ГЛАВА XXI. Я делаюсь владельцем кареты малинового цвета
Укладка вещей, подписывание бумаг и превосходный холодный ужин, поданный в комнату адвоката, отняли у нас много времени. Было позже двух часов утра, когда мы окончательно собрались в дорогу. Сам Роман выпустил нас из окна, находившегося в хорошо известной Роулею части дома; оказалось, что окно это служило чем-то вроде потайной двери для слуг, и когда у них являлось желание тайно провести где-нибудь вечер, они пользовались им, чтобы уходить из дому и возвращаться без хлопот. Помню, с каким кислым видом адвокат выслушал сообщение Роулея; губы его отвисли, брови сморщились и он все повторял: «Нужно взглянуть на лазейку и завтра же утром загородить ее!» Мне кажется, Ромэн до такой степени погрузился в новую заботу, что даже не заметил, когда я простился с ним; адвокат подал нам наши вещи; затем окно закрылось, и мы потонули в густой тьме ночи и леса.
Мелкий мокрый снег медленно падал на землю, приостанавливался, затем снова начинал сыпаться. Тьма стояла кромешная. Мы шли то между деревьями, то между оградами садов или, как бараны, запутывались в чаще. У Роулея были спички, но он не соглашался их зажигать, его невозможно было ни запугать, ни смягчить.
— Вы знаете,— твердил юноша,— он сказал мне, чтобы я подождал, пока мы зайдем за холм. Теперь уже недалеко. А вы-то еще солдат!
Во всяком случае, солдат был очень доволен, когда его слуга, наконец, согласился зажечь одну из воровских спичек. Ею мы скоро засветили фонарь и при его неясном свете стали пробираться через лабиринт лесных дорожек. Мы были в пальто, в дорожных сапогах, в высоких шляпах, очень похожих одна на другую; в руках мы несли нечто вроде добычи в виде шкатулки, пистолетного ящика и двух увесистых чемоданов; все это, как мне казалось, придавало нам вид двух братьев, возвращавшихся с грабежа из Амершема.
Наконец мы вышли на проселочную дорогу, по которой нам можно было идти рядом и без особенных предосторожностей. Станция Эйльсбери, наша цель, отстояла от дома дяди на девять миль. Я взглянул на часы, составлявшие принадлежность моего нового наряда: они показывали около половины четвертого. Так как на станцию нам надо было попасть не раньше рассвета, нам было незачем торопиться, и я сказал, что мы пойдем спокойным шагом.
— Но, Роулей,— проговорил я,— все это прекрасно. Вы самым любезным обазом на свете явились, чтобы снести вот эти чемоданы. Теперь вопрос: что же далее? Что мы будем делать в Эйльсбери? Или, вернее, как поступите вы? Я отправлюсь путешествовать. Поедете ли вы со мной?
Юноша тихонько засмеялся.
— Все это уже решено, мистер Анн,— ответил он,— я уложил мои вещи вот в этот чемодан; там с полдюжины рубашек и еще кое-что. Я совсем готов, вы увидите.
— Черт возьми,— произнес я,— вы вполне уверены в моем согласии!
— Точно так, сэр,— проговорил Роулей.
При свете фонаря он взглянул на меня с выражением юношеской застенчивости и торжества; моя совесть пробудилась. Я не мог дозволить этому невинному мальчику идти навстречу всем затруднениям и опасностям, ожидавшим меня, не сделав ему достаточно ясного предостережения, которое, однако, не было бы слишком ясным; это казалось делом трудным и щекотливым.
— Нет, нет,— проговорил я,— вы можете воображать, будто окончательно решились, но вы ничего не обдумали и еще можете изменить намерение. Служить у графа хорошо — а на что вы променяете свое место? Не бросаете ли вы сущности, чтобы гнаться за тенью? Погодите, не отвечайте мне. Вы воображаете, что я богатый дворянин, только что признанный наследник моего дяди, человек, стоящий на пути к самой завидной судьбе, что, с точки зрения благоразумного слуги, лучше меня трудно и найти господина? Ну, мой милый, я далеко не то, далеко не то!
Проговорив это, я замолчал, поднял фонарь и осветил им Роулея. На черном фоне ночной тьмы выделялось залитое светом лицо молодого человека. Кругом нас падал снег. Роулей стоял, словно окаменев; два чемодана висели у него справа и слева, точно груз осла; юноша не спускал с меня глаз, открыв от изумления рот, ставший круглым, как отверстие мушкета. Никогда в жизни не случалось мне видеть физиономии, более предназначенной выражать удивление, чем лицо Роулея. Это вселило в меня искушение, как открытый рояль вселяет искушение в душу музыканта.
— Да, Роулей, я далеко не то,— продолжал я замогильным голосом.— Все, что вы видели, только хорошенькая внешность! Я в опасности, у меня нет дома, меня преследуют. Едва ли в Англии найдется один человек, который не был бы моим врагом. С этой минуты я бросаю мое имя и мой титул, делаюсь человеком безыменным; я осужденный. Жизнь моя, моя свобода висят на волоске. Если вы пойдете со мной, шпионы будут выслеживать вас, вам придется скрываться под различными чужими фамилиями, прикрываться самыми неправдоподобными вымыслами и, быть может, делить судьбу убийцы, голова которого оценена.
Его лицо невыразимо менялось, изображая все более и более трагическое изумление; за это зрелище, право, стоило бы заплатить! Однако при моих последних словах черты юноши просветлели, он расхохотался и сказал:
— О, я не боюсь! Я с самого начала так и знал!
Я чуть не поколотил Роулея. Но так как я сказал уже слишком много, то мне пришлось, кажется, целые две мили уверять моего слугу, что я говорил серьезно. Я до того увлекся желанием показать мальчику всю опасность моего положения, что забыл все, кроме моей будущей безопасности, и не только рассказал ему историю Гогелы, но и происшествие с погонщиками, и, наконец, выболтал, что я солдат Наполеона и военнопленный.
Когда я начал говорить с Роулеем, это не входило в мои расчеты, но мою всегдашнюю беду составлял длинный язык. Однако, мне кажется, «успех» с особенной любовью относится к этому недостатку. Ну, кто из ваших рассудительных малых решился бы на такой безумно-отважный и в то же время благоразумный поступок? Кто из них взял бы в поверенные молоденького слугу, еще не достигшего двадцатилетнего возраста и положительно пропитанного атмосферой детской? А разве мне пришлось раскаяться в этом? В затруднениях, подобных моим, никто не может быть лучшим советчиком, нежели юный мальчик, в уме которого уже начинает рождаться здравый смысл зрелости, но еще догорают последние искры детского воображения. Ом может всей душой отдаться делу с тем крайним рвением, которое, собственно говоря, способна возбуждать только игра. Роулей же был мальчиком, совершенно подходившим для меня. В нем преобладали романтические наклонности; он втайне поклонялся всем военным героям и преступникам. Его путевая библиотека состояла из жизнеописания Уоллеса и нескольких дешевых книжек судебных отчетов, составленных стенографом Гернеем; выбор книг может дать полнейшее понятие о характере этого юноши. Можете же вообразить себе, какой заманчивой представлялась ему его будущность! Быть слугой и спутником беглеца, солдата и убийцы (причем все это соединялось в одном лице), жить при помощи хитрых планов, переодеваний, скрываясь под вымышленным именем, постоянно чувствовать себя окруженным атмосферой полуночи и таинственности, атмосферой густой, почти осязаемой! Право, мне кажется, подобные условия были для него важнее пищи и питья, хотя он обладал превосходным аппетитом. Что же касается меня, то я превратился для него в настоящего идола, так как составлял средоточие и опору всего этого романтизма. Он охотнее лишился бы одной руки, чем отказался бы от счастья мне служить.
Мы придумывали план компании самым дружеским образом, шагая по снегу, который на рассвете стал падать густыми хлопьями. Я выбрал себе имя Раморни, кажется, за его сходство с именем Ромэн; Роулея же, вследствие внезапного изменения хода мыслей, я назвал Гаммоном. Смешно было смотреть на отчаяние мальчика! Сам он избрал было себе скромное прозвище Клод Дюваль. Мы условились насчет того, как будем действовать в различных гостиницах, и репетировали все наши слова и жесты, точно перед военным ученьем, до тех пор, пока, по-видимому, не приготовились достаточно хорошо. Конечно, мы не забывали и о шкатулке. Кто из нас поднимет ее, кто поставит вниз, кто останется с ней, кто будет спать подле нее — все было предусмотрено; мы не упустили из виду ни одной случайности и действовали с одной стороны с совершенством сержантов-инструкторов, с другой — с увлечением детей, которым дали по новой игрушке.
— А не найдут ли странным, если мы оба придем на почтовую станцию со всем этим багажом? — заметил Роулей.
— Вероятно,— сказал я.— Но что же делать?
— Вот что, сэр,— проговорил Роулей.— Я думаю, покажется естественнее, если вы явитесь на станцию одни, без вещей, это будет более по-барски, знаете. Вы можете сказать, что ваш слуга с багажом ждет вас на дороге. Полагаю, я подниму все эти вещи, по крайней мере, в том случае, если вы нагрузите их на меня.
— Постойте, мистер Роулей, необходимо хорошенько обдумать это! — крикнул я.— Ведь вы останетесь без всякой помощи! И первый ночной бродяга, будь он ребенок, сумеет ограбить вас. Я же, проезжая мимо, увижу, как вы лежите в канаве с перерезанным горлом… Однако ваша мысль не совсем дурна; из нее можно извлечь кое-что, и я предлагаю привести ее в исполнение на первом же перекрестке большой дороги.
И вот, вместо того, чтобы идти к Эйльсбери, мы по окольным проселкам обошли эту станцию и очутились на большой дороге севернее ее. Нам оставалось найти место, где я мог бы нагрузить на Роулея багаж и затем расстаться с ним, чтобы снова захватить мальчика, когда я появлюсь в карете.
Шел сильнейший снег; все окрестности побелели; сами мы были совершенно занесены снегом. Вскоре при первых лучах рассвета мы увидели гостиницу, стоявшую на краю большой дороги. В некотором расстоянии от нее я и Роулей остановились под покровом купы деревьев; я нагрузил моего спутника всем нашим имуществом, и мы расстались; я не двинулся с места, пока Роулей не исчез в дверях «Зеленого Дракона». Такое звучное название красовалось на вывеске гостиницы. Потом я быстрым, бодрым шагом направился к Эйльсбери; меня радовало сознание свободы, меня волновало то беспричинное довольство, которое снежное утро вливает в душу человека. Однако вскоре снег перестал падать, и я увидел трубы Эйльсбери, которые дымились, облитые светом всходившего солнца. Во дворе станции стояло множество одноколок и колясок; в буфете и около дверей гостиницы толпились люди. При виде доказательств многочисленности путешественников, мне представилось, что я не достану ни экипажа, ни лошадей и буду вынужден остаться в опасном соседстве с моим двоюродным братом. Несмотря на голод, мучивший меня, я прежде всего отправился к почтмейстеру, большому, атлетически сложенному человеку, походившему на лошадиного барышника; он, стоя в углу двора, посвистывал в ключ.
Когда я высказал ему свою скромную просьбу, его полное равнодушие сменилось страстным волнением.
— Экипаж и лошадей! — вскрикнул он.— Да разве по моему виду можно заключить, что у меня есть экипаж и лошади? Черт меня побери, если они у меня есть! Я не изготовляю лошадей и экипажей, я отдаю их в наем.
Вдруг, словно только что рассмотрев меня, он прервал свою речь и зашептал таинственным тоном.
— Теперь я вижу, что вы джентльмен, и потому вот что скажу вам. Если вы пожелаете купить — у меня найдется кое-что подходящее для вас. Карета Лисетта из Лондона. Самый последний фасон. Она на вид совсем как новая. Прекрасные приспособления, сетка на крыше, багажная платформа, пистолетные чушки; уверяю вас, невозможно найти кареты красивее и удобнее. И все за семьдесят пять фунтов, это просто даром!
— Вы предполагаете, что я сам буду катать ее, как разносчик тачку? — проговорил я.— Ну, милейший, если бы я желал остаться здесь, я купил бы себе дом, а не карету.
— Взгляните на нее,— вскрикнул он, схватил меня под руку и отвел в сарай, где стоял экипаж.
Именно о такой карете и мечтал я для моего путешествия. Она была достаточно нарядна, красива, но не бросалась в глаза. Хотя я не считал почтмейстера лицом, обладающим большим авторитетом в этом отношении, но согласился с ним, что экипаж вполне приличен. Корпус кареты был выкрашен в темно-малиновый цвет, колеса в неясно зеленый. Фонари и стекла блестели, как серебро; на всем экипаже лежал отпечаток, показывавший, что он принадлежит частному лицу, ничто в нем не било на эффект; он должен был бы уничтожать желание наводить справки о том, кто его хозяин, и успокаивать возникшие подозрения. Мне казалось, что с таким слугой, как Роулей, и в этой малиновой карете я мог бы проехать от одного края Англии до другого, среди населения, кланяющегося, как придворные. По-видимому, почтмейстер понял, что карета соблазняет меня.
— Ну,— вскрикнул он,— чтобы услужить другу, я уступлю ее за семьдесят фунтов!
— Вопрос в лошадях,— заметил я.
— Хорошо,— проговорил он, взглянув на часы.— Теперь половина девятого. Когда нужно вам подать ее?
— С лошадьми и со всем, что следует?
— С лошадьми и со всем, что следует,— повторил почтмейстер.— Услуга за услугу. Вы мне дадите семьдесят фунтов за карету, а я запрягу в нее лошадей. Я сказал вам, что не могу делать лошадей, но могу достать их, чтобы услужить другу.
Что сделали бы вы? Конечно, было не особенно благоразумно покупать экипаж на расстоянии двенадцати миль от дома моего дяди, но таким образом я заручался лошадьми для переезда до следующей станции. В ином случае мне пришлось бы ждать. Я отдал деньги, быть может, переплатив фунтов двадцать (хотя это был хорошо сделанный и отлично отделанный экипаж). Затем я пошел позавтракать и велел подать карету приблизительно через полчаса.
Я сел за стол, стоявший в оконной нише, из которой открывался вид на гостиницу, и стал смотреть на постепенно отъезжавших путешественников; одни из них заботливо хлопотали, другие казались беспечными; одни выказывали скупость, другие расточительность. В последнюю минуту перед отправлением каждый обнаруживал черты своего истинного характера; некоторых из отъезжавших провожали мажордом, лакеи, горничные, почти в полном составе; другие садились в экипажи без малейшего почета. Наконец, меня очень заинтересовал один из путешественников, овации в честь которого приняли размеры настоящего торжества. Не только простые служанки и слуги, но даже экономка, хозяйка гостиницы и мой друг почтмейстер виднелись в толпе, стоявшей подле подножки его экипажа. В то же время я услышал, что среди провожавших его раздавался смех; по-видимому, этот путешественник был остроумен и не занимал чересчур высокого положения, а потому не чванился перед скромным обществом. Я высунулся из окна с чувством живейшего любопытства, но сейчас же отшатнулся и спрятался за чайник. Популярный путешественник повернулся, чтобы махнуть на прощание рукой провожавшим его, и я узнал в нем моего двоюродного брата Алена! Он совсем не походил на того бледного, рассерженного человека, которого я видел в Амершеме. Теперь щеки виконта покрывал слишком яркий румянец, загоревшийся на них от вина. На голове его, точно у Бахуса, развевались пряди кудрей. Он, по-видимому, вполне владел собой, улыбаясь с сознанием своей популярности и с выражением нестерпимой снисходительности. Еще мгновение, и его экипаж помчался по направлению к Лондону.
Я снова стал дышать свободно. С чувством глубокой благодарности подумал я о том, как ко мне благоволила судьба, внушившая мне мысль пройти на почтовый двор вместо того, чтобы направиться в столовую; вспомнил я и о том, что, благодаря покупке малиновой кареты, я не встретился с моим двоюродным братом. Вскоре я сообразил, что подле меня стоит слуга, который, конечно, видел, как я следил за экипажем, и, без сомнения, раздумывал о моем необыкновенном и недостойном поведении. Мне следовало во что бы то ни стало рассеять все его подозрения.
— Человек,— сказал я,— не правда ли, внук графа Керуэля только что уехал отсюда?
— Да, сэр; мы его называем виконт де Керуэль!
— Я так и думал. Ну, черт побрал бы всех этих французов.
— Точно так,— подтвердил слуга.— Их нельзя сравнить с нашими господами.
— Скверный характер? — подсказал я.
— Отвратительный характер у виконта,— с чувством произнес слуга.— Как же! Сегодня утром он спокойно сидел и читал газету. Вероятно, ему попались какие-нибудь важные политические известия или что-нибудь насчет лошадей, только он внезапно крепко ударил рукой по столу и крикнул, чтобы ему подали кюрасо. Все это было так внезапно, так резко, что я сильно вздрогнул. Ну, сэр, быть может, такие вещи приняты у них во Франции, но я положительно не привык к подобному обращению.
— Он читал газету? — спросил я.— Какую?
— Вот этот листок, сэр,— сказал слуга.— Он, кажется, уронил его.
Слуга поднял газету и подал ее мне.
Я уже был приготовлен к тому, чего мне следовало ожидать, однако при виде напечатанных строк сердце мое перестало биться. Опасения Ромэна осуществились: листок был открыт на статье, говорившей об аресте Клозеля. Мне самому захотелось выпить ликера, но я передумал и попросил подать себе коньяку. Я поступил дурно, поддавшись этому желанию; глаза слуги заблестели, по-видимому, он в это мгновение заметил сходство между мной и Аленом и сообразил многое. Я уже понял всю глубину глупостей, наделанных мной! Теперь, если бы мой кузен вздумал навести обо мне справки в Эйльсбери, было бы легко выяснить, кто я, и узнать, куда я направился. В довершение же безумия я, истратив семьдесят фунтов, создал для Алена путеводную нить (в виде малиновой кареты), благодаря которой он мог меня отыскать в любом месте Англии.
К дверям подали мой элегантный экипаж; в эту минуту я уже начал смотреть на него, как на выкрашенное в малиновый цвет преддверие к фуре палача. Не окончив завтрака, я встал и ушел из столовой и вскоре понесся к северу с таким же рвением, с каким Ален стремился к югу. Я возлагал всю мою надежду на противоположность наших направлений и на одинаковую скорость движения.
Отзывы о сказке / рассказе: