I. Ходоки из «Русской Славы»
Солние недавно поднялось, и тульчанская гора кидала еще синюю тень, холодную и сырую, из которой светлой иглой вынырнул только минарет турецкой мечети. Легкий запах росы и пыли ютился еще в кривом узком переулке, где у ворот «русского доктора» начала собираться толпа. Это были все русские люди, в кумачовых и ситцевых рубахах, подпоясанных кожаными ремнями или цветными гайтанами. Бородатые лица, сильно загорелые, наивные, грубые. На головах шляпенки, мягкие и измятые, или жесткие котелки, очень не идущие к скуластым круглым физиономиям. На ногах грубые сапоги, страшно отдающие запахом ворвани и пота, который в Добрудже считается характерной принадлежностью «липован» {Липованами в Добрудже называют старообрядцев, старинных выходцев из России.}. У некоторых из-за голенищ торчали кнуты. Лошадей и телеги они оставили на базаре.
— Доктор спить еще? — спрашивает один из них у выбежавшей из калитки служанки.— Что больно долго?.. Гляди, солнце давно взойшло…
— Буди, смотряй. А то сами разбудим.
Через некоторое время, нагибаясь в калитке, появляется огромная фигура доктора. На нем старенькая беззаботно примятая шляпенка и летний костюм неопределенного цвета, очевидно, много раз мытый. У него седые усы, седина в волосах, черты лица выразительные, крупные, отмеченные грубоватым юмором. Он останавливается, жмурится от света и некоторое время молча, сверху вниз смотрит на липован. В его глазах светится что-то насмешливое и вместе добродушное. Липоване переминаются под этим взглядом и тоже молчат. Иные улыбаются…
— Ну! — говорит доктор. — Чего вас столько привалило? Какая хвороба принесла?
— К твоей милости, Ликсандра Петрович,— говорит передний липован, с бронзовым лицом, отороченным белокурой растительностью. Черты, у него несколько интеллигентнее, и одет он опрятнее других.— Беда у нас.
— Где?
— Да где же еще? У Русской Славе.
— Что ты говоришь?
— Да вот у нас тут человек. Человека мы тут найшли. Он объяснить. Дыдыкало! Иде Дыдыкало?
— Дыдыкало, выходи! — заговорили липоване, оглядываясь.
— Иде, ты, чорт, хоронишься?
— Дыдыкало! Дыдыкало!
— У кырчму опять улез! Такой человек: голова! Ну, до солнца уже пьяный.
Двое липован выводят из соседней ресторации не то седого, не то только очень светловолосого старика, с длинной бородой и нависшими густыми бровями. Скулы у него пухлые и лицо розовое, как у ребенка, нос красен, как вишня, рот впалый, и в нем почти нет зубов. Идет он, при поддержке двух липован, мелкими торопливыми шажками, но вдруг сильно закатывается в сторону и чуть не падает на каменную мостовую.
— Стой, ты, чорт! Ишь, спозаранку готов.
— Налимонился уже!
— А вы чего смотрели? Сказано вам было: не давай…
— Ништо за ним углядишь. И выпил пустяки!
— С воздуху пьяной.
Доктор, огромный и неподвижный, смотрит на приближающегося старца повеселевшим взглядом. Потом берет рукой за подбородок и поднимает его голову.
— Мы-ый! — издает он употребительное румынское междометие, которому умеет придать особую выразительность.— Где вы такого красавчика выкопали? Надыдыкался уже? Милашечка!
Липоване хохочут.
Дыдыкало с поднятым кверху лицом жмурится от светлого неба и беспокойно трясет головой.
— Доктор… Домну докторе,— с трудом говорит он…— Ликсандра Петрович…
— Чего мотаешь головой? — негодующе говорят липоване.— Объясняй дело! Об деле тебе пытають. Для чего тебе привели.
Старец оглядывается, вдруг сдвигает брови, топает ногами и кричит жидким пьяным голосом:
— Вон пошли. Все. Не надобны вы. Домну докторе… Ты мине знаешь… Дыдыкало… Напишу, так уж будет крепко. Рамун зубом не выгрызеть…
— Ну, уберите его,— решительно говорит доктор.— Ступай, милашечка, ступай, проспись где-нибудь…
— Вон все! Не надобны! — отбивается Дыдыкало. — Домну докторе! Гони их. На что оны годятся… Шкуру драть, больше ничего.
— Поговори! С тебе здерем.
— И верно, когда дела не изделаешь.
— Веди его… Ну-ка, заходи справа… Вот так. Наддай теперича…
— С богом!
Старца уводят куда-то вдоль переулка, а доктор, обращаясь к мужикам, говорит:
— Ну, кто у вас тут не совсем очумелый? Говорите, в чем дело. А то уйду.
Мужики сдвинулись и загалдели разом.
— Мы-ы-ый. Стой. Не все вдруг. Говори кто-нибудь один.
— Говори, Хвадей. Или ты, Сидор, говорите…
— Пущай Сидор…
— Нет, Хвадей пущай…
— Ну, Сидор, что ли, говори,— решает доктор.— Что у вас там?
— Да что, Ликсандра Петрович,— напасть.
— Ну?
— Перчептор {Perceptor — сборщик податей.} одолеваить…
— Из-за чего?
— Да за чего ж? За податей.
— Вот, вот, это самое,— одобрительно поощряет толпа.
— Ну?
— Ну, видишь ты, какое дело… Сам знаешь: при рамуне не как при турчине: за все ему подай. За скотину, значит, за выпас десять левов {Leu — монета, равная одному франку.} с головы…
— Это вот верно: обклал кажную голову. Свиненка не упустить: подай ему и за свиненка.
— За пашню по ектарам… Кто сколько ектаров сеял, пиши у декларацию. Потом плати. Так я говорю?.. Ай может, не так что-нибудь?
— Верно. Ето што говорить,— правильно.
— Вот, значит, самая причина у етом… Видишь ты…
Сидор как-то нерешительно оглянулся на товарищей и крепко заскреб в голове. Как бы по сочувствию заскреблось в затылках еще несколько рук.
— Ну! Рассказывай,— поощряет доктор.— Чего церемонишься. Вы, верно, не сделали декларации.
— Нет. Зачем не сделали? Сделали. Как можно!
— На то у нас нотарь (писарь) есть. Примарь тоже. Как можно.
— Так что же?
— Декларацию-то, видишь, сделали. Порядок знаем. Сколько годов у доменей {Управление государственными имуществами.} землю рендуем… С самой с туречины. Ну, никогда такого дела не было. Подашь декларацию, деньги у кассу-доменилор отвез. Готово.
— А теперь что же?
— А теперь, видишь ты, перчептор землемера привез… Давай мерять…
— И, конечно, вы, милашки, запахали больше, а в декларации наврали…
В головах заскреблись еще сильнее.
— Оно самое,— сказал Сидор.— У каждого ектар, ектар жуматати лишку ангасыть {Гектар, гектар с половиной нашел лишних.}.
Доктор плюнул и, качая укоризненно головой, сказал:
— Мы-ы-ый… Умные вы головы!.. Что ж вы ко мне притащились? Что я вам: такое лекарство пропишу, чтобы с вас денег не брали? Убирайтесь вы к чортовой матери!
— Постой, домну докторе. Чего рассердился?
— Что дюже горячий стал! Нечистого поминаешь!.. Ты слушай нас. Не все вить еще…
— Что же еще?.. Говори толком…
— Видишь ты. Вымерял, потом кажеть: «Давай деньги по декларации». Мы обрадовались: думаем, пронесло. Отдали деньги по декларации, честь честью.
— Расписки взяли?
— Взяли. Как без расписок.
— Ну, так что же?
— А то: теперь взыскиваеть утрое… Значить: удвое аменд {Аменд — штраф.}. А за что еще третий? Когда по декларации уже плачено. Правильно его?
— Какой ето закон,— вдруг возбужденно прорвалось в толпе.— При турчине никогда етого не было…
— И рамун скольки годов землю не мерял!
— Теперь на тебе: давай мерять…
— Стойте вы, чего глотки дерете! — закричал доктор.— Сказано: говори один.
— Хвадей, говори… Ты, Сидор, говорите…
— Да мы разве не говорим. Не чуете, али как? Уши позакладало?.. Говорим: теперь утрое требуеть.
— Кто требует?
— Да кто? Рамун. Перчептор. С епистатами {Epistat — полицейский, вроде наших жандармов.} приехал,
— Тот самый, что выдал расписки?
— Он.
— Нет, не той, другой…
— Кто их там до лиха разбереть… Рамун, функционар.
— Все одним миром мазаны…
— А вы расписки показывали?
— А то нет, под самый нос совали: подивись, домнуле…
Липоване опять заволновались. Пошел беспорядочный, возбужденный говор.
— Ну стой! — остановил опять доктор.— Будет. Поезжайте по домам. Я вам завтра человека пришлю.
— На етом вот спасибо. Дыдыкало положим у нас. Вторую неделю поим.
— Дыдыкалу гоните в шею…
— Чуете, доктор своего пришлет.
— Подождем, когда так.
— Доктор, можеть,— к самому префекту сходить? — закинул Сидор, глядя на доктора вопросительно исподлобья.
— К кому и идтить, как не к префекту…
— А ты ему, докторе., хочь и префекту, тоже не очень верь… Ты нас слухай, что мы говорим.
— Ну, ну! учите меня,— сказал доктор презрительно.— Я хуже вас знаю, куда идти и кому верить. Ступай, ребята, ступай, проваливайте!
И он своей сильной рукой стал поворачивать липован и поталкивать их в спины… Толпа расходилась. Остался еще Сидор. Он подошел к доктору ближе, оглянулся на уходящих и сказал:
— Сделай милость, Ликсандра Петрович,— похлопочи уж. А то у нас такой калабалык пойдет — не дай бог.
Его умные глаза печальны. В грубом лице виднеется скорбь «мирского человека», озабоченного серьезным положением дела.
— Сам знаешь, какой у нас народ. Все еще которые турчина вспоминають. Есть горяченькие. Плохой марафет выйдеть.
— Ну, ну,— сказал доктор.— Не знаю сам, что ли! Сказал: постараюсь.
— А ты кого пришлешь?
— Катриана…
Сидор почесался.
— Такое дело… Хоч и Катриана. А тольки, чтобы того…
— Что такое?
— Насчет бога, чтобы… Знаешь наш народ…
— Ну, ну! Что вы его молебен, что ли, служить зовете? Знает, зачем едет…
— То-то вот… А то мы ничего. Так уж ты, докторе, того… похлопочи.
Они расстались. Сидор торопливо пошел на базар, доктор подошел к кофейной турка Османа, где его ожидала уже маленькая фарфоровая чашка и томпаковый кувшинчик с дымящимся турецким кофе. Солнце освещало уже весь переулок. С Дуная несся продолжительный гудок морского парохода. По улицам к пристани гремели колеса… С базара начинали расползаться возы царан. Ехали и липоване хмельные, с обнаженными на солнце головами: котелки и шляпы попрятали в сено. Пьяному легко потерять.
II. Домну Катриан, социалист
После обеда, когда солнце далеко перешло за зенит, доктор вышел из дому и направился вдоль переулка к Strada Elisabetha doamna, главной улице Тульчи. Высокий и прямой, он шел по узкому переулку, чуть не задевая головой за низкие черепичатые крыши и то и дело отвечая на поклоны. Порой он останавливался, громко приветствуя какого-нибудь заезжего знакомого, с кем-нибудь здороваясь за руку или бесцеременно ероша волосы какого-нибудь пробегавшего молодого человека. И шел дальше, оставляя за собой повеселевшие осклабленные лица.
Так он вышел на Strada Elisabetha и повернул к Дунаю. По пути на левой стороне был бойкий ресторан. Из его открытых окон неслось лихое пение цыган-лаутаров, а в тени стен прямо на камнях широкой панели стояли столики, занятые публикой. В Румынии жизнь проходит значительной частью на улице.
Поровнявшись с этим рестораном и обменявшись многими поклонами, доктор увидел за одним из столиков серьезного нестарого господина, погрузившегося в чтение газеты.
— А! Домну супрефект,— сказал доктор громко и направился к нему, лавируя между столиками и стульями с таким видом, как если бы башню пустили между фигурок кегельбана. Румын отложил газету и вежливо приподнялся навстречу.
Это был супрефект тульчанского округа (нечто вроде нашего вице-губернатора). Либерал, европеец не только по внешности, он, как большинство состоятельных румын, получил высшее образование в Париже. В молодости, тоже как все румыны, писал стихи, был немного публицистом, немного критиком и отдал свою дань увлечению социализмом. Теперь, призванный к власти с переменой политического курса, он привез в Добруджу вместе с необыкновенно свежими воротничками и жилетами также свежий либерализм и свежее благожелательство новоиспеченного министерства. Человек тонкий, серьезный и приличный, он стоял за скорейшее введение в Добрудже конституционного представительства и полного равноправия. За отъездом префекта он теперь исполнял его должность, слышал уже о начинающихся в Русской Славе волнениях и был, в свою очередь, рад поговорить об этом с русским доктором, старожилом, популярным в Добрудже.
Его взгляд на дело был определенный и ясный. Началось это еще при прежнем министерстве. Ведомство доменей скоро обратятся к администрации за содействием по взысканию податей и штрафов за землю. Он не в праве рассуждать о неправильностях обложения. На это есть гражданский суд. Кто-нибудь один должен предъявить иск. Выигрыш одного дела будет прецедентом для других однородных. Тогда экзекуция будет приостановлена. Нашего единого сельского «мира» закон не знает и иметь с ним дело не может.
Этот серьезный разговор происходил среди рокочущего говора ресторанной публики. Порой его прерывало какое-нибудь необыкновенное furioso цыганского хора или шумный хохот соседней компании щеголеватых румын и кокетливых румынок. Собеседников толкали ресторанные мальчишки, торопливо проносившие приборы, певица красивым движением протягивала к ним свой тамбурин, прося на ноты. Солнце заливало мостовую, черепичатые крыши домов, стены из серого камня, выхватывая из тени то белую панаму, то яркий дамский зонтик, то светлые костюмы какой-нибудь уходящей компании. В перспективе улицы Елизаветы виднелась стальная полоса изнывающего от жары Дуная, покачивались мачты рыбачьих лодок, просовывалась турецкая кочерма, и порой, как тучи, проносились клубы густого черного дыма. Приставший утром морской пароход дал уже свой гудок, но от него и к нему еще гремели ломовые возы. Разгружали и увозили железо. На мостовой подымался лязг и гром. Собеседники смолкли, но затем румынский администратор и русский эмигрант продолжали обсуждать положение затерявшейся в глухом ущелье русской деревни.
Доктор поднялся, подозвал проезжавшего извозчика и куда-то послал его. Минут через десять коляска вернулась, и из нее живо выскочил молодой человек. Он был одет во все черное: черная шляпа, черный долгополый сюртук, черные ботинки и даже толстая черная палка была у него подмышкой. Он поискал в толпе своими живыми, серыми глазами, и на его желтоватом, не особенно здоровом лице появилась улыбка. Он быстро прошел между столами, держа под мышкой сучковатую палку, что заставило молодого румына с вздернутыми кверху черными усиками посторониться с деланным комическим испугом, а его дама захохотала.
— Чи май фаче, докторе {Обычное румынское приветствие.},— сказал новоприбывший веселым резким голосом, подавая доктору руку, не особенно белую и в мозолях.— Как здоров?
Затем он приподнял шляпу по направлению супрефекта. Румын корректно ответил на поклон.
— Домну Катриан,— сказал доктор.
— Денис Катриан, социалист,— подчеркнул пришедший и протянул руку. Изящный румын протянул, в свою очередь, холеную руку, и его тонкое лицо на мгновение невольно исказилось от слишком крепкого пожатия социалиста. Но тотчас же оно опять приняло выражение серьезной учтивости.
— Имел удовольствие слышать вашу фамилию, domnu Catrianu, — сказал он.
Улыбка пробежала по желтоватому лицу социалиста, а у глаз собрались веселые морщинки.
— Proletarii din toata lurnea uniti-va {Пролетарии всех стран, соединяйтесь!}! — сказал он задорно. — Наш лозунг, господин супрефект, лозунг растущего рабочего класса! Недавно еще правительство нас преследовало. Господа либералы нас терпят, пока не увидят опасности.
Он громко засмеялся и, вынув портсигар, принялся свертывать папиросу желтыми, сильно обкуренными пальцами. Лицо румынского чиновника оставалось прежним: серьезные глаза, старательно взлохмаченные кончики усов, вежливое внимание и замкнутость.
— Ну, постой, слушай меня,— сказал по-русски доктор, прекращая дальнейшие самодовольные излияния Катриана.— Можешь ты завтра съездить в «Русскую Славу»?
— А для чево мине ехать у «Русская Слава»? — переспросил Катриан, закуривая папиросу. По-русски он говорил с сильным болгарским акцентом. Отец его был румын, мать болгарка.
Доктор принялся объяснять, в чем дело. Лицо Катриана стало внимательно и серьезно. Вникнув в сущность столкновения наших земляков с перчептором, он опять весело мотнул головой и сказал, обращаясь к супрефекту:
— Штиу (понимаю). Вы не хотите на первых же порах столкновений. Хотя не наша роль смягчать классовые противоречия, но… тут дело другое… Правовое сознание нужно развивать,— закончил он догматическим тоном.— Я поеду.
Румын одобрительно кивнул головой, вынул из кармана изящную записную книжку и, достав визитную карточку, написал на ней несколько слов.
— Это на случай,— сказал он, передавая карточку Катриану.— Покажите, в случае надобности, примару…
Он позвонил, заплатил за свое кофе и вежливо попрощался. Видимо он был доволен. Помимо всего прочего, начинать новое управление громким столкновением в Добрудже было бы плохой услугой новому министерству. Гораздо лучше разбить дело наших беспокойных соотечественников на отдельные иски в суде, чем встретиться с упорным сопротивлением странного и непонятного русского «мира»… Вопрос о Добрудже и об ее правах встает от времени до времени на румынском политическом горизонте, и почти каждое министерство начинает с обещания окончательно приобщить Добруджу к общерумынской конституции. Но дело не двигается дальше обещаний. Как известно, Добруджа присоединена к Румынии по берлинскому трактату, взамен части Бессарабии с Измаилом и Килией. Это отторжение северного гирла Дуная с коренным румынским населением является до сих пор незаживающей раной румынского национального самолюбия. Румыны далеко не считают себя вознагражденными присоединением плодородной Добруджи, населенной почти поровну русскими выходцами, болгарами и только на остальную треть — румынами. На этот край они смотрят как на подкидыша, стоившего жизни родного ребенка, и не торопятся с окончательным усыновлением. К тому же и само население, повидимому, не выражает особенного нетерпения получить права представительства в парламенте. Степь живет своею стихийною жизнью, вздыхает о «турчине», с его диким, но, в сущности, довольно добродушным режимом и, в свою очередь, косится «на мачеху», посылающую сюда новые армии функционеров с каждой переменой министерства. Только в этих переменах местного служебного персонала степь чувствует биение конституционного пульса…
В то время, о котором идет речь, добруджанский вопрос опять ожил: образовалось общество процветания Добруджи («Propasirea Dobrogei»), и на открытие величественного Констанцкого моста ожидались депутации из-за границы…
При таких-то обстоятельствах у ворот скромной квартиры русского доктора и за столиком ресторана на Strada Elisabetha встретились интересы темного русского села, забившегося в ущелье балканских предгорий, с дипломатическими соображениями обновленной добруджанской администрации.
Теперь я должен несколько ближе познакомить читателя с домну Катрианом, тульчанским социал-демократом.
Отзывы о сказке / рассказе: