Оскар Уайльд — Портрет Дориана Грея — Глава 11

Дориан Грей на протяжении долгих лет не мог освободиться из-под власти этой книги. А точнее, даже не пытался. Он заказал себе из Парижа целых девять ее экземпляров и оправил каждый в другой цвет, так чтобы они соответствовали его меняющимся настроениям и капризному воображению, которое порой уже несколько выходило из-под его власти. Герой книги, прекрасный молодой парижанин, что в нем удивительным образом сочетались характер романтика и ум ученого, стал для Дориана словно собственным отражением. И роман в целом казался ему историей его собственной жизни, написанной еще до того, как он прожил эту жизнь на самом деле.

Но в одном Дориану повезло больше, чем герою романа. Он никогда не знал – и не суждено ему узнать – того жуткого ужаса перед зеркалами, перед гладкими металлическими поверхностями, или тихими водами, ужаса, что так быстро охватил юношу из книги, когда он вдруг потерял свою волшебную красоту. Дориан с жестокой радостью, ведь радость, а тем более наслаждение, всегда несут в себе долю жестокости, перечитывал последнюю часть книги, в которой крайне эмоционально, хотя и несколько преувеличено, изображалось отчаяние человека, потерявшего то, что больше всего ценил в других.

Действительно, Дориану было чему радоваться, ведь походило на то, что его красота, которая очаровала Бэзила Голуорда и многих других, никогда его не покинет. Даже те, кто слышал самые гадкие слухи о Дориане и его распутном образе жизни, которые время от времени ходили по всему Лондону, не могли поверить в его бесчестье, когда видели мистера Грея собственными глазами. Он всегда выглядел так, будто его не задел грязный грех. Те, кто рассказывали ужасные вещи о нем, смущались и замолкали, как только он заходил в комнату. Казалось, незыблемая чистота его лица была для них укором. Одним своим присутствием он будто напоминал им о собственном несовершенстве. Они удивлялись тому, как такой обаятельный человек избежал соблазнов и грехов своего низменного и развращенного времени.

Часто он надолго исчезал из общества, порождая таким образом различные подозрения среди друзей и тех, кто себя таковыми считает, а вернувшись, тайком поднимался в замкнутую классную комнату, ключ от которой всегда имел при себе, открывал ее и становился с зеркалом в руках перед собственным портретом, глядя то на злобное, все старше лицо на полотне, то на прекрасное и все еще юное лицо, которое смотрело на него из зеркала. Чем большей становилась разница, тем больше наслаждения это ему приносило. Он все больше влюблялся в собственную красоту и все более заинтересованно наблюдал за гибелью собственной души. Так с тревогой, а то и с жутким восторгом, смотрел на гадкие складки, что вспахивали морщинистый лоб и чувственные губы, спрашивая себя иногда, что более отталкивающе – отражение распущенности или отпечаток возраста? Он прикладывал свои белые руки к грубым и сухим рукам на портрете и смеялся. Он смеялся над искореженным и изуродованным телом на картине.

Однако, иногда, по ночам, лежа без сна в собственной спальне или в грязной каморке таверны у доков, куда он часто наведывался переодетый и под чужим именем, Дориан с сожалением думал о тех ужасных вещах, которые он совершил с собственной душой, а хуже всего было то, что это сожаление было вызвано лишь эгоизмом. Впрочем, такое случалось нечасто. Чем активнее он утолял жажду жизни, которую разбудил в нем лорд Генри в саду у Бэзила, тем острее он чувствовал ее. Чем больше он узнавал, тем больше он стремился узнать. Он никак не мог утолить эту безумную жажду.

Несмотря на это, ему хватало благоразумия чтобы не пренебрегать законами светской жизни. Раз или два в месяц зимой и каждую среду летом он принимал у себя гостей, которые имели возможность наслаждаться игрой лучших на то время музыкантов. Его обеды, в организации которых ему всегда помогал лорд Генри, отмечались как тщательным отбором и расположением гостей, так и утонченным вкусом в отделке стола: экзотические цветы, роскошно вышитые скатерти, старинная серебряная и золотая посуда гармонично сочетались в настоящую симфонию. Многие, особенно среди молодежи видели в Дориане Грее воплощение идеала своих студенческих лет в Итоне или Оксфорде, идеала, который должен был совместить в себе высокую культуру ученого с изяществом и совершенными манерами светского человека. Дориан Грей казался им одним из тех, кто, как говорил Данте, пытаются «понять совершенство, преклоняясь пред красотой». Он был тем, для кого, как для Готье, «существует видимый мир».

Сама жизнь была для Дориана важнейшим и самым прекрасным из искусств, к которому остальные искусства только готовили человека. Он не пренебрегал ни модой, которая может воплотить невероятное, ни дендизмом, который, по его мнению, стремился сделать относительное понимание красоты абсолютным. Его одежда и стиль, который он иногда менял, оказывали значительное влияние на молодых щеголей на балах в Мэйфере и в клубах Пел-Мел. Они стремились подражать ему даже в мелочах, на которые сам Дориан никогда не обращал внимания.

Он охотно занял место в обществе, предоставленное ему сразу после достижения совершеннолетия. Его радовала мысль о том, что он может стать для Лондона тем, чем автор «Сатирикона» был для Рима эпохи Нерона. Правда, он стремился быть чем-то большим, чем arbiter elegantiarum, с которым советуются, какие выбрать украшения, как завязать галстук или как носить трость. Он хотел сформулировать целый новый образ жизни, который исходил бы из разумных философских основ и должен иметь свои упорядоченные принципы. Высшим смыслом такого образа жизни он считал предоставление ощущениям духовного смысла.

Культ чувственного часто и не без основания осуждали – люди инстинктивно боятся страстей и чувств, которые кажутся им сильнее их самих и которые присущи, также и низшим существам. Но Дориан Грей считал, что истинная природа этих чувств еще не открыта и они остаются животными в глазах людей только потому, что те все время пытаются обуздать их голодом или убить болью, вместо того, чтобы сделать из них элементы новой духовности, основой которой стала бы жажда красоты. Когда Дориан думал об истории человечества, его не отпускало чувство утраты. Сколько же всего было забыто! Ради чего?! Следствием всех этих упрямых и глупых сдержек, уродливых форм самоистязаний, причиной которых был страх, стала деградация намного более страшная, чем та мнимая, которой люди стремятся избежать. Природа с великолепной иронией отправляет отшельников в пустыни к диким зверям и дает им в товарищи полевых животных…

Да, лорд Генри прав. Нашему времени нужен новый гедонизм, который вдохнет новую жизнь в общество и освободит его от пуританства, которое странным образом вновь настигло его. Конечно, этот гедонизм не будет пренебрегать интеллектом, однако он не согласится ни на одну теорию или учения, требующие пожертвовать хотя бы долей чувственного опыта. Ведь цель гедонизма – это сам опыт, а не его плоды, сладкие или горькие. Он не должен иметь ничего общего ни с аскетизмом, который убивает чувства, ни с вульгарным развратом, что притупляет их. Новый гедонизм научил бы человека наслаждаться каждым мгновением жизни, которая и сама длится всего лишь мгновение.

Среди нас немного таких, кто никогда не просыпался на рассвете, – или ото сна без сновидений, когда вечный сон смерти кажется чуть ли не желанным, или после ночи ужасов и уродливого веселья, когда перед глазами проносятся призраки страшнее, чем от действительности, ярко гротескные, полные той сильной жизни, которая дает готическому искусству такой жизнеутверждающий оттенок, словно оно создано для пораженных болезненными грезами. Белые пальцы рассвета слегка раздвинули завесы. Черные причудливые тени молча разбежались по углам комнаты и упали на пол. С улицы доносилась возня птиц между листьев, шум людей, идущих на работу, вздохи и плач ветра, падающего с холмов и кружащего вокруг молчаливого дома, будто боясь разбудить спящих, хотя и должен выгнать сон с его пурпурного хранилища. Предрассветный туман отступает вверх, медленно восстанавливаются привычные формы и цвета вещей, и рассвет снова открывает перед нашими глазами мир в его извечном виде. Возвращает серым зеркалам способность подражать жизни. Потухшие свечи стоят там, где они оставлены вечером, а рядом лежит увядший цветок, который мы носили вчера на балу, или письмо, которое мы боялись прочитать или перечитывали слишком часто. Кажется, ничто не изменилось. Из-за нереальных теней ночи снова появляется знакомая реальная жизнь. И мы должны тянуть ее дальше от того места, где она остановилась вчера, и нам становится больно, что мы обречены вечно кружить в том же кругу стереотипной повседневности… А иногда в нас просыпается желание, открыв глаза, увидеть новый мир, – мир, в котором вещи приобрели бы необычные очертания и свежие цвета, где все было бы иначе и несло бы в себе новые тайны, мир, где прошлого не было бы вовсе или же было бы очень мало – так, чтобы оно, во всяком случае, не заставляло думать о долге или каяться, поскольку сейчас даже упоминания о радости горькие, а воспоминания о наслаждениях пронизывают болью.

Именно в создании таких миров Дориан Грей видел цель жизни, или, по крайней мере, одну из таких целей. В поисках новых и увлекательных чувств, в которых имелся бы существенный для романтики элемент необычного, он часто сознательно воспринимал идеи, которые были ему непонятны или даже чужды, позволял им влиять на себя, а потом, попробовав их на вкус и удовлетворив свой интеллектуальный интерес, оставлял их с тем удивительным равнодушием, которое не только не противоречит вспыльчивому характеру, но даже, по мнению некоторых современных психологов, является его частью.

Однажды в Лондоне заговорили, что Дориан Грей собирается принять римско-католическое вероисповедание. Католические ритуалы действительно привлекали его. Ежедневный обряд жертвоприношения, на самом деле страшнее всех жертвоприношений древних времен, трогал Дориана – как своим величественным пренебрежением наших чувств, так и своей примитивной простотой и вечным пафосом человеческой трагедии, которую он должен был символизировать. Дориан любил стоять на коленях на холодных мраморных плитах и наблюдать, как священник в плотной парчовой далматике медленно поднимал белыми руками покрова со скинии или подносил похожую на стеклянный фонарь и украшенную драгоценностями дароносицу с бледной облаткой внутри, можно было представить, что это действительно «panis caelestis», хлеб ангелов; или когда священник, в наряде страстей Господних, крошил гостию над чашей и ударял себя в грудь, устыдившись грехами человеческими. Его завораживало курение кадил, которыми, как пышными золотыми цветками размахивали почтенного вида мальчики в пурпуре и кружевах. А выходя из церкви, Дориан не без любопытства смотрел на мрачные исповедальни и время от времени засиживался в их темноте, прислушиваясь к шепоту мужчин и женщин, которые рассказывали историю своей жизни сквозь потертые решетки.

Однако Дориан никогда не ограничивался определенной верой или догмами, осознавая, что это помешало бы его интеллектуальному развитию, – он не имел никакого намерения постоянно жить в гостинице, пригодной только на то, чтобы один раз переночевать. Некоторое время Дориана интересовал мистицизм, с его удивительной способностью превращать все обыденное в необычное и таинственное, рядом с которым всегда идет антиномизм, который коварно отрицает потребность нравственности. Впоследствии он склонялся к материалистическим доктринам немецкого дарвинизма, захваченный концепцией абсолютной зависимости духа от определенных физических условий, патологических или здоровых, нормальных или видоизмененных. Дориан с острым удовольствием сводил человеческие мысли и страсти к функции какой-либо клетки серого вещества мозга или белого нервного волокна. Однако, любые теории о жизни казались Дориану мелочами по сравнению с самой жизнью. Он прекрасно понимал бессмысленность любых соображений, оторванных от опыта и действительности. Он знал, что человеческие чувства несут в себе не меньше духовных тайн чем душа.

Так однажды он взялся за изучение ароматических веществ и секретов их производства – собственноручно перегонял пахучие масла, жег душистые восточные смолы. Он осознал, что каждое состояние души имеет двойника в мире чувств, и положил себе целью понять взаимосвязь между ними. Почему, скажем, ладан пробуждает в нас чувство мистики, серая амбра разжигает страсти, фиалка пробуждает воспоминания о погибшей любви, мускус мутит мысли, чампак затуманивает воображение? Он хотел систематизировать психологическое воздействие запахов на человека, изучая своеобразные влияния нежно-пахучих корней, ароматных цветков, отяжелевших от пыльцы, ароматных бальзамов, темноокрашенной душистой древесины, нарда, что вызывает слабость, говения, что лишает людей разума, алоэ, что, говорят, исцеляет душу от тоски.

В другой же раз он ушел в музыку и устраивал необычные концерты в собственном доме, в длинном зале с решетчатыми окнами, где потолок был расписан киноварью с золотом, а стены покрывал оливково-зеленый лак. Страстные цыгане срывали дикие ноты из своих маленьких цитр, степенные тунисцы в желтых шалях перебирали туго натянутые струны огромных лютней, оскаленные негры монотонно били в медные барабаны, а стройные индусы в белых чалмах, скрестив ноги, сидели на красных матах и, играя на длинных камышовых и латунных свирелях, завораживали, или делали вид, что завораживают, больших кобр и ужасных рогатых змей. Резкие паузы и пронзительные диссонансы этой варварской музыки иногда трогали Дориана ведь Грация Шуберта, прекрасная элегичность Шопена, мощная гармония самого Бетховена уже нисколько не задевали его.

Он собирал во всех уголках мира самые необычные музыкальные инструменты, которые только мог найти – даже из могильников вымерших народов и в немногих диких племенах, которым удалось пережить встречу с западной цивилизацией. Он любил держать их в руках, прислушиваясь к странным звукам. У него был таинственный «джурупарис» индейцев из Рио-Негро, смотреть на который женщинам было вообще запрещено, а юношам увидеть его можно только после поста и самоистязания; а также глиняные кувшины перуанцев, которые звучат как пронзительные птичьи крики; были у него и флейты из человеческих костей, которые слышал Альфонсо де Овалле в Чили, и удивительно нежные и звонкие камни зеленой яшмы из-под Куско. Были в Дориановой коллекции также разрисованные тыквы с галькой внутри, что тарахтят, когда потрясти сосудом, длинная мексиканская сурьма, играя на которой, в отличие от обычной, втягивают воздух в себя, и неприятный на слух «туре» амазонских племен, которым подают весть стражи, ожидая целыми днями на высоких деревьях («туре» этот, говорят, слышен на расстоянии трех лиг), и «тепоназтли» с двумя вибрирующими деревянными язычками в нем – палочки к этому барабану из Мексики смазывают камедью из молочного сока растений – и «йотлы», звонки ацтеков, подвешиваемые гроздьями, как виноград, – и огромный цилиндрический барабан, натянутый змеиной кожей, который в мексиканском храме видел спутник Кортеса Бернал Диас и оставил красочное описание меланхолического звучания этого инструмента.

Дориана влекла сама вычурность этих инструментов, он был в восторге от мысли о том, что у искусства, как и у природы, тоже есть свои чудовища – вещи с ужасной формой и гадким голосом. Однако, через некоторое время они уже надоели ему, и он, сидя снова в опере, один или с лордом Генри, восторженно слушал «Тангейзера» и в увертюре к этому величественному произведению находил нотки трагедии своей собственной души.

Чуть позже Дориан начал изучать драгоценные камни. Он появился на балу-маскараде в костюме Анн де Жуайоз, адмирала Франции, – наряд Дориана был тогда украшено пятьюстами шестьюдесятью жемчужинами. Эта тяга к драгоценностям пленила Дориана на много лет, и, собственно, никогда не оставляла его. Часто, бывало, он весь день сидел, то перебирая, то раскладывая по ящикам камни из своих сокровищ – оливково-зеленые хризобериллы, что багровеют при искусственном освещении; кимофары, перевитые серебристыми волосками; фисташкового цвета перидоты; розоватые и золотистые, как вино, топазы; пламенно-красные кобальты с мерцающими четырехгранными звездочками внутри; огненные гранаты; оранжевые и сиреневые шпинели; аметисты, что лелеют то рубином, то сапфиром. Его восхищало красное золото солнечного камня, и жемчужная белизна лунного камня, и переменная радуга молочного опала. Он раздобыл в Амстердаме чрезвычайные размерами и разнообразием красок изумруды, и обладал ценным видом туркуса, что на него завистливым глазом смотрели знатоки.

Дориан прочитал множество историй о драгоценных камнях. Так, в произведении Альфонсо «Clericalis Disciplina» упоминается змея с глазами из настоящего гиацинта; в романтической легенде об Александре Македонском, завоевателе Ематии, сказано, что он нашел в Иорданской долине змей, «кольца на спинах которых были из настоящих изумрудов». Филострат рассказывает о драконе с самоцветом в мозге и замечает, что, «увидев золотые письмена и светло-красные одежды», чудовище падает в волшебный сон, и тогда его можно убить. Великий алхимик Пьер де Бонифас утверждает, что бриллиант делает человека невидимым, а индийский агат – добавляет красноречия. Сердолик успокаивает гнев, гиацинт навлекает сон, аметист развеивает винные испарения. Гранат выгоняет бесов из человека, а от гидрофана бледнеет месяц. Селенит растет и стареет вместе с луной, а обезвредить мелоцей, разоблачающий воров, можно только кровью козленка. Леонард Камил видел добытый с мозга только что забитой лягушки белый камешек, который оказался сильным противоядием. Безоар, найденный в сердце аравийского оленя, может своими чарами лечить от чумы. В гнездах аравийских птиц появляется аспилат, что, по словам Демокрита, предохраняет от огня того, кто носит этот камень.

На церемонии коронации король Сейлан проезжал верхом через столицу с большим рубином в руке. В дворцовые ворота короля-священника Иоанна, «сделаные из халцедона, был вмурован рог змеи, чтобы никто не мог пронести яд во дворец». Над фронтоном содержались «два золотых яблока с карбункулом внутри каждого», чтобы днем сияло золото, а ночью карбункулы. Лодж в своем причудливом романе «Жемчужина Америки» описывает, что в покоях королевы можно было увидеть «серебряные фигуры целомудренных дам всего мира, которые смотрели на прекрасные зеркала с хризолитов, карбункулов, сапфиров и зеленых изумрудов». Марко Поло видел, как жители Зипанга, что в Японии, вкладывают в рот покойникам розовые жемчужины. Морское чудовище влюбилось в одну такую жемчужину и убило ныряльщика, который выловил ее и отдал персидскому царю Перозу, а затем семь месяцев тосковало над своей потерей. Когда же впоследствии гунны заманили царя в большую ловушку, то выбросили жемчужину, так утверждает Прокопий, и ее никогда уже не нашли, хотя император Анастасий обещал за нее пятьсот фунтов золотом. Король Малабара показывал одном венецианцу четки из трехсот четырех жемчужин – по числу богов, которым он поклонялся.

Согласно Брантому, когда герцог Валентинуа, сын папы римского Александра VI, прибыл в гости к французскому королю Луи XII, его конь был весь покрыт золотыми листами, а шапку герцога венчал двойной ряд ослепительно сияющих рубинов. Четыреста двадцать один бриллиант украшал стремени лошади, на которой ездил Чарльз, король английский. У Ричарда II был плащ, весь усеянный оранжевыми лалами – он стоил тридцать тысяч марок. Гол пишет, что Генри VIII ехал в Тауэр на коронацию одетый в «камзол с золотой парчи, его нагрудник был расшитый бриллиантами и другими драгоценными камнями, а пышную перевязь украшали большие нежно-красные лалы». Фаворитки Джеймса I носили изумрудные серьги в филигранной золотой оправе. Эдвард II подарил Пирсу Гевстону панцирь из красного золота, испещренного гиацинтами, колет из золотых роз, украшенный камнями туркуса, и шапочку, усыпанную жемчугом. Генри II носил перчатки, украшенные самоцветами вплоть до локтей, а на его охотничьей рукавице красовалось двенадцать рубинов и пятьдесят два больших ориента. Шапку Карла Смелого, последнего герцога Бургундского из этой династии, украшали грушеватые жемчужины и сапфиры.

Какой же роскошной было когда-то жизнь! Такая удивительная в своем великолепии, в своих украшениях! Одно только чтение об этих чудесах дарило ему наслаждение.

Позже Дориан переключил свое внимание на вышитые украшения и гобелены, заменившие фрески в прохладных домах северных народов Европы. Знакомясь ближе с вышиванием, а Дориан умел невероятно тщательно углубляться в предмет, который на данный момент интересовал его, он с сожалением думал о разрушении, которое время приготовило всему прекрасному и великолепному. Так или иначе, но ему удалось избежать этой участи. Проходило одно лето за другим, желтые жонкили расцветали и вяли уже много раз, и позор ужасных ночей повторялся вновь и вновь, но его красота оставалась неизменной. Ни одна зима не исказила его лицо, не сорвала цветов его красоты. С вещами же все иначе! Куда они исчезли? Где те величественные шафранного цвета одежды со сценами борьбы богов и титанов, сотканные смуглыми девушками на радость Афине? Где тот огромный велариум, который Нерон приказал натянуть над римским Колизеем, – то широченное пурпурное полотнище с разрисованным на нем небом и Аполлоном на колеснице в золотой упряжи с белыми лошадьми? Дориану было бесконечно жаль, что ему не суждено увидеть салфеток жреца Солнца – Гелиогабала, расшитых всеми блюдами, которые только возможны на пирах; или погребальный наряд короля Шилперика, усеянный тремя сотнями золотых пчел; или фантастические одежды, которые так возмутили епископа Понтийского, – на них были нарисованы «львы, пантеры, медведи, собаки, леса, скалы, охотники – то есть все, что художник мог заимствовать из натуры»; или камзол Карла Орлеанского с Расшитыми на рукавах нотами и текстом песни, которая начиналась словами: «Madame, je suis tout joyeux» (Мадам, я очень счастлив), – нотные линейки там были вышиты золотом, а каждый нотный знак, квадратный в то время, состоял из четырех жемчужин.

Дориан прочитал об оборудованном для королевы Иоанны Бургундской покое в Реймском дворце, где на стенах было «вышито тысяча триста двадцать одного попугая с гербом короля на крыле каждого и пятьсот шестьдесят одну бабку с гербом королевы на крыле каждой, и все это из чистого золота». Смертное ложе Екатерины Медичи покрывал черный бархат, испещренный полумесяцами и солнцами; вышитые зеленые венки и гирлянды украшали серебрянный и золотой фон луданов полостей, а над их бахромой переливались жемчужины. Это ложе находилось в спальне, увешанной эмблемами королевы из черного бархата на серебряной парче. Луи XIV имел в своих палатах расшитые золотом кариатиды высотой в пятнадцать футов. Парадное ложе Яна Собеского, короля Польши, стояло под шатром из золотого смирнского грезета, на котором были нанизаны туркусом стихи из Корана. На его прекрасных выточенных подпорках с золоченого серебра красовалось множество медальонов, украшенных эмалью и драгоценными камнями. Шатер этот поляки захватили в турецком лагере близ Вены – под его изменчивой позолотой тогда развевался флаг Магомета.

Так целый год Дориан все коллекционировал самые отборные образцы тканей и вышивок. Был у него замечательный муслин с Дели – с хорошо сотканными узорами из золотых пальмовых листьев и радужных крылышек жуков; газ из Дакки, за свою прозрачность известный на всем востоке под названиями «тканый воздух», «водяная струя» и «вечерняя роса»; удивительно разрисованные ткани с Явы; желтые китайские куртины изящной работы; книги в переплете коричневого атласа или красивого голубого шелка, затканного французскими лилиями, птицами и другими фигурами; кружевные венгерские покрывала; сицилийская парча и жесткий испанский бархат; грузинские изделия, украшенные золотыми монетами; зелено-золотистые японские ткани с вышитыми на них замечательными птицами.

Был у Дориана страстный интерес и к культовым нарядам, как и вообще ко всему, что связано с религиозными обрядами. В длинных кедровых сундуках, стоявших вдоль западного крыла его дома, хранилось немало редких и прекрасных нарядов, действительно достойных того, чтобы их носили невесты Христовы, которые должны одеваться в бархат, драгоценности и тонкое полотно, чтобы укрыть свои бледные похудевшие тела, истощенные в праведных страданиях и израненные самобичеванием. Дориан имел и пышную ризу из малинового шелка, перебранного золотистыми нитями; эта риза была обильно усеяна золотыми плодами граната в венках из шестилепестковых цветков и расшитая ананасами с мелким жемчугом. Над алтарем отдельными сценами изображалась жизнь Пресвятой Девы, а ее освящения изображал цветной шелк на капюшоне. Это была итальянская работа XV века. На другой ризе, с зеленого бархата, пучками в виде сердец было вышито листья аккаунта, от которого отпочковывались белые цветки на длинных стеблях, на конце украшенные серебряными нитями и цветным бисером, а на застежке был расшитый золотом лик серафима. Орарь был заткан узорами из красного и золотого шелка и на нем сверкали медальоны с образами святых и великомучеников, в том числе и святого Себастьяна. Дориан имел и другие одеяния священнослужителей – янтарного и голубого шелка, с золотой парчи, с лудана и грезета, на которых были изображены страсти Господни и распятие, и вышитые львы, павлины и другие эмблемы; хранились здесь далматики из белого атласа и розового лудана, украшенные тюльпанами, дельфинами и лилиями; покровы для алтарей из малинового бархата и голубого полотна; немало антиминсов, покровов на потиры и священных хоругвей. Мистические богослужения, для которых эти вещи предназначались, чем то волновали воображение Дориана.

Ведь Дориан собирал в своем доме все эти роскошные сокровища только как средство забыться, хоть на миг избавиться от страха, который иногда становился уже почти невыносимым. В пустой запертой комнате, где прошло детство Дориана, он сам повесил на стене ужасный портрет, который все изменяясь, открывал его глазам упадок его собственной души. Портрет был закрыт пурпурно-золотой тканью. Иногда Дориан не заглядывал сюда целыми неделями и, забывая о существовании своего отвратительного подобия, снова становился непринужденно беззаботным и веселым, горячо влюбленным в саму жизнь. А потом среди ночи тайком выбирался из дома в один из гнусных вертепов у Блу-Гейт-филдс и оставался там по несколько дней пока его оттуда не выгоняли. Вернувшись же домой, он садился перед портретом, порой с ненавистью и к нему, и к себе, а иногда с наглой гордостью индивидуалиста, с гордостью, что и сама не без греховных чар, и скалился злорадно к своей уродливой тени, вынужденной нести бремя, принадлежавшее ему самому.

Через несколько лет Дориан уже не мог долго находиться вне Англии, и он должен был отказаться и от виллы в Трувиле, которую они снимали вдвоем с лордом Генри, и от маленького огороженного белым забором домика в Алжире, где они провели не одну зиму. Он просто не мог быть далеко от портрета, который стал такой важной частью его жизни. К тому же Дориан боялся, что в его отсутствие кто-то может проникнуть в комнату, хоть он и укрепил двери, как мог.

Дориан хорошо понимал, что портрет все равно никому ничего бы не сказал. Отвратительные следы безнравственности, правда, не сделали портрет совсем непохожим на него, но это ничего не доказывало. Дориан высмеял бы каждого, кто попытался бы упрекнуть его этим. Не он же рисовал портрет! Разве он имеет отношение к распущенности и безнравственности, что говорят с нарисованного лица? Но даже если бы он и поделился с кем-то своими страхами – кто бы ему поверил?

И все же он боялся. Время от времени, развлекая гостей в своем доме в Ноттингемшире – аристократическая молодежь была его обычным обществом – и поражая целое графство расточительной роскошью и шумным великолепием своего образа жизни, он вдруг в самом разгаре бросал веселье и стремглав мчался в Лондон убедиться, не выбил ли кто дверь той комнаты и на месте ли портрет. Одна только мысль об этом нагоняла ужас на Дориана. Ведь мир узнает о его тайну! А может, у кого-то уже есть подозрения?

Хотя он и захватывал многих людей, немало было и таких, кто не доверял ему. Его неохотно приняли к одному клубу в Вест-энде, быть членом которого он имел полное право в силу своего происхождения и положения. Также ходили слухи, что когда один приятель Дориана привел его в курительную комнату в клубе «Черил», герцог Бервик и еще какой-то джентльмен демонстративно встали и вышли. Дориану было лет двадцать пять, когда о нем начали распространяться недобрые слухи. Поговаривали, что его видели в каком-то грязном гадюшнике вблизи Вайтчепел, где он сцепился с иностранными матросами; также говорили, что он дружит с ворами и фальшивомонетчиками и знает секреты их ремесла. Дурная слава сопровождала его загадочные исчезновения, и каждый раз, когда он снова появлялся в свете, мужчины шептались по углам, а проходя мимо, презрительно улыбались или бросали холодные любознательные взгляды, будто пытаясь узнать его тайну.

Дориан не обращал внимания на подобные проявления дерзости и неуважения, а его общительность, волшебная мальчишеская улыбка, красота удивительной молодости, что, казалось, никогда не оставит его, для большинства людей уже были достаточным ответом на клевету, которой они считали любые слухи о Дориане. Однако нельзя было не заметить и то, что некоторые из ближайших его друзей со временем стали избегать его. Женщины, которые когда то безумно любили Дориана, ради него презрев приличия и общественное мнение, теперь бледнели от стыда и ужаса, стоило Дориану Грею войти в комнату.

Но в глазах многих слухи о Дориане только усиливали его чрезвычайные и опасные чары. И его большое состояние свидетельствовало в его пользу. Общество, по крайней мере цивилизованное, не слишком склонно осуждать богатых и привлекательных людей. Оно инстинктивно чувствует, что хорошие манеры весят больше морали и иметь хорошего повара гораздо важнее, чем быть приличным человеком. Действительно, попробовав плохого вина или неудачно приготовленное блюдо, вряд ли можно исправить ситуацию, сказав о хозяине дома, что он высоконравственный человек. Лорд Генри как-то заметил в разговоре, что подать едва теплые блюда на стол – вина, которой не искупают никакие добродетели. И многим можно подтвердить его мнение. Потому что в порядочном обществе действуют, по крайней мере должны действовать, те же правила, что и в искусстве. Самое главное – форма. Она должна совмещать в себе высокую торжественность с условностью церемонии, должна сочетать неискренность романтической пьесы с остроумием и красотой, благодаря чему мы и восхищаемся такими пьесами. Разве неискренность такая уж страшная вещь? Конечно же нет. Это же только средство, позволяющее человеку умножать свою индивидуальность!

По крайней мере, так считал Дориан Грей. Он все время удивлялся недалекости тех, кто представляет себе наше «я» простым, постоянным, надежным и однородным. По мнению Дориана, человек – это существо с множеством жизней и чувств, сложное многообразное существо, которое несет в себе непостижимые наследства мыслей и страстей и сама его плоть заражена устрашающими недугами предков.

Дориан любил гулять холодной и мрачной портретной галереей в своем имении и вглядываться в такие разнообразные портреты тех, чья кровь текла в его жилах. Вот Филипп Герберт: о нем Фрэнсис Осборн в «Воспоминаниях со времен правления королевы Элизабет и короля Джеймса» рассказывает, что «им восхищались при дворе за его красивое лицо, которому он, однако, недолго радовался». Не жизнь ли юного Герберта он, Дориан, повторял в своей жизни? Может, это какой-то болезненный микроб переходил из тела в тело, пока не достался Дориану? И не подсознательное ли воспоминание о той рано угасшей красоте заставило Дориана, неожиданно и почти без причины, выразить в мастерской Бэзила то сумасшедшее желание, что так изменило всю его жизнь?…

А вот в обшитой золотом красной жилетке и коротком плаще, украшенном драгоценностями, стоит сэр Энтони Шерард, а у его ног составлен серебряно-черный доспех. Какое наследство он оставил после себя? Может, это любовник Джованни Неаполитанского завещал ему, Дориану, грех и позор? Может, Дориан просто воплощает в жизнь то, о чем только робко мечтал этот его давно покойный предок?..

Вот на поблеклом полотне улыбается леди Элизабет Девере – на ней газовая шляпка, а корсаж с розовыми рукавами в разрезах усеян жемчужинами. В ее правой руке цветок, а левой она сжимает эмалевое ожерелье из белых и красных роз. На столе вокруг нее лежат мандолина и яблоко. На ее остроносых туфлях большие зеленые розетки. Дориан знал о ее жизни, слышал удивительные истории о влюбленных в нее мужчинах. Не было ли в нем чего-то от характера этой женщины? Ее широкие глаза под тяжелыми веками смотрели на него как будто с интересом…

А Джордж Вилоуби в напудренных париках и с причудливыми пятнышками на лице, что он завещал Дориану? Он выглядит сердитым – его смуглое лицо насуплено, распутные губы искривлены в пренебрежении. Пышные кружевные манжеты облегающие худощавые руки, а на пальцах множество колец. Этот гуляка XVIII столетия в молодости дружил с лордом Феррарсом…

А второй лорд Бекенгем, коллега принца-регента, будущего Джорджа IV, в его буйное время, и один из свидетелей его тайного брака с миссис Фицгерберт? Какие страсти передал сыну этот красавец с каштановыми кудрями и вызывающе горделивой осанкой? Общество осуждало его за разврат – он был среди постоянных участников печально известных оргий в Карлтон-хаус. Орден Подвязки сияет у него на груди… Рядом портрет его жены, бледной, с тонкими губами, женщины в черном. Ее кровь также пульсирует в Дориане… Как же чрезвычайно все это!

А его мать – женщина с лицом леди Гамильтон, с влажными, как от вина, устами? Дориан знал, что унаследовал от нее. От нее ему достались красота и страстное влечение к красоте других. Она улыбается ему с портрета. В ее волосах виноградные листья, пурпурный напиток выплескивается с бокала в руке. Краски лица уже поблекли на холсте, но глаза все еще привлекают к себе глубиной и яркостью. Дориану казалось, что они следят за ним, куда бы он ни пошел…

Но человек имеет предков не только в собственном роду, но и в литературе. И многие из них, может, даже ближе ему характером, и их влияние гораздо более очевидно. Иногда Дориан смотрел на целую историю человечества просто как на летопись своей собственной жизни – не той, что воплощалась в конкретных поступках и обстоятельствах, а той, которую создавало его воображение и к которой привлекали Дориана его мозг и страсти. Он чувствовал, что они все близки ему – странные и ужасные фигуры, прошедшие мировой сценой и сделавшие грех таким соблазнительным, а зло наполнившие такой изящной прелестью. Казалось, их жизни каким-то таинственным образом переплелись с его собственной.

Герой того удивительного романа, так изменившего жизнь Дориана, тоже подвергался этой причудливой фантазии. В седьмой главе он рассказывает о себе, как в убранстве Тиберия сидел, бывало, в саду на Капри, увенчанный лаврами, что предохраняют от молнии, и читал непристойные книги Елефантиды, а вокруг него важно прохаживались карлики и павлины, и флейтист передразнивал кадильника фимиама. И как он, как Калигула, пировал по конюшням с конюхами в зеленых туниках и ужинал с яслей из слоновой кости вместе со своим конем, украшенным на лбу самоцветной опаской. И как он, как Домициан сновал вдоль коридора из блестящего мрамора, ища запавшими глазами отражение кинжала, должен был лишить его жизни, и его мучила taedium vitae – эта ужасная пресыщеность жизнью, что от нее страдают те, кому жизнь дарит все возможное. Как он сквозь прозрачный изумруд всматривался в кровавую бойню на арене цирка, а затем подкованные серебром мулы везли его в жемчужной и пурпурной колеснице к золотому дворцу, и как раздавались проклятия на его, императора Нерона, адрес. И как он, как Гелиогабал, разрисовал себе лицо, и прял вместе с женщинами, и приказал привезти с Карфаґена богиню Луны, и обвенчал ее мистическим браком с богом Солнца.

Снова и снова перечитывал Дориан этот фантастический раздел и два следующих, где, как на каких-то удивительных гобеленах или тонкой работы эмалях, проступали жуткие и прекрасные фигуры тех, кого Распущенность, Кровожадность и Избыточность сделали устрашающими или сумасшедшими. Филиппо, герцог Миланский, который убил свою жену и смазал ее губы красным ядом, чтобы ее любовник с поцелуем принял смерть из уст той, кого он ласкал. Венецианец Пьетро Барби, известный как папа Павел II, смог в своем тщеславии занять титул Формозуса – то есть Прекрасного; его тиару стоимостью двести тысяч флоринов он получил ценой ужасного преступления. Миланец Джиан Мария Висконти, что натравлял гончих на живых людей а его усопшее тело усыпала розами какая то влюбленная проститутка. Чезаре Борджиа на белом коне – верхом в стороне него Братоубийство, а сам он в мантии, запятнанной кровью Перотти. Пьетро Риарио – сын и любимец папы Сикста IV – молодой кардинал, архиепископ флорентийский, чья красота равнялась только его развращенности: Леонору Арагонскую он принимал в шатре из белого и малинового шелка, украшенном статуэтками нимф и кентавров; он велел позолотить мальчика, который должен был править на пиру за Ганимеда или Гиласа. Едзелино, что его меланхолию излечивало только зрелище смерти, – он был падок к крови, как остальные люди к красному вину; легенда называет его сыном дьявола, который обманул своего отца, когда играл с ним в кости на собственную душу. Джиамбаттиста Чибо, что, став папой, будто в насмешку, взял себе имя Иннокентия – то есть Невинного; в его жилах текла кровь трех юношей, котрую ему перелил врач-еврей. Сиджизмондо Малатеста, любовник Изотты и властитель Римини, что его изображение, как врага Бога и человека, были сожжены в Риме: он салфеткой задушил Поликсену, Джиневру д’Эсте угостил изумрудным бокалом с ядовитым питьем, а в честь своей позорной страсти воздвиг языческий храм, где правились христианские службы. Карл VI, так безумно влюбился в жену брата, вплоть до того, что прокаженный предостерег его о ближайшем безумии; и когда он все-таки стал слабоумным, успокоить его могли только сарацинские карты с образками Любви, Смерти и Безумия. Ґрифонетто Бальони, в нарядном камзоле и самоцветной шапке на своих кудрях, похожих на листья аккаунта – он убил Асторре вместе с его невестой, Симонетто вместе с его пажом, а сам был настолько красив, что когда он лежал трупом, на желтой базарной площади в Перуджии, то даже те, кто его ненавидел, не могли сдержать слез, и Атланта, имевшея для него только слова проклятия, благословила его…

Чем то жутким завораживали все они. Дориан видел их во сне по ночам и в своих возбужденных фантазиях днем. Эпоха Возрождения знала необычные способы отравления – отравление шлемом и зажженным факелом, расшитой перчаткой и ценным веером, позолоченным мускусным шариком и янтарным ожерельем. Дориана Грея отравила книга. И бывали мгновения, когда он воспринимал зло только как средство, помогающее ему воплотить свое понимание прекрасного.

УжасноПлохоНеплохоХорошоОтлично! (Пока оценок нет)
Понравилась сказка или повесть? Поделитесь с друзьями!
Категории сказки "Оскар Уайльд — Портрет Дориана Грея — Глава 11":

Отзывы о сказке / рассказе:

Читать сказку "Оскар Уайльд — Портрет Дориана Грея — Глава 11" на сайте РуСтих онлайн: лучшие народные сказки для детей и взрослых. Поучительные сказки для мальчиков и девочек для чтения в детском саду, школе или на ночь.