— Да, конечно, я стою гризетки или актрисы, — сказала она шутливо, хотя в голосе ее чувствовалось волнение. — И все-таки неужели вы думаете, что женщина, пусть и смешная, но не такая уж глупая, берегла бы самые драгоценные сокровища своего сердца для человека, который может искать в ней только мимолетное наслаждение?.. Меня не удивляет, что я слышу из ваших уст слова, которые уже столько раз мне говорили другие, но…
Тут кучер обернулся.
— Вот и господин Гатьен… — сказал он, — Я вас люблю, я жажду вашей любви, и вы будете моей, потому что никогда, ни к одной женщине я не испытывал чувства, какое вы мне внушаете! — взволнованно прошептал Лусто на ухо Дине.
— Может быть, помимо моей воли? — возразила она, улыбаясь.
— Моя честь требует, чтобы по крайней мере с виду казалось, будто вы выдержали живейшую атаку! — воскликнул парижанин, которому гибельное свойство кисеи подсказало забавную мысль.
Прежде чем Гатьен успел доехать до конца моста, отважный журналист проворно измял кисейное платье и привел его в такой вид, что г-же де ла Бодрэ немыслимо было показаться кому-либо на глаза.
— О сударь!.. — величественно вскричала Дина.
— Вы мне бросили вызов, — ответил парижанин. Но Гатьен приближался с поспешностью одураченного любовника. Чтобы хоть отчасти вернуть себе уважение г-жи де ла Бодрэ, Лусто попытался заслонить собою ее скомканное платье от взоров Гатьена, быстро высунувшись из кареты со стороны Дины.
— Скачите в нашу гостиницу, — сказал он ему, — у вас есть еще время, дилижанс уходит только через полчаса; рукопись на столе в комнате Бьяншона, она очень ему нужна, он не знает, как ему быть с его лекциями.
— Ступайте же, Гатьен! — сказала г-жа де ла Бодрэ, бросив на своего юного обожателя деспотический взгляд.
Покоряясь ее повелительному тону, юноша сломя голову поскакал обратно.
— Живо в Ла-Бодрэ! — крикнул Лусто кучеру. — Баронессе нездоровится… Только ваша мать будет посвящена в тайну моей хитрости, — сказал он, снова усаживаясь возле Дины.
— Эту низость вы называете хитростью? — спросила г-жа де ла Бодрэ, подавив слезы, высушенные огнем оскорбленного самолюбия.
Она отодвинулась в угол кареты, скрестила руки на груди и стала глядеть на Луару, на поля, на все, за исключением Лусто. Журналист принял тогда успокаивающий тон и говорил до самого Ла-Бодрэ, где Дина, выскочив из коляски, вбежала в дом, стараясь, чтобы ее никто не увидел. В волнении она бросилась на софу и расплакалась.
— Если я вызываю в вас отвращение, ненависть или презрение, хорошо, я уеду, — заявил тогда Лусто, вошедший вслед за нею.
И хитрец опустился перед Диной на колени. В эту решительную минуту в дверях показалась г-жа Пьедефер.
— Что с тобой? Что тут происходит? — обратилась она к дочери.
— Скорей дайте вашей дочери другое платье, — шепнул на ухо ханже развязный парижанин.
Услышав бешеный галоп лошади Гатьена, г-жа де ла Бодрэ мигом скрылась в своей комнате, куда за ней последовала мать.
— В гостинице ничего нет! — обратился Гатьен к Лусто, который вышел к нему навстречу.
— И в замке Анзи вы тоже ничего не нашли! — ответил Лусто.
— Вы насмеялись надо мной, — сухо сказал Гатьен.
— Вволю, — ответил Лусто. — Госпожа де ла Бодри сочла очень неприличным, что вы увязались за ней без приглашения. Поверьте мне: надоедать женщине — плохой прием обольщения. Дина вас одурачила, но вы ее насмешили — такого успеха не имел у нее ни один из вас за тринадцать лет, и вы обязаны им Бьяншону, ибо автор шутки с рукописью — ваш двоюродный брат!.. Только выдержит ли лошадь? — спросил Лусто, пока Гатьен раздумывал, сердиться ему или нет.
— Лошадь?.. — повторил Гатьен.
В эту минуту появилась г-жа де ла Бодрэ, одетая в бархатное платье, и следом за ней ее мать, бросавшая на Лусто гневные взгляды. Для Дины было бы неосторожностью в присутствии Гатьена обращаться с Лусто холодно или сурово, и, пользуясь этим обстоятельством, он предложил этой мнимой Лукреции руку; но она ее отклонила.
— Вы хотите прогнать человека, который посвятил вам свою жизнь? — сказал он, идя рядом с нею. — Я не вернусь с вами в Анзи и завтра уеду.
— Мама, ты идешь? — обратилась г-жа де ла Бодрэ к г-же Пьедефер, чтобы уклониться от ответа на прямой вопрос, которым Лусто хотел заставить ее принять какое-нибудь решение.
Парижанин помог матери сесть в коляску, подсадил г-жу де ла Бодрэ, нежно поддержав ее под руку, а сам устроился на переднем сиденье вместе с Гатьеном, оставившим лошадь в Ла-Бодрэ.
— Вы переменили платье, — некстати заметил Гатьен Дине.
— Баронесса простудилась, на Луаре было свежо, — ответил Лусто. — Бьяншон посоветовал ей одеться теплее.
Дина покраснела, как маков цвет, а г-жа Пьедефер сделала строгое лицо.
— Бедный Бьяншон уже на пути в Париж. Что за благородное сердце! — сказал Лусто.
— О да! — ответила г-жа де ла Бодрэ. — Он великодушен и деликатен, не то что…
— Уезжая, мы так были веселы, — сказал Лусто, — а теперь вы нездоровы и так язвительно говорите со мной, но почему же?.. Разве вы не привыкли слышать, что вы прекрасны и умны? А я перед Гатьеном заявляю, что отказываюсь от Парижа, остаюсь в Сансере и умножаю собой число ваших поклонников. Я почувствовал себя таким молодым на родной стороне, я уж позабыл Париж со всеми его соблазнами, заботами и утомительными удовольствиями… Да, мне кажется, будто моя жизнь стала чище…
Дина, отвернувшись, слушала Лусто; но был момент, когда импровизация этого змея-искусителя, старавшегося изобразить страсть с помощью фраз и мыслей, значение которых было скрыто для Гатьена, но со всей силой отзывалось в сердце Дины, заискрилась вдруг таким блеском, что баронесса подняла на него глаза. Взгляд ее, казалось, привел в восторг Лусто; он постарался особенно блеснуть остроумием и рассмешил наконец г-жу де ла Бодрэ. А если женщина, гордость которой так жестоко оскорблена, рассмеялась, то вся ее неприступность становится неуместной. Когда въезжали в огромный двор, усыпанный песком и украшенный газоном с цветочными клумбами, так выгодно оттенявшими фасад замка, журналист говорил:
— Если женщины нас любят, они нам прощают все, даже наши преступления; если они нас не любят, они нам не прощают ничего, даже наши добродетели! Прощаете вы меня? — добавил он на ухо г-же де ла Бодрэ, нежно прижимая к сердцу ее руку. Дина не могла удержаться от улыбки.
За обедом и до конца вечера Лусто был весел и чарующе увлекателен, но, изображая таким образом свое упоение, он порой принимал мечтательный вид, будто весь был поглощен своим счастьем. После кофе г-жа де ла Бодрэ и ее мать предложили мужчинам прогуляться по саду. Господин Гравье сказал тогда прокурору;
— Вы заметили, что госпожа де ла Бодрэ уехала в кисейном платье, а возвратилась в бархатном?
— Когда она в Коне садилась в экипаж, платье зацепилось за медную кнопку коляски и разорвалось сверху донизу, — ответил Лусто.
— О! — простонал Гатьен, пораженный в самое сердце жестокой разницей между двумя объяснениями журналиста.
Лусто, рассчитывавший на это удивление Гатьена, крепко сжал его локоть, умоляя о молчании. Несколько минут спустя Лусто оставил трех поклонников Дины одних и занялся маленьким ла Бодрэ. Тогда Гатьена стали расспрашивать, как прошло путешествие. Г-н Гравье и г-н де Кланьи остолбенели, узнав, что Дина на обратном пути из Кона осталась одна с Лусто; но еще больше ошеломили их две версии парижанина о перемене платья. Не удивительно поэтому, что три неудачника весь вечер чувствовали себя весьма стесненно. А на другое утро каждого из них дела заставили покинуть Анзи, и Дина осталась одна с матерью, мужем и Лусто.
Разочарование трех сансерцев вызвало в городе большой шум. Падение музы Берри, Нивернэ и Морвана сопровождалось настоящим кошачьим концертом злословия, клеветы и всевозможных догадок, в которых первое место отводилось истории с кисейным платьем. Никогда еще наряды Дины не имели такого успеха и не привлекали так сильно внимания юных девиц, не понимавших связи между любовью и кисеей, над которой так потешались замужние женщины. Г-жа Буаруж, жена председателя суда, взбешенная неудачей своего Гатьена, забыла восторженные похвалы, расточавшиеся ею по поводу поэмы «Севильянка Пакита»; она метала громы и молнии против женщины, способной опубликовать подобную гнусность.
— Несчастная совершает то, о чем сама писала! — говорила она. — Наверное, она и кончит так же, как ее героиня!
С Диной случилось в Сансере то же, что с маршалом Сультом: пока он был министром, в оппозиционных газетах писали, что он проиграл битву при Тулузе; чуть только вышел в отставку — он ее выиграл! Добродетельная Дина слыла соперницей Камилла Мопена и самых прославленных женщин; счастливая — была объявлена «несчастной».
Господин де Кланьи храбро защищал Дину; он несколько раз наезжал в Анзи, чтобы иметь право опровергнуть слухи, ходившие о женщине, которую он, даже падшую, обожал по-прежнему; он утверждал, что вся близость между нею и Лусто заключается только в сотрудничестве над большим литературным произведением. Над прокурором смеялись.
Октябрь стоял чудесный, осень — лучшее время года в долинах Луары; но в 1836 году она была особенно хороша. Природа была как бы сообщницей счастья Дины, которая, как и предсказал Бьяншон, постепенно отдавалась бурной любви. В какой-нибудь месяц баронесса вся преобразилась. Она с удивлением открыла в себе множество качеств, бездействовавших, дремавших, до сих пор ненужных. Лусто стал ее кумиром, ибо нежная любовь, эта насущная потребность больших душ, превратила ее в совершенно новую женщину. Дина жила! Она нашла применение своим силам, она открыла неожиданные перспективы в своем будущем, она, наконец, была счастлива, — счастлива беззаботно, безмятежно. Этот огромный замок, сады, парк, лес так благоприятствовали любви! Лусто обнаружил в г-же де ла Бодрэ наивную впечатлительность, даже, если угодно, невинность, которая придавала ей своеобразие; манящего и неожиданного в ней оказалось гораздо больше, чем в молодой девушке. Парижанину льстило ее восхищение, которое у большинства женщин является только комедией, но у Дины было искренним: она у Лусто училась любви, он в этом сердце был первый. И он старался быть с нею как можно ласковее. У мужчин, да, впрочем, и у женщин, есть целый репертуар речитативов, кантилен, ноктюрнов, мелодий, рефренов (не сказать ли «рецептов», хотя дело идет о любви?), и всегда им кажется, что они первые их придумали. Люди, достигшие возраста Лусто, стараются поискуснее распределить частицы этого сокровища в опере страсти; но парижанин, рассматривая свое приключение с Диной только как любовную удачу, хотел неизгладимыми чертами запечатлеть воспоминание о себе в ее сердце, и весь этот прекрасный октябрь месяц он изощрялся в самых кокетливых напевах и самых замысловатых баркаролах. Наконец он исчерпал все возможности любовной мизансцены — воспользуемся здесь выражением, взятым из театрального жаргона и превосходно передающим этот ловкий прием.
«Если эта женщина меня забудет, — говорил он себе подчас, возвращаясь с нею в замок после длительной прогулки по лесам, — я не буду на нее в обиде, она найдет и получше меня…»
Когда два существа пропели дуэты из этой восхитительной партитуры и продолжают друг другу нравиться, можно сказать, что они любят друг друга по-настоящему. Но у Лусто не было времени повторять свои арии, он рассчитывал уехать из Анзи в первых числах ноября: обязанности фельетониста призывали его в Париж. Накануне предполагавшегося отъезда, перед завтраком, журналист и Дина увидели г-на ла Бодрэ, вошедшего в сопровождении одного неверского художника, реставратора скульптуры.
— Что вы затеваете? — спросил Лусто. — Что вы хотите сделать со своим замком?
— А вот что, — ответил старичок, приглашая журналиста, жену и провинциального художника выйти на террасу.
Он показал над входною дверью фасада вычурный медальон, поддерживаемый двумя сиренами, довольно схожий с тем, что украшает замурованную теперь аркаду, под которой некогда проходили с набережной Тюильри во двор старого Лувра и над которой еще можно прочесть: «Королевское собрание редкостей». Медальон на фасаде изображал старинный герб дома д’Юкзель: щит с двумя поперечными полями — алым и золотым, поддерживаемый двумя львами, в правом нижнем углу — алым, в левом нижнем — золотым: над щитом — рыцарский шлем в завитках тех же цветов, увенчанный герцогской короной. И девиз: «Су poroist» [Здесь пребываю» (старофранц.)] — слова гордые и звучные.
— Я хочу заменить герб дома д’Юкзель своим; а так как он шесть раз повторяется на обоих фасадах и на обоих крылах, то это работа немалая.
— Заменить столь недавним гербом! — воскликнула Дина. — И это после тысяча восемьсот тридцатого года!..
— Разве я не учредил майорат?
— Я б еще понял это, если бы у вас были дети, — сказал ему журналист.
— О, — ответил старичок, — госпожа де ла Бодрэ молода, время еще не упущено!
Это самоуверенное заявление вызвало улыбку у Лусто, но он не понял г-на де ла Бодрэ.
— Вот видишь, Дидина? — сказал он на ухо г-же де ла Бодрэ. — К чему твои угрызения совести?
Дина упросила отложить отъезд на один день, и прощание любовников стало похоже на десять раз объявляемое иными театрами последнее представление пьесы, делающей полный сбор. Но сколько взаимных обещаний! Сколько торжественных договоров, заключенных по требованию Дины и без возражений скрепленных бессовестным журналистом!
С выдающейся смелостью выдающейся женщины Дина, на глазах у всей округи, вместе с матерью и мужем, проводила Лусто до Кона.
Когда десять дней спустя в салон городского дома г-жи де ла Бодрэ явились господа де Кланьи, Гатьен и Гравье, она, улучив минутку, отважно заявила каждому из них:
— Благодаря господину Лусто я узнала, что никогда не была любима ради меня самой.
А сколько трескучих речей произнесла она о мужчинах, о природе их чувств, о их низменной любви и проч.!.. Из трех поклонников Дины один только г-н де Кланьи сказал ей: «Я люблю вас, несмотря ни на что!..» За это Дина взяла его в наперсники и излила на него всю нежность дружбы, какой женщины подкупают Гуртов, готовых самоотверженно носить ошейник любовного рабства.
Вернувшись в Париж, Лусто за несколько недель растерял все воспоминания о прекрасных днях, проведенных в замке Анзи. И вот почему. Лусто жил пером. В этом веке, и особенно после победы буржуазии, тщательно избегающей подражания Франциску I и Людовику XIV, жить пером — такой труд, от которого откажутся и каторжники, они предпочтут смерть. Жить пером — не значит ли творить? Творить сегодня, завтра, всегда… или хотя бы делать вид, что творишь; а ведь кажущееся обходится так же дорого, как реальное! Не считая фельетона в ежедневной газете, этого своеобразного сизифова камня, который каждый понедельник обрушивался на кончик его пера, Этьен сотрудничал еще в трех или четырех литературных журналах. Но успокойтесь! Он не проявлял себя взыскательным художником в своих произведениях. В этом отношении он отличался покладистостью, если хотите, беспечностью и принадлежал к той группе писателей, которых называют «дельцами» или «ремесленниками». В Париже в наши дни «ремесло» есть отказ от всяких притязаний на какое-либо место в литературе. Когда писатель больше не может или не хочет представлять собой что-то, он становится «дельцом». И тогда он довольно приятно проводит жизнь. Дебютанты, синие чулки, актрисы начинающие и актрисы, кончающие карьеру, авторы и издатели лелеют и холят готовое на все перо. Лусто, сделавшись прожигателем жизни, избавился от всех расходов, за исключением платы за квартиру. У него были ложи во всех театрах. Счета своего перчаточника он покрывал продажей книг, которые ему приносили на отзыв и о которых он давал или не давал отзыва; поэтому он говорил авторам, печатающимся на свой счет:
— Ваша книга всегда в моих руках.
С авторских самолюбий художников он взимал дань рисунками и картинами. Все дни его заняты были обедами, вечера — театром, утро — друзьями, визитами, фланированием. Его фельетон, статьи и два рассказа, которые он ежегодно поставлял для еженедельных журналов, были налогом, омрачавшим эту счастливую жизнь. Однако, чтобы достичь этого положения, Этьен боролся целых десять лет. Став наконец известным в литературном мире, любимый за добро, равно как и за зло, которое он делал с безупречным добродушием, он пустился плыть по течению, не заботясь о будущем. Он царил в одном кружке новичков, были у него друзья, вернее — привычные приятельские отношения, длившиеся по пятнадцать лет, с людьми, с которыми он ужинал, обедал и давал волю своему острословию. Он зарабатывал от семисот до восьмисот франков в месяц; при расточительности, присущей беднякам-литераторам, этих денег было для него недостаточно. Поэтому Лусто то и дело оказывался в таком же плачевном положении, как при своем дебюте в Париже, когда он думал: «Если б у меня было пятьсот франков в месяц, какой бы я был богач!»
Вот причина этого явления. Лусто жил на улице Мартир, в хорошенькой квартирке первого этажа, великолепно обставленной и с садом. Поселившись там в 1833 году, он заключил с одним мебельщиком условие, которое на долгое время подорвало его благосостояние. Квартира эта обходилась ему в тысячу двести франков ежегодно. Поэтому январь, апрель, июль и октябрь были, как он говорил, месяцами нужды. Плата за квартиру и счета привратника опустошали его карман. Тем не менее Лусто нанимал кабриолеты, на завтраки тратил не меньше ста франков в месяц, сигар выкуривал на тридцать франков и не умел отказать ни в обеде, ни в платье своим случайным любовницам. В таких случаях он столько забирал вперед из своих всегда неверных доходов за следующие месяцы, что, бывало, не имел наличными и ста франков при заработке в семьсот — восемьсот франков в месяц, точно так же, как в 1822 году, когда он едва зарабатывал двести франков.
Порой, устав от превратностей литературной жизни, пресытившись, как куртизанка, наслаждением, Лусто выбирался из потока и присаживался на покатом бережку; покуривая сигару в своем садике, перед вечно зеленой лужайкой величиною с обеденный стол, он говорил близким приятелям — Натану и Бисиу:
— Как-то мы кончим? Седые волосы нас почтительнейше просят согласиться на вступление в брак!..
— Ба! Жениться всегда поспеем, если захотим заняться женитьбой, как занимаемся какой-нибудь драмой или книгой, — говорил Натан.
— А Флорина? — замечал Бисиу.
— У всякого из нас есть своя Флорина, — отвечал Этьен, бросая кончик сигары в газон и думая о г-же Шонтц.
Отзывы о сказке / рассказе: