Виктор Астафьев — Осенние грусти и радости: Рассказ

На исходе осени, когда голы уже леса, а горы по ту и по другую сторону Енисея кажутся выше, громадней и сам Енисей, в сентябре еще высветлившийся до донного камешка, со дна же возьмется сонною водой, и по пустым огородам проступит белая изморозь, в нашем селе наступает короткая, но бурная пора, пора рубки капусты.

Заготовка капусты на долгую сибирскую зиму, на большие чалдонские семьи, прежде бывало делом основательным, требующим каждогодной подготовки, поэтому и рассказ о рубке капусты поведу я тоже основательно, издалека.

Картошка на огородах выкопана, обсушена и ссыпана частью в подполье, частью в подвал. Морковь, брюква, свекла тоже вырезаны, даже редьки, тупыми рылами прорывшие обочины гряд, выдернуты, и пегие, дородные их тела покоятся в сумерках подвала поверх всякой разной овощи. Спутанные плети гороха и сизые кусты бобов с черными, ровно бы обуглившимися стручками, брошены возле крыльца для обтирки ног. Возишь по свитым нитям гороха обувкой и невольно прощупываешь глазами желтый, в мочалку превращенный ворох, и вдруг узреешь стручок, сморщенный, белый, с затвердевшими горошинами. Вытрешь стручок о штаны, разберешь его и с грустью высыплешь ядрышки в рот, и пока их жуешь, вспоминаешь, как совсем недавно пасся на огороде, в горохе, подпертом палками, и как вместе с тобою пчелы и шмели обследовали часто развешенные по стеблям сиреневые и белые цветочки гороха. И как Шарик, глупая собака, тоже шнырял в гороховых джунглях, зубом откусывал и, смачно чавкая, уминал сахаристые плюшки.

Сейчас того Шарика на грязный, заброшенный огород и калачом не заманишь. Одна капуста на огороде осталась, развалила по грядам зеленую свою одежду. В пазухи вилков, меж листьев дождя и росы налило, а капуста уж так опилась, такие вилки закрутила, что больше ей ничего не хочется. В светлых брызгах, в лености и довольстве, не пугаясь малых заморозков, ждет она своего часа, того часа, ради которого люди из двух синеватых листочков рассады выхолили ее, отпоили водою.

В такую вот предзимнюю пору пробудился я однажды утром от непонятного гула, грома, шипения и поначалу ничего разобрать и увидеть не мог — по избе клубился пар, в кутье, как черти в преисподней, с раскаленными каменьями метались человеки. Поначалу мне даже и жутко сделалось. Я даже притаился было и за трубу полез. Но тут же вспомнил, что на дворе поздняя осень и настало время бочки и кадушки выбучивать. Капусту рубить скоро будут! Красота!

Скатился с печки я и в кутью:

— Баб, а, баб…— гонялся я за угорелой, потной бабушкой:— Баб, а, баб?..

— Отвяжись! Видишь — не до тебя! И каку ты язву по мокрому полу шлендаешь босиком? Опять издыхать начнешь!.. Марш на печку!..

— Я только спросить хотел, когда убирать вилки? Ладно, уж, жалко уж…— Я лезу на печь. Под потолком душно и парно. Лицо обволакивает сыростью — дышать трудно. Бабушка мимоходом сунула мне на печь ломоть хлеба, кружку молока.

— Ешь и выметайся! — скомандовала она.— Капусту завтре убирать благословесь начнем.

Я сидел на чурбаке.— А мы скоро капусту рубить будем,— сказал я.

— Знаю. Катерина Петровна и наши бочки выпаривает. Мы помогать званы.

Да, конечно, Саньку ничем не удивишь. Санька в курсе всех наших хозяйственных дел и готов трудиться где угодно, с кем угодно, только чтоб в школу не ходить. Ему там неуды за поведение ставят, и записки учитель домой пишет. Прочитавши записку, тетка Василиса беспомощно хлопала глазами или гонялась с железной клюкой за Санькой. Дядя Левонтий — он колет бадоги для известковых печей,— если трезвый, показывал сыну руки в очугунелых мозолях, пытаясь своим жизненным примером убедить, как тяжело приходится добывать хлеб малограмотному человеку. Пьяный же дядя Левонтий всегда таблицу умножения у Саньки спрашивал:

— Санька!— поднимал он палец, настраиваясь лицом на серьезное учительское выражение.— Сколько будет пятью пять? — И тут же сам себе с нескрываемым удовольствием отвечал: — Тридцать пять!

И бесполезно доказывать дяде Левонтию, что неправ он, что пятью пять совсем не тридцать пять. Дядя Левонтий обижался на какие-либо поправки и начинал убеждать, что он человек положительный, трудовой, моряком был, в разные земли хаживал, и захудал он маленько сейчас вот только, а прежде с ним капитан парохода не раз за ручку здоровкался и какой-то большой человек часы ему со звоном на премию выдал, за исправную службу.

Санька меж тем потихоньку уматывал из дому. Дядя Левонтий с претензиями к тетке Василисе повертывался. А она к нему. И пока шумели они друг на дружку, то уж совсем забывали, с чего все возмущение вышло, и воспитание Саньки на этом заканчивалось.

Кого почитал и побаивался Санька в этой деревне, так это моего дедушку, без которого Санька и дня прожить не мог. Дед был неграмотен и неразговорчив, однако ж, мастеровит, добр и с Санькой ладил без шуму и гаму. Санька всякую работу исполнял так, чтобы дедушка одобрительно кивнул или хоть взглянул на него. Санька гору мог своротить, чтоб только деду моему потрафить.

И когда мы начали убирать капусту, Санька такие мешки на себе таскал, что дед не выдержал и бабушку мою укорил:

— Ровно на коня валишь! Робенок все же.

Слово «робенок» по отношению к Саньке звучало неубедительно как-то, и бабушка, конечно же, дала деду ответ в том духе, что своих детей он сроду не жалел — чужие всегда ему были милее, и что ка-торжанца этого, Саньку, он балует больше внука родного — это меня,, значит, но вилков в мешок бросила все же меньше. Санька потребовал добавить вилков, бабушка, косясь в сторону деда, нарочито громка молвила:

— Надсадишься! Ребенок все же…

— Ништя-а-ак! — возразил Санька.— Добавляй! — и, нетерпеливо перебирая ногами, жевал с крепким хрустом белый капустный кочан. Бабушка добавила ему вилок-другой и подтолкнула в спину:

— Ступай, ступай! Будет!— и Санька игогокнул, взлягнул и помчался с огорода во двор. На крыльцо он взлетел рысаком и, раскатившись в сенках, вывалил с грохотом вилки.

Я мчался следом за ним с двумя вилками под мышками, и мне тоже было весело. Шарик катался за нами следом, гавкал и хватал за штаны зубами, а курицы с кудахтаньем разлетались по сторонам.

— Ну вот. Скоро и зима,— поднявшись, тихо сказал дед, когда мы вышли из огорода, пустынно темнеющего меж прясел. Он плотно закрыл створку ворот и замотал на деревянном штыре веревку. Забылся, видно, дед — нам ведь придется еще из предбанника капусту брать, пускать корову, которая снова будет часами стоять недвижно среди пустого огорода и время от времени орать на всю деревню, тоскуя по зеленым лугам, по крепко организованному рогатому табуну.

Утром следующего дня я убежал в школу, с трудом дождался конца уроков и помчался домой, зная, что у нас сейчас делается и как мне там быть необходимо.

В два прыжка я на крыльце, распахиваю дверь в кутью. Батюшки-святы, чего тут деется! Народу полна изба! Стукоток стоит несообразный. Бабушка и еще женщины постарее мнут капусту руками на длинном кухонном столе. Скрипит капуста, как снег перемерзлый под сапогами. И руки все у этих женщин до локтей в капустном крошеве, в красном свекольном соку. На столе горкой лежат тугие белые пласты, здесь же морковка тонкими кружочками нарезана и свекла палочками. Под столом, под лавками, возле печи навалом капуста, на полу столько кочерыжек и листа, что и половиц не видно, а возле дверей уже стоит высокая капустная кадка, прикрытая кружком, задавленная огромными камнями, и из-под кружка мутный свекольный сок выступил. В нем плавают семечки аниса и укропа — бабушка чуть-чуть добавляет того и другого для запаха.

Я так спешил домой, так возгорелся заранее той радостью, которая, я знал, была сегодня в нашей избе, а тут меня окатили песней насчет пирога, который я и в самом деле как-то утайкой съел. Но когда это было!? Я уж давно раскаялся в содеянном и искупил вину свою. Но нет мне покоя от песни, клятой ни зимой, ни летом. Хотел я повернуться и обиженно уйти, но бабушка вытерла руки о передник, погрозила Саньке пальцем, а тетка Василиса, Санькина мать, смазала по Санькиной ершистой макушке — и все обошлось.

Я быстренько пообедал и тоже включился в работу. Орудовал деревянной толкушкой, утрамбовывая в бочонке изрубленную капусту, обдирал зеленые листья с вилков, толок соль в ступе попеременке с Санькой, таскал из бани вилки, подавал, чего попросят, бегал, суетился, скользил на мокрых листьях и подпевал женщинам.

Меж тем в избе легко, как будто даже и шутейно шла работа. Женщины, сидя в ряд, рубили капусту в длинных корытах и, выбившись из лада, секнув по деревянному борту, та или иная из рубщиц заявляла с громким, наигранным ужасом:

— Тошно мне! Вот так уработалась! Ты больше не подавай мне, тетка Катерина!

— И мне хватит! А то я на листья свалюсь!

— И мне!

— Много ль нам надо, бабам, битым, топтанным да изработанным…

— Эй, подружки, на печаль не сворачивай! — вмешивалась бабушка в разговор. — Печали наши до гроба с нами дойдут. Давайте лучше попоем. Гуска, заводи!

И снова вонзался в сырое, пропитанное рассолом и запахом вина, избяное пространство звонкий голос тетки Августы, и все бабы с каким-то радостным отчаянием, со слезливой растроганностью подхватывали и пели свои сплошь протяжные песни.

Бабушка пела со всеми вместе и в то же время обмакивала белые половинки вилков в соленую воду, укладывала их в бочку — толково, с расчетливостью, а затем наваливала слой мятого, отпотевшего крошева капусты — эту работу она делала всегда сама, никому ее не доверяла. Многие женщины приходили, потом к нам пробовать капусту и восхищались бабушкиным мастерством:

— А будь ты проклятая! Слово, какое знаешь ты, Петровна — чисто сахар!..

Взволнованная похвалой, бабушка ответствовала на это с оттенком скромной гордости:

— В любом деле не слово, а руки всему голова. Рук жалеть не надо. Руки, они всему скус и вид сделают. Болят ночами рученьки мои, потому как не жалела я их никогда…

— Ах, рученьки вы мои, рученьки! — тихонько причитает бабушка.— И куда же мне вас положить? И чем же мне вас натереть?

— Баб, а, баб? Давай нашатырным спиртом? — Я не люблю нашатырный спирт — им щиплет глаза, дерет в носу, но ради бабушки готов стерпеть все.

— Ты еще не угомонился? — откликается бабушка.— Спи, давай. Без соплей мокро! Доктор нашелся!..

И однажды ночью выпадал снег, первый раз давали корове навильник пахучего сена, и она припадала к нему, зарываясь до рогов в шуршащую охапку. Шарик по снегу катался, бегал, прыгал, гавкал, будто рехнулся маленько. Днем мужики выкатывали из кутьи бочонки и кадки с капустой, по гладким доскам спускали их в подвал. Сразу в кутье делалось просторно, бабушка подтирала пол и приносила в эмалированной чашке розоватый, мокрый пласт капусты. Она разрезала его ножиком на слоистые куски, доставала вилки, хлеб. Но мы пробовали капусту без хлеба. Кольча-младший хрустко жевал минуту-другую. Я жевал, дедушка жевал, бабушка только не жевала, терпеливо ждала приговору.

— Закуска — я те дам!— заключал, наконец, Кольча-младший и крякал от удовольствия.

— Мировая! — показывал я большой палец. А дед говорил просто:

— Ничего. Есть можно.

Бабушка сияла и резво, будто молодая, суетилась по кухне.

УжасноПлохоНеплохоХорошоОтлично! (2 оценок, среднее: 5,00 из 5)
Понравилась сказка или повесть? Поделитесь с друзьями!
Категории сказки "Виктор Астафьев — Осенние грусти и радости":

Отзывы о сказке / рассказе:

Читать рассказ "Виктор Астафьев — Осенние грусти и радости" на сайте РуСтих онлайн: лучшие рассказы, повести и романы известных авторов. Поучительные рассказы для мальчиков и девочек для чтения в детском саду, школе или на ночь.