В южный курортный городок приехал цирк.
Плановик Чередниченко отдыхал в том городке, устроился славно, чувствовал себя вольготно, даже слегка обнаглел — делал выговор продавщицам за теплое пиво. В субботу вечером Чередниченко был в цирке.
На следующий день, в воскресенье, в цирке давали три представления, и Чередниченко ходил на все три.
Он от души смеялся, когда смуглый длинноволосый клоун с нерусской фамилией выкидывал разные штуки, тревожился, когда молодой паренек в красной рубахе гонял по арене, отгороженной от зрителей высокой клеткой, семь страшных львов, стегал их бичом… Но не ради клоуна и не ради страшных львов ухлопал Чередниченко шесть рублей, нет, не ради львов. Его глубоко взволновала девушка, которая открывала программу. Она взбиралась по веревке высоко вверх и там под музыку крутилась, вертелась, кувыркалась…
Никогда еще в своей жизни Чередниченко так не волновался, как волновался, наблюдая за гибкой, смелой циркачкой. Он полюбил ее. Чередниченко был холост, хоть разменял уже пятый десяток. То есть он был когда-то женат, но что-то такое получилось у них с женой — разошлись. Давно это было, но с тех пор Чередниченко стал — не то что презирать женщин, — стал спокоен и даже несколько насмешлив с ними. Он был человек самолюбивый и честолюбивый, знал, что к пятидесяти годам станет заместителем директора небольшой мебельной фабрики, где теперь работал плановиком. Или, на худой конец, директором совхоза. Он заканчивал сельхозинститут заочно и терпеливо ждал. У него была отличная репутация… Время работало на него. «Буду замдиректора, будет все — и жена в том числе».
В ночь с субботы на воскресенье Чередниченко долго не мог заснуть, курил, ворочался… Забывался в полусне, и мерещилось черт знает что — маски какие-то, звучала медная музыка циркового оркестрика, рычали львы… Чередниченко просыпался, вспоминая циркачку, и сердце болело, ныло, точно циркачка была уже его женой и изменяла ему с вертлявым клоуном.
В воскресенье циркачка доконала плановика. Он узнал у служителя цирка, который не пускал посторонних к артистам и львам, что та циркачка — из Молдавии, зовут Ева, получает сто десять рублей, двадцать шесть лет, не замужем.
С последнего представления Чередниченко ушел, выпил в ларьке два стакана красного вина и пошел к Еве. Дал служителю два рубля, тот рассказал, как найти Еву. Чередниченко долго путался под брезентовой крышей в каких-то веревках, ремнях, тросах… Остановил какую-то женщину, та сказала, что Ева ушла домой, а где живет, она не знала. Знала только, что где-то на частной квартире, не в гостинице. Чередниченко дал служителю еще рубль, попросил, чтобы он узнал у администратора адрес Евы. Служитель узнал адрес. Чередниченко выпил еще стакан вина и пошел к Еве на квартиру. «Адам пошел к Еве», — пошутил сам с собой Чередниченко. Он был человек не очень решительный, знал это и сознательно подгонял себя куда-то в гору, в гору, на улицу Жданова — так, ему сказали, надо идти. Ева устала в тот день, готовилась ко сну.
— Здравствуйте! — приветствовал ее Чередниченко, ставя на стол бутылку «Кокура». Он за дорогу накрутил себе хвоста — заявился смелый и решительный. — Чередниченко Николай Петрович. Плановик. А вас зовут Ева. Правильно?
Ева была немало удивлена. Обычно поклонники ее не баловали. Из всей их труппы поклонники осаждали троих-четверых: смуглого клоуна, наездницу и — реже — сестер Геликановых, силовых акробаток.
— Я не помешал?
— Вообще-то, я спать готовлюсь… Устала сегодня. А что? Я немножко не понимаю…
— Да, сегодня у вас денек… Скажите, а вот этот оркестр ваш, он не мешает вам?
— Нет.
— Я бы все-таки несколько поубавил его: на нервы действует. Очень громко, куда к шутам…
— Нам ничего… Привыкли.
Чередниченко отметил, что вблизи циркачка не такая уж красавица, и это придало ему храбрости. Он серьезно задумал отвезти циркачку к себе домой, жениться.
Что она была циркачкой, они скроют, никто знать не будет.
— Вы не позволите предложить вам?.. — Чередниченко взялся за бутылку.
— Нет, нет, — твердо сказала Ева. — Не пью.
— Совсем?
— Совсем.
— Нисколько-нисколько?
— Нисколько.
Чередниченко оставил бутылку в покое.
— Проба пера, — к чему-то сказал он. — Я сам выпиваю очень умеренно. У меня есть сосед, инженер-конструктор… Допивается до того, что опохмелиться утром рубля нет. Идет чуть свет в одних тапочках, стучит в ворота. У меня отдельный дом из четырех комнат, ну, калитку, естественно, на ночь закрываю на запор, «Николай Петрович, дай рубль». — «Василий, — говорю, — Мартыныч, дорогой, не рубля жалко — тебя жалко. Ведь на тебя смотреть тяжело — с высшим образованием человек, талантливый инженер, говорят… До чего же ты себя доведешь!»
— Но рубль-то даете?
— А куда денешься? Он, вообще-то, всегда отдает. Но действительно, не денег этих жалко, я достаточно зарабатываю, у меня оклад сто шестьдесят рублей да премиальные… вообще, находим способы. Не в рубле дело, естественно. Просто тяжело глядеть на человека. В чем есть, в том и в магазин идет… Люди смотрят… У меня у самого скоро высшее образование будет — это же должно как-то обязывать, так я понимаю. У вас высшее?
— Училище.
— Мгм. — Чередниченко не понял — высшее это или не высшее. Впрочем, ему было все равно. По мере того как он излагал сведения о себе, он все больше убеждался, что тут не надо долго трясти кудрями — надо переходить к делу. — А родители у вас есть?
— Есть. Зачем вам все это?
— Может быть, все-таки пригубите? С наперсток?.. Мм? А то мне неловко одному.
— Наливайте — с наперсток.
Выпили. Чередниченко выпил полстаканчика. «Не перебрать бы», — подумал.
— Видите ли, в чем дело, Ева… Ева?..
— Игнатьевна.
— Ева Игнатьевна. — Чередниченко встал и начал ходить по крошечной комнате — шаг к окну, два шага к двери и обратно. — Сколько вы получаете?
— Мне хватает.
— Допустим. Но в один прекрасный… простите, как раз наоборот — в один какой-нибудь трагичный день вы упадете оттуда и разобьетесь…
— Слушайте, вы…
— Нет, послушайте вы, голубушка, я все это прекрасно видел и знаю, чем все это кончится — эти аплодисменты, цветы… — Ужасно понравилось Чередниченко вот так вот ходить по комнатке и спокойно, убедительно доказывать: нет, голубушка, ты еще не знаешь жизни. А мы ее, матушку, как-нибудь изучили — со всех сторон. Вот кого ему не хватало в жизни — такой вот Евы — Кому вы потом будете нужна? Ни-ко-му.
— Зачем вы пришли? И кто вам дал адрес?
— Ева Игнатьевна, я буду с вами напрямик — такой характер. Я человек одинокий, положение в обществе занимаю хорошее, оклад, я вам уже сказал, до двухсот в целом. Вы тоже одиноки… Я второй день наблюдаю за вами — вам надо уходить из цирка. Знаете, сколько вы будете получать по инвалидности? Могу прикинуть…
— Вы что? — спросила Ева Игнатьевна.
— У меня большой дом из лиственницы… Но я в нем один. Нужна хозяйка… То есть нужен друг, нужно кому-то согреть этот дом. Я хочу, чтобы в этом доме зазвенели детские голоса, чтобы в нем поселился мир и покой. У меня четыре с половиной тысячи на книжке, сад, огород… Правда, небольшой, но есть где отвести душу, покопаться для отдыха. Я сам из деревни, люблю в земле копаться. Я понимаю, что говорю несколько в резонанс с вашим искусством, но, Ева Игнатьевна… поверьте мне; это же не жизнь, как вы живете. Сегодня здесь, завтра там… ютитесь вот в таких комнатушках, питаетесь тоже… где всухомятку, где на ходу. А годы идут…
— Вы что, сватаете меня, что ли? — никак не могла понять циркачка.
— Да, я предлагаю вам поехать со мной.
Ева Игнатьевна засмеялась.
— Хорошо! — воскликнул Чередниченко. — Не надо мне верить на слово. Хорошо. Возьмите на неделю отпуск за свой счет, поедемте со мной — посмотрите. Посмотрите, поговорите с соседями, сходите на работу… Если я хоть в чем-нибудь обманул вас, я беру свои слова назад. Расходы — туда и обратно — беру на себя. Согласны?
Ева Игнатьевна долго, весело смотрела на Чередниченко. Тот открыто, тоже весело, даже игриво принял ее взгляд… Ему нравилось, как он действует: деловито, обстоятельно и честно.
— Мне сорок второй год, забыл вам сказать. Кончаю сельхозинститут заочно. Родни мало осталось, никто докучать не будет. Подумайте, Ева. Я не с бухты-барахты явился к вам… Не умею я говорить красивые слова, но жить будем душа в душу. Я уже не мальчишка, мне теперь — спокойно трудиться и воспитывать детей. Обещаю окружить вас заботой и вниманием. Ведь надоела вам эта бездомная жизнь, эта багема…
— Богема.
— А?
— Бо-ге-ма. Через «о»,
— Ну, какая разница? Суть-то одна. Разная, так сказать, по форме, но одинаковая по содержанию. Мне хочется уберечь вас от такой жизни, хочется помочь…. начать жизнь морально и физически здоровую. — Чередниченко сам проникался к себе уважением — за высокое, хоть негромкое благородство, за честность, за трезвый, умный взгляд на жизнь свою и чужую. Он чувствовал себя свободно. — Допустим, что вы нашли себе какого-нибудь клоуна — помоложе, возможно, поинтересней… Что дальше? Вот так вот кочевать из города в город? О детях уже говорить не приходится! Им что!.. — Чередниченко имел в виду зрителей. — Посмеялись и разошлись по домам — к своим очагам. Они все кому-то нужны, вы — снова в такую вот, извините, дыру — никому вы больше не нужны. Устали вы греться у чужого огня! (Эту фразу он заготовил заранее.) Я цитирую. И если вы ищете сердце, которое бы согрело вас, — вот оно. — Чередниченко прижал левую руку к груди. Он чуть не заплакал от нахлынувших чувств и от «Кокура». Долго было бы рассказывать, какие это были чувства… Было умиление, было чувство превосходства и озабоченности сильного, герой, и жертва, и учитель жили в эти минуты в одном Чередниченко. Каким-то особым высшим чутьем угадал он, что больше так нельзя, дальше будет хуже или то же самое… Надо уходить. — Не буду больше утомлять вас — ухожу. Ночь вам на размышления. Завтра вы оставите записку вашему служителю… такой, с бородавкой, в шляпе…
— Знаю.
— Вот, оставьте ему записку — где мы встретимся.
— Хорошо, оставлю.
Чередниченко пожал крепкую ладонь циркачки, улыбнулся, ласково и ободряюще тронул ее за плечо:
— Спокойной… простите, наоборот, — неспокойной ночушки.
Циркачка тоже улыбалась:
— До свидания.
«Не красавица, но очень, очень миловидная, — подумал Чередниченко. — Эти усики на губе, черт их возьми).. пушочек такой… в этом что-то есть. Говорят — темпераментные».
Чередниченко вышел на улицу, долго шел какими-то полутемными переулками — наугад. Усмехался, довольный. «Лихо работаешь, мужик, — думал о себе. — Раз-два — и в дамки».
Потом, когда вышел на освещенную улицу, когда вдосталь налюбовался собой, своей решительностью (она просто изумила его сегодня, эта решительность), он вдруг ни с того ни с сего подумал: «Да, но как-то все ужасно легко получилось. Как-то уж очень… Черт ее знает, конечно, но не оказаться бы в дурацком положении. Может, она у них на самом плохом счету, может, ее… это… того… Не узнал ничего, полетел сватать. Хоть бы узнал сперва!» С одной стороны, его обрадовало, что он с таким блеском сработал, с другой… очень вдруг обеспокоила легкость, с какой завоевалось сердце женщины. То обстоятельство, что он, оказывается, умеет действовать, если потребуется, навело его на мысль: а не лучше ли — с такой-то напористостью — развернуться у себя дома? Ведь есть же и там женщины… не циркачки. Есть одна учительница, вдова, красавица, степенная, на хорошем счету. Почему, спрашивается, так же вот не прийти к ней вечерком и не выложить все напрямик, как сегодня? Ведь думал он об этой учительнице, думал, но страшился. А чего страшился? Чего страшиться-то?
«Так-так-так… — Чередниченко прошел вдоль приморской улицы до конца, до порта, повернул назад. Хуже нет, когда в душу вкралось сомнение! Тем-то, видно, и отличаются истинно сильные люди: они не знают сомнений. Чередниченко грызло сомнение. — Скрыть, что она циркачка, конечно, можно, только… А характер-то куда деваешь? Его же не скроешь. Замашки-то циркаческие, они же останутся. Ведь он у нее уже сложился, характер, — совершенно определенный, далекий от семейных забот, от материнства, от уюта. Ну, обману я людей, скажу, что она была, допустим, администраторша в гостинице… Но себя-то я не обману! На кой черт себя-то обманывать?! Ведь она, эта преподобная Ева, столько, наверно, видела-перевидела этих Адамов, сколько я в уме не перебрал баб за всю жизнь. Она, наверно, давала жизни… с этим своим пушком на губе. — Уже теперь не сомнение, а раскаяние и злость терзали Чередниченко. Он ходил вдоль приморской улицы, сжав кулаки в карманах пиджака, долго ходил, не глазел на встречных женщин, весь ушел в думы. ?Так, так, так… Значит, обрадовался — сразу покорил! А она, наверно, счас богу молится: нашелся один дурак, замуж взять хочет. А то — будь она на хорошем-то счету — не нашелся бы никто до двадцати шести лет! Эка… Вывез Николай Петрович царевну из-за синих морей, елки зеленые! Все с ней: «поматросил да бросил», а один долдон в жены себе определил. А потом выяснится, что она рожать не может. Или хуже: переспит с кем-нибудь, забеременеет, а скажет — от меня. И нечего ее винить, у нее это как алкоголизм: потребность выработалась — обновлять ощущения. А начни потом разводиться, она потребует полдома… Иди доказывай потом судьям, что я ее… с канатов снял. Можно сказать, разгреб кучу-мала и извлек из-под самого низа… сильно помятую драгоценность, — Опять вспомнилась Чередниченко вдовая учительница в их городке… И он чуть не взялся за голову: каких глупостей мог наворотить! Ведь вывез бы я эту Еву домой, вывез, она бы мне там устроила парочку концертов, и тогда — завязывай глаза от стыда и беги на край света. Насмешил бы я городок, ай, насмешил! Да приехай ты домой, дурак ты фаршированный, возьми такую же бутылочку винца или лучше коньяку, хороших конфет и иди к учительнице. Поговори обстоятельно, тем более она тебя знает, что ты не трепач какой-нибудь, не забулдыга, а на хорошем счету… Поговори с человеком. Ведь умеешь! Ведь скоро диплом в карман положишь — чего же ждать-то? Страдатель, елки зеленые!»
Опять долго не мог заснуть Чередниченко — думал о вдовой учительнице. Мысленно жил уже семейной жизнью… Приходил с работы, говорил весело: «Мать-порубать!» Так всегда говорил главный инженер мебельной фабрики, получалось смешно. Ездил на маевку с женой-учительницей, фотографировал ее… Воровато, в кустах, выпивал с сослуживцами «стременную», пел в автобусе «Ревела буря, гром гремел…». Думал о детях — как они там с бабкой? Но он — то еще ничего, базланил с мужиками про Ермака, а вот жена-учительница, он видел краем глаза, уже вся давно дома — с детьми, ей уже не до веселья — скорей домой! Да нет, черт побери, можно устроить славную жизнь! Славнецкую жизнь можно устроить.
Он так усладился воображением, что и циркачку вспомнил как далекий неприятный грех. Попробовал посадить на маевке вместо жены-учительницы жену-циркачку… Нет, циркачка там никак не на месте. Чужая она там. Начнет глазами стрелять туда-сюда… Нет!
«Как же быть завтра? Не ходить совсем к цирку? Неудобно. Явился, наговорил сорок бочек — и нету. Нет, схожу увижусь… Скажу, что срочно отзывают на работу, телеграмму получил. Уеду — спишемся, мол. И все. И постараться не попасть ей на глаза в эти дни на улице. Они скоро уедут».
С тем и заснул Чередниченко. И крепко спал до утра. Во сне ничего не видел. На другой день Чередниченко загорал на пляже… Потом, когда представление в цирке началось, пошел к цирку.
Служитель встретил Чередниченко, как родного брата.
— Вам письмишко! — воскликнул он, улыбаясь шире своей шляпы. И погрозил пальцем: — Только наших не обижа-ать.
Наверно, еще хотел получить трешку.
«Фигу тебе, — подумал Чередниченко. — Жирный будешь. И так харя-то треснет скоро».
Письмецо было положено в конверт, конверт заклеен. Чередниченко не спеша прошел к скамеечке, сел, закурил…
Под брезентовым куполом взвизгивала отвратительная музыка, временами слышался дружный смех: наверно, длинноволосый выкомаривает.
Чередниченко, облокотившись на спинку скамьи, немного посвистел… Конверт держал кончиками пальцев и слегка помахивал им. Поглядеть со стороны, можно подумать, что он, по крайней мере, раза три в неделю получает подобные конверты и они ему даже надоели. Нет, Чередниченко волновался. Немного. Там где-то, внутри, дрожало. Неловко все-таки. Если, положим, ему пришла такая блажь в голову — идти сватать женщину, то при чем здесь сама эта женщина, что должна будет, согласившись, остаться с носом?
Чередниченко вскрыл конверт.
На листке бумаги было написано немного… Чередниченко прочитал. Оглянулся на цирк… Еще раз прочитал. И сказал вслух, негромко, с облегчением:
— Ну вот и хорошо.
На листке было написано:
«Николай Петрович, в сорок лет пора быть умнее. Ева».
А ниже другим почерком — помельче, торопливо: «А орангутанги в Турции есть?»
Чередниченко еще раз прочитал вторую фразу, засмеялся:
— Хохмач. — Он почему-то решил, что это написал клоун. — Ну, хохмач!.. У меня совесть есть, дорогой мой, совесть. Вам этого не понять.
Чередниченко встал и пошел по улице — в сторону моря. Мысленно отвечал Еве: «Умнее, говоришь? Да как-нибудь постараемся, как-нибудь уж будем стремиться, Игнатий Евович. Все мы хочем быть умными, только находит порой такая вот… Как говорят, и на старуху бывает проруха. Вот она, проруха, и вышла. Советуешь, значит, быть умнее Николаю Петровичу? Ах, дорогуша ты моя усатая! Хотя, конечно, ты же по веревке умеешь лазить, кому же и советовать, как не тебе — ?мне сверху видно все?»! Ты лучше посоветуй длинноволосому, чтоб он с другой какой-нибудь не ушлепал сегодня. А то ушлепает, будешь одна куковать вечер. А тебе вечер просидеть одной никак нельзя. Как же! Жизнь-то дается один раз, тело пока еще гнется, не состарилось. Как же вам можно вечер дома посидеть! Нет, это никак невозможно. Вам надо каждый день урывать — «ловите миг удачи»! Ловите, ловите… Черти крашеные».
Чередниченко опустил конверт в мусорную урну, вышел на набережную, выпил в ларьке стаканчик сухого вина, сел на лавочку, закурил, положил ногу на ногу и стал смотреть на огромный пароход «Россия». Рядом с ним негромко говорили парень с девушкой.
— Куда-нибудь бы поплыть… Далеко-далеко! Да?
— На таком, наверно, и не чувствуешь, что плывешь. Хотя в открытом море…
«Давайте, давайте — плывите, — машинально подхватил их слова Чередниченко, продолжая разглядывать пароход. — Плывите!.. Молокососы».
Ему было очень хорошо на скамеечке, удобно. Стаканчик «сухаря» приятно согревал грудь. Чередниченко стал тихонько, себе под нос, насвистывать «Амурские волны».
Отзывы о сказке / рассказе: