Лицо бабки заморгало и сморщилось, новый белый передник, надетый по случаю приезда «зетя», она заприкладывала к глазам. Майор видел, как она отвязывала от огорода кобылу, слышал, как запричитала. Толстуха начала успокаивать бабку и развязала чемодан с дрожжами. Вонь от испорченных дрожжей поднялась такая, что даже кобыла оглянулась назад и прижала одно ухо.
Толстухе было по пути с бабкой, она склала чемоданы в передок телеги, и обе женщины уехали.
Майор предложил шоферу деньги. Тот пнул в колесо, пощупал, как сидит цепь:
– Что я, крохобор какой? Не надо ничего.
Тогда майор зашел в сельпо, купил бутылку водки и пряников. Больше в магазине на закуску ничего не было.
– Давай действуй! – Майор подал водку шоферу и сел на лужок.
Шофер достал из кабины стакан и оставшиеся от вчерашнего консервы. Молча раскупорил бутылку.
– А где наш новоженя?
В самом деле, где был белобрысый парень? Майор оглянулся. Парень разговаривал с высоким стариком – по-видимому, отцом.
– Товарищ майор, приходите к нам ночевать, если не уедете. Вон наш дом, обшитой, со скворешником! – издалека крикнул новоженя.
– Милости просим, милости просим, заходите, ежели что, – сказал и старик.
Майор пообещал зайти.
Водка была теплая, и он еле удержал ее в желудке. Машину уже нагружали молочными флягами. Шофер допил остатки из бутылки и вскоре уехал. А майор взял чемодан и направился к новожене, потому что транспорта пока не предвиделось, а до Каравайки оставалось тридцать километров.
В просторных чистых сенях пахло свежими вениками и свежим сеном. Двери из сеней в летнюю половину были открыты. Майор снял ботинки и в одних носках по радужным половикам прошел в горницу. За большим столом сидел новоженя с отцом и женой, то и дело краснеющей от смущения. Майора сразу же усадили за стол, бабка нарезала новых пирогов, а старик достал из комода вторую бутылку.
– У нас, товарищ военный, все как дома, сами бывали в людях, – говорил старик. – Вон сын приехал, как тут не выпить?
Майор чокнулся со стариком и новоженей.
– А хозяйка-то что, не выпьет с нами?
– Нет, батюшко, что ты, только ежели рюмочку одну, да и то в чаю, – замахала руками бабка и начала подкладывать пироги.
Комната с белыми сосновыми лавками была оклеена обоями. Старинные образа в углу, заборка с фотокарточками. В открытое окошко слышны были крики мальчишек и мычание коров, звенел над ухом залетевший с улицы комар, и майору было хорошо, как в детстве.
– Ну вот, на то и вывела, а я про что говорю? Ну-ко, давай еще там из шкапа-то. А я, товарищ майор, когда на первую ерманскую пошел, дак тибя, поди, еще и на земле не было. Помню, когда Николай-то слетел, дак вот у нас раздолье было какое на позициях, что начальство и по утрам нас не будило. Полковник был у нас Фой, вот, значит, пришел к нам Фой, здоровается, а вся рота как воды в рот набрала. Не поздоровалась, да и только! А Фой этот – сама шельма – молчит, а я взял да и крикнул: «Товарищ Фой, отпустите на пасху домой!» Как он взъелся потом, да и мы уже были учены. Приехал я в Питер, гляжу, афишки на тумбах, так и так, война до победы…
Гармонь тихо наигрывала. Майор дымил папиросой, слушая старика. Бабка ставила самовар уже во второй раз, белая сенокосная ночь кричала луговыми коростелями и словно вздыхала вслед гармонным мехам.
Дед приятным, старчески надтреснутым голосом негромко запел песню. Майор никогда еще не слышал эту песню, ее слова глубинной своей тоской бороздили душу, мелодия была проста и сдержанно-безысходна.
В Цусимском проливе далеком,
Вдали от родимой земли,
На дне океана глубоком
Покойно лежат корабли.
Там русские спят адмиралы,
И дремлют матросы вокруг,
У них прорастают кораллы
Меж пальцев раскинутых рук.
Он пел по-городскому, стараясь не окать, но это не мешало естественности звучания; и казалось, от этого еще сильнее хватает за сердце песня.
Когда засыпает природа
И яркая всходит луна,
Герои погибшего флота
На скалы выходят со дна.
Морские просторы бездымны,
Матросы не строятся в ряд,
Царю не поют они гимны
И богу молитв не творят.
– Это уж самый младший сынок-то, а и у этого вон уже ребенок, – рассказывала старуха. – А другой-то сынок в Москве, а две дочки тоже замужем в Мурманске, а еще сынок тоже на военного выучился, а еще…
– Сколько же, мамаша, всех-то деток вырастила? – спросил майор.
– Шестнадцати, батюшко, шестнадцати. Старших-то четверо в войну сгинули, трое в малолетстве умерли, а девятеро-то, слава богу, добро живут, и денежок посылают, и сами приезжают.
– Ежели всех собрать, так хороший взвод, – рассмеялся новоженя и снова наполнил граненые стопки. – Ну-ко, батя, давай! Держите, товарищ майор!
Майор дрожащей рукою взял стопку. Все в нем смеялось и плакало, голос дрогнул, желваки медленно перекатывались на скулах, хмель почти не действовал.
Между тем батя подзахмелел и достал из-под лавки гармонь. Но играть он не стал, только поприлаживался.
– Давай же Олешка, ты…
Новая полосатая рубаха уютно облегала сухую старческую шею и еще крепкие плечи. Вытерев ладонью усы и подмигнув майору, дед спел частушку:
А дролька, пей вино столовое,
Не жалко водки мне,
Только каждую сумеречкю
Ходи гулять ко мне.
– Ой, старой водяной, – засмеялась бабка. – Сидел бы, ведь помоложе тебя есть за столом, писни-то пить!
– А что, я ишшо и спляшу, пороху хватит!
Бабка весело заругалась. Новоженя с женой улыбнулись, глядя на захмелевшего отца, а майор курил, смотрел на всех, и на сердце у него было по новому тепло и счастливо.
– Сколько же тебе, отец, годов?
– А-а-а, парень, много уже накачало, с Ивана-то Постного вроде восемьдесят шестой пошел.
– Полно, – вступилась бабка, – да ты ведь на шесть годов меня старше, а мне в Медосьев день семьдесят девятой пошел.
Лишь тихо ведется беседа,
И, яростно сжав кулаки,
О тех, кто их продал и предал,
Всю ночь говорят моряки.
Они вспоминают Цусиму,
И честную храбрость свою,
И небо отчизны любимой,
И гибель в неравном бою.
«Откуда такая грусть в стариковском голосе? Кто сложил песню, и где я, и что со мной?..»
Майор сидел за низким деревенским столом, опершись на кулак; на самоварной ручке висел его зеленый форменный галстук, потухшая папироса торчала из кулака около самого уха.
– А вот «камаринская» нового строю, при Керенском певали-притопывали. – Старик растянул гармонь, аккомпанируя самому себе, запел весело:
Как у матушки Россеи все вольно,
Уже нет царей, продавцев за вино.
Милюковых и Гучковых нет давно,
Все по-новому в Россее введено.
Все министры у нас новые теперь,
Только старые порядки без утерь.
Как в Россее теперь нету мужиков,
А полно лишь казнокрадов и воров.
Мужиков-то переделали в граждан,
А прав гражданских и не дали мужикам.
Мужики-то протестуют и кричат,
Что войну уже давно пора кончать.
Министры в Англии-то золото берут,
А мужиков-граждан в солдаты отдают.
Дед совсем захмелел. Старуха, незлобно ругаясь, отняла у него гармонь, а он все пел и пел… Бабка разобрала для майора никелированную кровать в горнице, сказала: «Спи, батюшко», – и вскоре все в доме заснули.
Майор вышел на улицу, открыл дверку в огород. Туман совсем затянул реку, зеленели за огородом свежесметанные стога. Вдали заржал жеребенок, ему сдержанно и успокаивающе ответила мать. Проскрипел запоздалый журавель колодца, молодой петух, не разобравшись в чем дело, встрепенулся на насесте, хлопнул крыльями, хотел проорать зарю, но одумался, и все затихло.
4
Майор проснулся от щелчка в репродукторе и долго не мог вспомнить, где он. Передавали последние известия. Он лежал с закрытыми глазами и слушал, как по улице гнали стадо. Он давно так много не пил, но странно, голова не болела, дышалось легко и в желудке не было неприятной пустоты. Он вскочил с кровати и тут только вспомнил, что до Каравайки осталось всего тридцать километров.
Позади было два волока, впереди остался один, да и тот знакомый до последнего пня. Косое солнце тепло и щедро лилось в окно, на березе чирикали воробьишки. Майор нашел рукомойник, но вдруг услышал, как прервалась московская передача.
– Вниманьё! – послышалось дальше, и майор чуть не расхохотался, так непохоже и странно прозвучало из репродуктора это слово. Диктор окал так уморительно, что майор, боясь проронить хоть слово, на цыпочках подошел к простенку, где висел репродуктор.
– Вниманьё! Говорит местный радиоузел колхоза «Победа». Передаем ответы на вопросы. Некоторые товарищи интересуются, что такое самоуправство. Разъясняем. Самоуправство – это самовольные всякие меры на ущерб колхозу, чтобы всячески расхищать колхозное имущество, особенно сено. Так, например, колхозница пятой бригады Иванова Екатерина Трофимовна унесла с колхозного поля ношу сена. Правленьё колхоза оштрафовало Иванову на двадцать рублей в новых деньгах. Вниманьё! Передаем ответы на вопросы. Некоторые товарищи интересуются…
Все повторялось сначала, и майор долго не мог погасить улыбку. Но что-то знакомое послышалось ему в имени колхозницы. Екатерина. У Кати тоже было такое же отчество. Это имя коротким сладким уколом кольнуло в сердце, и майор вспомнил, как перед войной провожал ее с деревенских гулянок, как стоял с ней у мельницы и, не зная, что говорить, кидал в плесо дорожные камушки…
Пока хозяйка разогревала самовар, майор сходил на речку, зашел в огород. Дед налаживал косу, добродушно переругивался со старухой:
– Ну и что? Эко место, в квашню вляпался. Может, еще и пироги-то не вышли бы.
– Сиди, водяной, – без злости махала рукой бабка, – мне теста не жалко, а ты, идол, всю печь тестом испохабил!
Новоженя тоже хохотал над отцом, который, как оказалось, полез вчера на печь и по пьяному делу нечаянно кувырнул квашню.
Когда вскипел самовар, разговор опять же вертелся около ночного происшествия, и майор от души смеялся вместе со всеми.
Старик еще рано утром узнал, что сейчас в пятую бригаду пойдет трактор, а это майору было по пути.
– Олешка! – крикнул дед сыну, когда отпили чай. – Вынеси чемодан-то да травы подстели, а то сани новозные.
Новоженя вынес чемодан, и вся семья распрощалась с майором.
– Дак не будет, говоришь, войны-то? – спросил старик, оборачиваясь в последний раз, когда трактор уже взревел двигателем.
– Не должно, батя…
– А то все войну сулят. Хоть и не первый дождь на голову, а не надо бы, парень… Всем крышка. Ну, ежели что, обратно поедешь, заходи ночевать, места хватит, заходи…
Он еще долго смотрел на майора. Трактор, грохоча, выехал за деревню.
Пошел третий день после того, как майор сошел с поезда. Он улыбнулся контрасту: от Ялты до Москвы три часа, а шестьдесят километров от станции до деревни – три дня. Но и в этот день он не добрался до своей деревни.
В конце волока дорогу пересекала болотистая речушка. Мостик через нее топорщился обломками бревен. Тракторист решил ехать через речку. Черная болотная грязь полетела от гусениц, трактор, дергаясь и подминая кусты, двинулся напропалую. Надо было брать чуть левее, правая гусеница, буксуя, зарылась в жидкую землю. Чем больше газовал тракторист, тем глубже. Сани оказались в воде. Майор уже через полчаса был весь в грязи. Они провозились в речушке до самого вечера, пока не подошел другой трактор и не помог выехать. Странно было одно: трактористы совсем не нервничали, принимая все как должное.
Остановились у разломанного гумна, закурили. Собиралось ненастье, изломы молний сверкали на черно-синем небе с востока. Гремело все сильнее и чаще. Деревню майор знал, но, по его предположению, знакомых никого в ней не жило. Тракторист был тоже нездешний – шефский.
– Утро вечера мудренее, кобыла мерина ядренее, – сказал он. – Пошли ночевать в сеновню. Вот беда, пожрать бы немного. Пойду молока хоть поищу.
Дождь был все ближе. Мимо гумна, размахивая вожжами над головой, проехал парнишка в телеге.
– Коля! – окликнул его майор. – Ты, что ли?
Парнишка остановился. Это был как раз тот Коля, что ехал позавчера со станции вместе с майором. Он возил дрова к овину и сам пригласил майора переночевать.
– Мама еще на сенокосе, скоро придет, – сказал он, отпирая ворота, и пошел выпрягать лошадь.
Майор внес чемодан по лестнице. В доме было чисто и сумеречно. Не зная, что делать, он спустился на крыльцо, сел на обрубок под навесом. Теперь небо стало совсем темным, гром трещал над самой крышей, молнии зеленым светом разрывали темноту. Пошел дождь. В это время женщина с косой и корзиной поспешно открыла отводок загороды. Увидев майора, она приставила к стене косу, остановилась:
– Что-то не могу и узнать кто.
Майор встал, она что-то еще сказала, но гром заглушил ее слова, а он весь вздрогнул от волнения и невыразимой, сразу охватившей его тоски и застарелого разбуженного счастья.
– Я с Колей со станции ехал. Заночую у вас…
– А-а, – согласно протянула она, – заходите.
И уже поднималась в темноте по лестнице, а он, волнуясь еще больше оттого, что она не узнала его, шел двумя ступенями позже ее, спросил:
– Вас не Екатериной звать?
– Катериной, – просто ответила она. – Я сейчас лампу зажгу. Вы-то откуда знаете, как меня зовут?
Майор ничего не ответил. Она вздула огонь, зажгла лампу; не глядя на него, задернула занавески, успев на ходу зашпилить мокрый узел волос на узеньком затылке. Она была еще красива, красива последней бабьей красотой, а движения ее были такими же, девичьими, что майор остро и с нежностью ощутил, когда, не двигаясь, глядел на нее. Она почувствовала его взгляд и только теперь сама посмотрела на него:
– Ой, Ваня ведь. Иван! Ох, милые, да как это?.. Не могу и узнать…
Она растерянно и радостно смотрела на него, то на его вымазанную глиной одежду, а он тоже смотрел на нее, беззвучно счастливо смеясь и дрожа плечами, и смех этот был одновременно выражением его счастья и скорби по тогдашней Кате.
Опомнившись, она кинулась к самовару, начала щепать лучину. Свежей воды не оказалось. Сбегала за водой и, вся мокрая от дождя, начала разжигать, дуть в самовар, накинула на стол чистую скатерть.
Все еще шел дождь, но гром уже выдыхался и терял силу. Вбежал в комнату Коля, бросил к порогу узду и, словно не замечая майора, взял кусок пирога с залавка, наладился уйти снова.
– Кино привезли в Антониху!
– Куда ты пойдешь, куда на таком дожде!
Но он, не слушая мать, уже стучал по лестнице.
Она поставила самовар и, накинув платок, тоже вбежала. Минут через десять вернулась, обтерла полотенцем зеленую бутылку водки, поставила на стол.
Гроза совсем затихла, лампа тихо потрескивала, на столе мелодично звенел самовар с чайником на конфорке. Катя выставила одну стопку, майор вопросительно, с улыбкой взглянул на нее, и она выставила вторую:
– Много уж годов не пивала…
Она закашлялась, замотала головой, отодвинула недопитую стопку, но потом выпила, лицо раскраснелось, темные большие глаза подернулись поволокой.
– Как живу? Так и живу с парнем, сама-другая. Ты ведь тогда, как на фронт уехал, так больше и не бывал дома. Замуж-то вышла уж после войны… Хозяин восьмой год в заключеньи, ни письма, ни грамотки. Напились один раз да с бригадиром и разодрались. Мой-то горячий, схватил с гвоздя ружье да к бригадирову дому, с улицы в окошко выстрелил, две дробины попало в портрет, приписали особую статью. Теперь уж сгинул, видно. Ждала, ждала, все и жданки вышли. Нынче вот и Коля в ремесленное ладит уехать. Сперва не пускала, думаю, что буду одна делать, а он просится. Пусть уж едет, дома все равно ему не житье, корову и ту кормим с грехом пополам. Третьего дня принесла из поскотины охапку, и то оштрафовали да ославили…
Майор открыл занавеску, распахнул окошко. Ночь была по-осеннему темна; он слышал, как в палисаднике с веток падали редкие дождевые капли, в деревне не было ни одного огонька.
Когда он снял ботинки и подал ей китель, она заплакала. Они вышли с лампой в темные большие сени; она, не обтирая слез, откинула полог постели и унесла лампу в дом. Вскоре она вернулась к майору, молча погасила слезы и, сдерживая бабью тоску, обвила рукой его седеющую голову:
– И откуда ты взялся-то, Ваня, разудалая твоя голова, откуда?..
«Ваня, разудалая твоя голова» – эти слова старой протяжной песни были сказаны шепотом. Они оборвались, и майор ладонями осушил Катины щеки.
не понятно как исчезла деревня ?
Давно не брал в руки обычных книжек. В больнице чтобы скоротать время взял первую попавшую и зачитался. Всё детство перед глазами прошло — до глубины души! Так теперь не умеют или не хотят писать.
Очень длинненький рассказик