господин Лусто, по-видимому, человек любезный, остроумный, но он так пресыщен… и т. д. и т. д.
Дина пустилась было развивать свою мысль, но тут же остановила поток слов, под которым ей хотелось скрыть свои намерения, потому что навстречу им шел Этьен, казалось, совершенно поглощенный созерцанием преуспевающего городка.
— Верьте мне, — сказал ей Бьяншон, — он нуждается в настоящей любви; и если он изменит образ жизни, талант его выиграет.
В это время к ним, запыхавшись, подбежал кучер Дины и сообщил о прибытии дилижанса; все ускорили шаг. Г-жа де ла Бодрэ шла между двумя парижанами.
— Прощайте, дети мои, — сказал Бьяншон уже у самого Кона, — благословляю вас…
Он передал руку г-жи де ла Бодрэ Лусто, который с нежностью прижал ее к сердцу. Совсем другое чувство ощутила Дина! Рука Этьена вызвала в ней живое волнение, тогда как рука Бьяншона оставляла ее совершенно равнодушной. И она обменялась с журналистом тем жгучим взглядом, который говорит больше, чем все признания.
«Одни только провинциалки носят еще платья из кисеи — единственной материи, которая не разглаживается, если ее измять, — подумал про себя Лусто. — Эта женщина, избравшая меня своим любовником, станет упрямиться из-за своего платья. Если б она надела фуляровое, я был бы счастлив… От чего только не зависит сопротивление…»
Пока Лусто раздумывал, не нарочно ли г-жа де ла Бодрэ создала для самой себя неодолимую преграду, надев кисейное платье, Бьяншон с помощью кучера укладывал свой багаж на крышу дилижанса. Наконец он пришел попрощаться, и Дина была с ним чрезвычайно ласкова.
— Возвращайтесь, баронесса, пора… Скоро подоспеет Гатьен, — сказал он ей на ухо. — Уже поздно, — добавил он громко… — Прощайте!
— Прощай, великий человек! — воскликнул Лусто, крепко пожимая руку доктора.
Переезжая обратно через Луару, ни журналист, ни г-жа де ла Бодрэ, поместившиеся рядом на заднем сиденье древней кареты, не решались заговорить. В таких случаях первое слово, нарушающее молчание, приобретает огромное значение.
— Знаете ли вы, как я вас люблю? — спросил вдруг в упор журналист.
Победа могла польстить Лусто, но поражение никогда его не огорчало. Это безразличие было секретом его смелости. Говоря столь недвусмысленные слова, он взял руку г-жи де ла Бодрэ и сжал ее в своих; но Дина тихонько высвободила руку.
Отзывы о сказке / рассказе: