Глава XI. Разлив Уазы
На следующий день в Этре мы около девяти часов утра поставили наши байдарки на легкую деревенскую телегу и вскоре сами последовали за ними, идя вдоль приветливой долины, полной хмелевых садов и тополей. Там и сям на склонах гор стояли красивые деревни, особенно хороша была деревня Тюпеньи с хмелем, гирлянды которого свешивались через ограды на улицу; виноград заплетал все дома. Наше появление возбуждало энтузиазм, ткачи выглядывали из окон; при виде лодочек, barquettes, дети кричали от восторга, а пешеходные блузники, знакомые нашего возницы, шутили с ним по поводу его багажа.
Раза два начинался дождь, но легкий и мимолетный. Среди всех этих полей, среди зелени воздух был чист и ароматен. В нем еще не чувствовалось приближения осени.
В Воденкуре мы спустились на воду с маленького лужка против мельницы, в эту минуту солнце вышло из-за туч и в долине Уазы все листья засияли.
Долгие дожди наполнили реку. От Воденкура вплоть до Ориньи быстрота течения все усиливалась, казалось с каждой новой милей его усердие разгоралось. Вода пожелтела, волновалась, сердито бежала между полузатопленными ветлами, сердито журчала вдоль каменистого берега. Уаза извивалась в узкой и котловинистой долине… Река то с шумом бежала вдоль мелового основания горы и показывала нам редкие поля репы среди деревьев, то пробегала подле стен сада, через двери которого мы могли видеть священника, гулявшего на солнце… Потом листья сплетались в такую сеть перед нами, что у нас, казалось, не было выхода; виднелась только чаща ив, над которой возвышались вязы и тополя; под ветвями проносилась река да пролетал зимородок, точно обрывок голубого неба. Солнце проливало свои светлые мирные лучи на всю картину. Тени ложились на зыбкую поверхность потока так же отчетливо, как на твердый луг. Золотые искры сверкали в трепетных листьях тополей, и яркий дневной свет приближал к нам горы. Река не останавливалась ни на минуту, не делала передышки, а тростники, стоявшие вдоль ее берегов, беспокойно дрожали.
Вероятно, есть какой-нибудь миф — если есть, я его не знаю,— основанный на дрожи тростников. Редко что до такой степени поражает человеческий глаз. Эта дрожь — очень красноречивая пантомима ужаса; при виде такого количества испуганных существ, приютившихся в уголках вдоль берега, глупое человеческое создание невольно переполняется тревогой. Может быть, им просто холодно, да и немудрено, так как они стоят по пояс в реке. Или, может быть, они не могут привыкнуть к быстроте и ярости течения реки и к чуду ее бесконечного тела? Однажды Пан играл на их предках и теперь руками своей реки он все еще играет на позднейших поколениях тростников в долине Уазы; он играет вечно одну и ту же мелодию, нежную и захватывающую, мелодию, которая говорит нам о красоте и ужасе мира.
Течение несло байдарку, как древесный лист. Оно подхватывало лодочку, колыхало и уносило ее, точно центавр нимфу. Приходилось сильно и упорно работать веслом, чтобы управлять байдаркой. Река так торопилась в море! Каждая капля неслась в панике, точно испуганная толпа. Но какая толпа была когда-либо так многочисленна, до того единодушна? Все, что мы видели, мелькало мимо нас как бы в пляске. Взгляд состязался с несущейся рекой. Каждое мгновение требовало такого напряжения, что все наше существо вибрировало, как хорошо настроенный инструмент; кровь вышла из состояния летаргии и пробегала по всем большим и боковым дорогам вен и артерий. Так же бурно вливалась и вырывалась она из сердца; казалось, точно кровообращение было праздничным путешествием, а не делом постоянно повторяющимся в течение семи десятков лет подряд. Тростники покачивали головами, как бы предупреждая нас, и с трепетом говорили о жестокости, силе и холоде воды, о том, что смерть таится в водоворотах под ветвями ив. Но они были не в силах сойти с места, а тот, кто не двигается, всегда застенчивый советчик. Что касается нас, мы готовы были громко кричать от восторга! Если эта живая, прекрасная река действительно служила орудием смерти, старая злодейка одурачила сама себя. Я в одну минуту жил втройне. Я боролся со смертью каждым ударом весла, на каждом изгибе реки. Я редко так пользовался жизнью!
Мне кажется, что мы можем смотреть на нашу борьбу со смертью в следующем свете: если человек знает, что рано или поздно, во время путешествия его, наверное, ограбят, он в каждой гостинице будет требовать себе лучшего вина и считать все свои самые дорогие причуды чем-то отнятым от воров, в особенности же, когда он не просто тратит деньги, а помещает часть их на проценты, без риска их потерять. Каждый период усиленной, захватывающей жизни — нечто вырванное из рук страшного вора — смерти. Мы должны иметь как можно меньше в кармане и как можно больше в желудке в ту минуту, когда смерть остановит нас и потребует наших богатств. Быстрый поток — ее любимая хитрость и приносит ей много жертв в год, но когда я и она будем сводить наши счеты, я засмеюсь в лицо, вспомнив часы, проведенные на верховьях Уазы.
К послеполуденному времени мы порядочно опьянели от света солнца и быстроты течения. Мы уже не могли сдерживать наше довольство. Байдарки были слишком малы для нас, нам хотелось выйти из них и растянуться на берегу. И вот мы раскинулись на зеленом лугу, закурили божественный табак и решили, что мир восхитителен. Это был последний счастливый час описываемого дня, и я с удовольствием останавливаюсь на нем.
С одной стороны долины на вершине мелового холма то показывался пахарь со своим плугом, то исчезал через равномерные промежутки времени. При каждом своем появлении он в течение нескольких секунд вырисовывался на фоне неба, походя, как заметил Сигаретка, на игрушечного Борнса, только что срезавшего плугом «горную маргаритку». Кроме него, если не считать реки, мы не видели ни одного живого существа.
По другую сторону долины из зелени листьев выглядывала группа красных крыш и колокольня. Какой-то вдохновенный звонарь извлекал из колоколов мелодию. В их песне было что-то очень нежное, очень трогательное. Нам казалось, что мы еще никогда не слыхали, чтобы колокола говорили так понятно или пели так мелодично, как в эту минуту. Вероятно, именно под такой напев прядильщицы и молодые девушки в шекспировской «Иллирии» пели: «Уйди, смерть!». Часто в благовесте слышится угрожающая нота, что-то настолько металлическое и ворчливое, что нам скорее тяжело, нежели приятно слушать его. Но эти колокола звучали то сильнее, то тише, образуя жалобную каденцу, которая привлекала слух, как припев народной песни, звонили не особенно громко, но полно, и их звуки, казалось, падали, говоря о сельской тишине, о старине, и походили на шум водопада или на журчание весеннего ручья. Звонарь, вероятно, добрый, степенный, разумный старик, погрузившись в думы, так нежно дергал за веревку, что мне хотелось попросить его благословения. Я готов был благодарить священника, наследников усадьбы, тех лиц, от кого эти дела зависят во Франции, словом, того, кто оставил на этой колокольне старые милые колокола, придававшие прелесть вечеру; я благословлял людей, которые не сзывали митингов, не делали подписок, не печатали еженедельно в местных листках имен щедрых жертвователей с тем, чтобы заменить их новенькими созданиями Бирмингама, которые под управлением новоиспеченного звонаря наполняли бы эхо долины ужасными резкими звуками.
Наконец, благовест замолк, зашло и солнце. Представление окончилось. Долиной Уазы овладели тень и молчание. Мы с благодушными сердцами взялись за весла, точно люди, которые выслушали благородную проповедь, и вернулись работать. Здесь река была гораздо опаснее, встречались более частые и внезапные водовороты; все время нам приходилось бороться с трудностями. Временами попадались мелкие места; иные мы проходили, из-за других вынимали байдарки из воды и переносили их сухим путем. Но главное препятствие состояло в последствиях недавних сильных ветров. Через каждые двести-триста ярдов мы видели деревья, упавшие через реку; нередко было ясно, что одно дерево увлекало за собой несколько других. Иногда за вершиной дерева оставалось свободное пространство, и мы обходили зеленый мыс, слыша, как струйки журчат и переливаются между его маленькими веточками. Часто также, когда дерево перекидывалось от берега до берега, можно было, пригибаясь к байдарке, проскользнуть под ним. Иногда приходилось взбираться на ствол и перетаскивать через него байдарку, там же, где вода неслась слишком быстро, оставалось только выходить на берег и нести на себе наши лодочки. Благодаря этому, в течение дня мы испытали множество приключений, и наше внимание сильно напрягалось.
Вскоре после остановки я шел впереди и по-прежнему прославлял солнце, быстроту движения и нежность церковных колоколов; вдруг река сделала один из своих львиных прыжков, повернула, и я увидел дерево, упавшее через гряду камней. Я направил свою байдарку к тому месту, где его ствол, казалось, поднимался довольно высоко над водой, а ветви были настолько редки, что я мог проскользнуть под ними. Человек, только что поклявшийся в вечном родстве со вселенной не может хладнокровно раздумывать, и не под счастливой звездой я принял решение, которое могло иметь для меня большую важность. Дерево поймало меня, и в то время как я силился сделать себя меньше в объеме и пробраться через ветви, река воспользовалась случаем и унесла мою лодку. «Аретуза» наклонилась на бок, выкинула все, что в ней было, освобожденная, прошла под деревом, выпрямилась и весело понеслась вниз по течению.
Не знаю, сколько времени употребил я на то, чтобы вскарабкаться на дерево за которое держался; во всяком случае это продолжалось дольше, нежели я желал; мои мысли имели серьезное, почти мрачное направление, но я по-прежнему сжимал весло. Струи бежали, быстро относя вперед мои ноги; я еле успел высвободить плечи, и судя по весу, мне казалось, что вся вода Уазы собралась в карманах моих брюк. Не испытав подобного приключения, вы не поймете, с какой смертельной силой река тащит человека. Сама смерть схватилась за мои каблуки; это была ее последняя вылазка, и она сама приняла участие в борьбе. А между тем я все держал весло. Наконец, я на животе вполз на ствол и без дыхания лежал на нем, точно намокший комок хлеба, негодуя на несправедливость судьбы и все же невольно улыбаясь. Вероятно, для Борнса, стоявшего на вершине холма, я представлял собой жалкую картину. Но я по-прежнему держал в руке весло. На моей гробнице, если у меня будет гробница, я попрошу начертать слова: «Он держал свое весло».
Сигаретка давно прошел опасное место, так как если бы я меньше увлекался чувством восторженной любви ко вселенной, то, конечно, заметил бы, что по другую сторону дерева оставался свободный проход. Товарищ предложил приподнять меня, но так как в эту минуту я уже был на локтях, то отказался от его услуги и попросил лучше догнать беглянку «Аретузу». Я пробрался по стволу до берега и пошел по лугу вдоль реки. Мне было до того холодно, что сердце мое сжималось. Теперь я на собственном опыте понял, почему тростники так ужасно дрожали. Я сам мог бы дать им урок в этом отношении. Когда я подошел поближе к Сигаретке, он насмешливо сказал мне, что сперва ему показалось, будто я делаю гимнастику, и что только потом он понял, что я просто дрожу от холода. Я обтёрся полотенцем и надел последний сухой костюм, оставшийся в моем резиновом мешке. Но в течение всего путешествия до Ориньи мне было не по себе. Я с неприятным чувством думал, что надел мое последнее сухое платье. К тому же борьба утомила меня, и я упал духом. Колокола звучали прелестно, но немного позже я услышал глухие звуки музыки Пана. Неужели злая река унесла бы меня и осталась по-прежнему красивой? В сущности, добродушие природы — только видимость.
Нам оставалось еще долго кружить по извилинам реки, когда мы пришли в Ориньи-Сент-Бенуат, уже совсем стемнело, и звучал вечерний колокол.
Глава XII. Ориньи-Сент-Бенуат. Следующий день
На следующий день было воскресенье, и церковные колокола мало отдыхали, право не знаю, когда бы верующим предлагалось столько служб, как в этот день в Ориньи. Пока колокола весело пели среди яркого солнечного света, все окрестные жители со своими собаками спешили вдоль дорожек между реповыми и свекловичными полями.
Утром по улице прошел книжный разносчик с женой; он пел тягучую грустную мелодию: «О, France, mes amours», и это пение вызвало всех к дверям. Когда наша хозяйка пожелала купить у него слова песни, он сказал, что они не записаны. И не одну ее привлекают подобные жалобы. Есть что-то глубоко-трогательное в том, что французский народ, со времени войны, любит сочинять печальные песни. Раз в окрестностях Фонтенбло я видел одного лесника из Эльзаса; это было во время крестин, и кто-то запел «Les malheures de la France». Он поднялся из-за стола, окликнул сына, подле которого я сидел, и сказал ему, положив руку на его плечо: «Слушай и помни это, сын мой!» Через мгновение лесник ушел в сад, и я услышал, как он рыдал в темноте.
Французское оружие было посрамлено, французы потеряли Эльзас и Лотарингию, и это нанесло жестокий удар терпению этого чувствительного народа; их сердца до сих пор горят ненавистью, не столько против Германии, сколько против Империи. В какой другой стране вы увидите, чтобы патриотическая песенка вызывала на улицу решительно всех жителей? Но огорчения увеличивают любовь, и мы до тех пор не узнаем, насколько мы англичане, пока не потеряем Индии. Независимость Америки до сих пор раздражает меня. Я не могу без отвращения думать о фермере Джордже и никогда не чувствую такой горячей любви к отечеству, как при виде звезд и полос или при мысли о том, чем могла быть наша страна!
Я купил книжечку разносчика и нашел в ней удивительную смесь. Рядом с самыми легкомысленными созданиями парижского музыкального рынка в ней встречалось много пасторалей, не лишенных поэзии и, как мне показалось, инстинкта независимости бедного класса Франции. Тут вы могли прочитать, как дровосек гордится своим топором, а садовник считал, что ему нельзя стыдиться своего заступа. Стихи, прославлявшие труд, были не очень хорошо написаны, но чувство искупало слабость или многословие выражений. Воинственные же и патриотические песни оказались слезливыми женскими произведениями. Поэт прошел под ярмом Кавдинского ущелья; он пел об армии, посетившей могилу своей прежней славы, пел не о победе, а о смерти. В собрании разносчика был сборник под названием «Conscrits franèais», который мог поспорить с самыми убедительными лирическими протестами против войны. Драться с таким настроением в душе было бы прямо невозможно. Если бы в день сражения самому храброму из солдат спели одну из этих песен, он побледнел бы; при ее звуках все полки побросали бы свое оружие.
Если мнение Флетчера насчет влияния народных песен справедливо, вы сказали бы, что Франция дошла до печального состояния. Но дело поправится само собой, и мужественный народ со здоровым сердцем наконец устанет горевать о своих несчастьях. Поль Дерулэд уже создал несколько военных стихотворений. Может быть, в них недостаточно трубных звуков, которые могли бы потрясти и увлечь сердце человека, в них нет лирического жара, и они производят несильное впечатление, но написаны в серьезном стоическом духе, который далеко завел бы солдат, бьющихся за правое дело. Чувствуешь, что Дерулэду можно доверить многое. Хорошо, если он привьет своим соотечественникам такие же свойства духа и им можно будет доверить их собственное будущее. Эти стихи — противоядие против «французских рекрутов» и тому подобных печальных произведений.
Мы с вечера оставили наши байдарки на попечении человека, которого будем называть Карнавал. Я нехорошо расслышал его имя и, может быть, это для него недурно, потому что я не мог бы передать его имя потомству с похвалой. Вот к этому-то человеку мы и направились днем и встретили у него целую маленькую депутацию, осматривавшую наши байдарки. Компания состояла из полного господина, отлично знавшего реку и любившего делиться своими знаниями, из очень элегантного молодого человека в черном сюртуке, немного лепетавшего по-английски и сейчас же заговорившего об оксфордских и кембриджских гонках, из трех красивых девушек, от пятнадцати до двадцати лет, и старичка в блузе, беззубого и с сильным провинциальным акцентом.
Это были лучшие представители Ориньи, как мне кажется.
Сигаретке понадобилось сделать какие-то тайные операции с его такелажем, и он ушел в сарай, поэтому мне одному пришлось занимать посетителей. Я волей-неволей играл роль героя. Молодая девушка вздрагивала, слыша об ужасах нашего путешествия, и я подумал, что было бы невежливо не отвечать на расспросы дам. Мой вчерашний случай, рассказанный вскользь, произвел глубокое впечатление. Повторялась история Отелло, только с тремя Дездемонами и с симпатизирующими сенаторами на заднем плане. Никогда еще байдарки не хвалили до такой степени или до такой степени ловко.
— Она точно скрипка! — воскликнула в экстазе одна из молодых девушек.
— Благодарю вас за сравнение, мадемуазель, тем более, что многие находят, будто байдарка похожа на гроб,— сказал я.
— О, она действительно точно скрипка, она отделана, как скрипка,— продолжала молодая девушка.
— И отполирована как скрипка, — прибавил сенатор.
— Стоит только натянуть на нее струны, и тогда тум-тумти-тум,— прибавил второй сенатор, с увлечением изображая результат натянутых струн.
Ну, не было ли это очаровательной маленькой овацией? И откуда французы берут свои милые выражения, право, не понимаю! Может быть, вся тайна их любезности заключается в искреннем желании нравиться и угождать? Во всяком случае манера говорить мило не считается во Франции позором, между тем как в Англии человек, говорящий как книга, должен бежать от общества.
Старичок в блузе проскользнул в сарай и довольно некстати объявил Сигаретке, что он отец пришедших с ним трех девушек и еще четырех, оставшихся дома,— настоящий подвиг для француза.
— Вы очень счастливы,— вежливо сказал Сигаретка.
И старик, очевидно, добившись своей цели, снова вернулся к нам.
Все мы разговаривали очень дружески. Девушки предложили нам отплыть вместе с ними завтра. Как вам это понравится? Шутя между собою, каждая из них желала узнать час нашего отплытия. Однако когда человеку предстоит влезать в байдарку, да еще с неудобного спуска, присутствие толпы, даже сочувствующей, для него нежелательно, поэтому мы, сказав всем, что отправимся не ранее полудня, решили отплыть самое позднее в десять часов утра.
Вечером мы опять вышли из дома, чтобы отправить несколько писем. Было свежо и хорошо, в деревне не было видно никого, кроме одного или двух мальчишек, бежавших за нами точно за зверинцем; в чистом воздухе на нас со всех сторон смотрели верхушки деревьев и горы; колокола призывали к новой службе.
Вдруг мы увидали трех девушек, стоявших вместе с четвертой сестрой перед лавкой. Конечно, мы много смеялись с ними некоторое время тому назад. Но каков был этикет в Ориньи? Встретив молодых девушек на проселочной дороге, мы, конечно, заговорили бы с ними, но здесь, на глазах у сплетников и сплетниц, могли ли мы даже поклониться им? Я спросил совета у Сигаретки.
— Взгляни,— сказал он.
Я посмотрел. Девушки все еще стояли на том же месте, только теперь к нам были обращены их спины; они отвернулись вполне сознательно. Скромность дала приказ, и прекрасно вымуштрованный пикет сделал поворот, как один человек. Они стояли к нам спиной все время, пока мы не исчезли из виду, но мы слышали, как девушки хихикали между собой, а незнакомая нам громко хохотала и даже взглянула через плечо на врага. Не знаю, было ли это скромностью или своего рода деревенским кокетством.
Когда мы возвращались в гостиницу, то заметили, что в широком поле золотого вечернего неба над меловыми холмами и деревьями, покрывавшими их, что-то парило. Для воздушного змея летавший предмет был слишком велик и неподвижен, звездой же он быть не мог, так как был темен; ведь будь звезда черна как чернила и шероховата, как грецкий орех, солнце все же разливает по небу такое сияние, что она казалась бы для нас лучезарной точкой. Улицу наполнила толпа, все головы поднялись вверх. Дети суетились и бежали вдоль деревни и по дороге, поднимающейся на холм. Мы могли видеть, как они спешили вдаль отдельными группами. Черная точка оказалась воздушным шаром, который в этот день в половине шестого поднялся из Сен-Кантена. Большинство взрослых смотрело на шар совершенно равнодушно. Но мы, англичане, вскоре побежали за детьми. В качестве путешественников нам хотелось видеть, как опустятся наши собратья, плававшие в воздухе.
Но когда мы пришли на вершину холма, спектакль кончился. На небе золото потускнело, а шар исчез. Куда? Взяли ли его на седьмое небо? Или он счастливо опустился куда-нибудь в той синей неровной дали, в которой дорога исчезала и таяла? Вероятно, воздухоплаватели уже грелись подле какого-нибудь фермерского камина, так как, говорят, в верхних слоях воздуха очень холодно. Ночь быстро наступала. Придорожные деревья и силуэты возвращавшихся с полей вырисовывались черными тенями на красном фоне заката. Над лесистой долиной висела полная луна цвета дыни, а за нами высились меловые белые утесы, чуть-чуть порозовевшие от отсвета огней сушилен.
В Ориньи-Сент-Бенуат уже зажглись фонари, и обеденный стол был накрыт.
Отзывы о сказке / рассказе: