(Из записок репортера. Этюд)
I
«Двадцатому будьте в N-ске. Сессия окружного суда. Подробности письмом. Редакция».
Я посмотрел на часы, потом справился в путеводителе. У меня была надежда, что я уже не попаду к ночному поезду на станцию железной дороги, расположенную верстах в десяти от города, где я только что закончил другое редакционное поручение. В уме мелькал лаконически-деловой ответ: «телеграмма запоздала, двадцатому не могу». К сожалению, однако, путеводитель и часы говорили другое: у меня было три часа на сборы и на путь до станции. Этого было достаточно.
Около одиннадцати часов теплого летнего вечера извозчик доставил меня к загородному вокзалу, светившему издалека своими огнями. Я приехал как раз во-время: поезд стоял у платформы.
Прямо против входа оказался вагон с открытыми окнами. В нем было довольно просторно, и какие-то господа интеллигентного вида играли в карты. Я догадался, что это члены суда, едущие на сессию, и решил искать место в другом вагоне. Это оказалось нелегко, но, наконец, место нашлось. Поезд уже трогался, когда я с легким багажом в руках вошел в купе 2 то класса, занятое тремя пассажирами.
Я уселся у окна, в которое веяло свежестью лунной ночи, и скоро мимо меня понеслись концы шпал, откосы, гудящие мостки, будки, луга, залитые белым светом луны, — точно уносимые назад быстрым потоком. Я чувствовал усталость и печаль. Думалось, что вот так же быстро бежит моя жизнь от мостка к мостку, от станции к станции, от города к городу, от пожара к выездной сессии… И что об этом никоим образом нельзя написать в газетном отчете, которого ждет от меня редакция… А то, что я напишу завтра, будет сухо и едва ли кому интересно.
Мысли были невеселые. Я отряхнулся от них и стал слушать разговор соседей.
II
Ближайший мой сосед беззаботно спал, предоставив мне устраиваться, как знаю, у него в ногах. Напротив один пассажир тоже лежал, другой сидел у окна… Они продолжали разговор, начатый ранее…
— Положим, — говорил лежащий, — я тоже человек без суеверий… Однако все-таки… (он сладко и протяжно зевнул) нельзя отрицать, что есть еще много, так сказать… ну одним словом — непознанного, что ли… Ну, положим, мужики… деревенское невежество и суеверие. Но ведь вот — газета…
— Ну, что ж, газета. То суеверие мужицкое, а это газетное… Мужику, по простоте, является примитивный чорт, с рогами там, огонь из пасти. И он дрожит… Для газетчика это уже фигура из балета…
Господин, допускавший, что есть «много непознанного», опять зевнул.
— Да, — сказал он несколько докторально, — это правда: страхи исчезают с развитием культуры и образованности…
Его собеседник помолчал и потом сказал задумчиво:
— Исчезают?.. А помните у Толстого: Анне Карениной и Вронскому снится один и тот же сон: мужик, обыкновенный мастеровой человек, «работает в железе» и говорит по-французски… И оба просыпаются в ужасе… Что тут страшного? Конечно, немного странно, что мужик говорит по-французски. Однако допустимо… И все-таки в данной-то комбинации житейских обстоятельств от этой ничем не угрожающей картины веет ужасом… Или вот еще у Достоевского в братьях Карамазовых… там есть наш городской чорт… Помните, конечно…
— Н-нет, не помню… Я ведь, Павел Семенович, преподаватель математики…
— А, да… Извините… я думал… Ну, я напомню: это, говорит, был какой-то господин или, лучше сказать, известного сорта русский джентльмен лет уже не молодых, с проседью там, что ли, в волосах и в стриженой бородке клином… Белье, длинный галстух, в виде шарфа, все, говорит, было так, как у всех шиковатых джентльменов, но только белье грязновато, а галстух потертый. Словом — «вид порядочности при весьма слабых карманных средствах».
— Ну, какой же это чорт? Просто проходимец, каких много, — сказал математик.
— То-то вот и есть, что много… Это и страшно… И именно потому страшно, что так обыкновенно: и галстучек, и манишка, и сюртучок… Только что потертые, а то бы совсем, как и мы с вами…
— Ну, это что-то, Павел Семеныч… это, извините, какая-то у вас странная философия…
Математик слегка как будто обиделся. Павел Семенович повернулся к свету, и мне стало ясно видно его широкое лицо с прямыми бровями и серыми задумчивыми глазами под крутым лбом.
Оба помолчали. Некоторое время слышался торопливый стук поезда. Но затем Павел Семенович заговорил опять своим ровным голосом.
— На N-ской станции подошел я, знаете, к локомотиву. Машинист человек отчасти знакомый… Хронически сонный субъект, даже глаза опухшие.
— Да? — спросил собеседник равнодушно и не скрывая этого равнодушия.
— Положительно… Явление, конечно, естественное. Тридцать шесть часов не спал.
— М-м-да-а… Это много…
— Я вот и думаю: мы заснем… Поезд летит на всех парах… А правит им человек некоторым образом совершенно осовелый…
Собеседник слегка завозился на своем месте…
— Да, вы вот с какой стороны!.. Действительно, чорт возьми… Вы бы заявили начальнику станции…
— Что тут заявлять… Засмеется! Дело самое обыкновенное, даже можно сказать — система. В Петербурге в каком-нибудь управлении сидит господин… И перед ним таблицы, в таблицах — цифры. Приход… Расход… И в одной графе расхода есть машинисты. Жалованье — столько-то. Поверстных столько-то. Поверстные, — это пробег поездов, — цифра полезная, доходная, твердая, подлежащая увеличению. А вот жалованье людям — это уже минус… Вот этот человек и ломает голову: взять меньше машинистов, а пробег оставить тот же… Если даже немного увеличить… Происходит, так сказать, стихийная игра цифр… И занимается ею самый обыкновенный господин… И сюртучок на нем, и галстучек, и вид полной порядочности… Товарищ хороший, семьянин прекрасный… Деточек любит, жене к празднику сувенирчики дарит… И дело его самое безобидное: простейшие задачи решает. А в результате сон у людей убывает… И по полям и равнинам нашего любезного отечества в этакие вот лунные ночи мчатся вот этакие же поезда, и с локомотива глядят вперед полусонные, запухшие глаза человека, ответственного за сотни жизней… Минута дремоты…
Ноги математика, одетые в клетчатые брюки, зашевелились; он поднялся с своего места в тени и сел на скамейке… Его полное маловыразительное лицо с толстыми подстриженными усами было встревожено.
— Ну вас, ей-богу, с вашим карканьем, — сказал он с неудовольствием… — И как это у вас, чорт возьми, ощутительно выходит… Только что хотел заснуть…
Павел Семенович с удивлением посмотрел на него.
— Да нет, что вы это? — сказал он… — Бог с вами!.. Доедем, бог даст, благополучно. Я ведь только к тому, что вот как оно перемешано: страшное и обычное… Экономия — обыкновеннейшее житейское дело… А около нее где-то смерть… И даже подлежит учету по теории вероятностей…
Математик, все еще огорченный, вынул портсигар и сказал, закуривая:
— Нет, это вы верно: действительно, чорт его знает: заснет, каналья, и как раз… Скоты эти железнодорожники… Однако, давайте о чем-нибудь другом. К чорту все эти страхи… Итак, вы все еще процветаете в Тиходоле?.. Давно что-то застряли…
— Да, — ответил немного сконфуженный Павел Семенович… — Такой уж, знаете, город несчастный… Точно в яму какую проваливаешься. Учитель, судебный следователь, акцизный… Как попал сюда, так будто и забыли про тебя и из списков живущих вычеркнули…
— Да, да… Действительно город, чорт его знает. Глухой какой-то… Даже клуба нет. И грязь невылазная.
— Клуб теперь, положим, есть… И мостовые кое-где завелись… Освещение тоже, особенно в центре… Я, положим, живу на окраине, так мало этими удобствами пользуюсь…
— А вы где, собственно, живете?
— В доме Будникова, на слободке…
— Будников? Семен Николаевич? Представьте, ведь и я жил в этих же местах: у отца Полидорова… С Будниковым. встречался, как же! Прекрасный господин, с образованием и, кажется, немного даже того… с идеями?..
— Да, с некоторыми странностями…
— Нет, что же?.. Я говорю, с идеями. А странности… Какие же? Кажется, ничего особенного.
— Вот именно: особенного ничего, а все-таки… Ценные бумаги, например, хранил в тюфяке…
— Ну, я этого не знал. А так, при встречах производил отличное впечатление. Свежее такое, оригинальное… Домовладелец и вдруг — сам живет в двух комнатках, без прислуги. Впрочем… постойте… Было, помнится, что-то вроде дворника…
— Это, верно, Гаврило…
— Именно, именно Гаврило. Низкорослый такой, белобрысый? Да? Ну, вот… Помню, — приятно было смотреть на его рожу: добродушнейшее этакое мурло… Бывало думаю: в хозяина и работник… Ну, что он? Все такой же?
Павел Семенович некоторое время молчал. Потом посмотрел на собеседника каким-то помутневшим взглядом и сказал:
— Д-да… Вы правы… И это было действительно так… И Семен Николаевич… И Гаврило… И оба они вместе…
— Ну, да! Я ведь помню…
— Именно свежий был человек для нашего города… Образованный, независимый, с идеями… Был в университете, только не кончил из-за какой-то истории… Сам он мне говорил, будто влюбился несчастливо. «Сердце, говорит, у меня разбито». С другой стороны, мне известно, что он переписывался с каким-то приятелем в местах весьма отдаленных. Значит, было назади что-то такое… Отец у него, говорили, ростовщичеством занимался, хотя не особенно злостно. Так с сыном у него из-за этого ссора некоторая вышла. Молодой студент не одобрял и не прикасался к его деньгам, перебиваясь грошовыми уроками… Ну, когда отец умер — Семен Николаевич приехал, вступил во владение наследством. Говорил кое-кому: «Не для себя… Считаю это долгом всему обществу»… Потом… дела-то оказались запутанными… Дома там, земля, долгосрочные контракты, тяжба какая-то… Разбирался он во всем этом год, другой, третий, а там и втянулся. Многие еще помнили, как он говорил: «Только бы тяжбу закончить с этими подлецами, да дела устроить… Дня в этой проклятой трущобе не останусь…» Ну, одним словом, — история обычная… Учитель у нас один, зоолог, поступая к нам в гимназию, так прямо и говорил: только бы, говорит, диссертацию написать, и вон из этого болота!
— А, это Каллистов! Ну, что же? — спросил живо математик.
Рассказчик только махнул рукой.
— До сих пор все пишет. Женился. Третьим бог благословляет… Ну, вот так же и Семен Николаевич Будников — все свою, так сказать, жизненную диссертацию писал. Началось, кажется, с того, что увлекся тяжбой. Отзывы эти, протесты, кассации, вся эта игра… И все сам писал, почти не советуясь с адвокатами. Потом, — пока что — новый дом стал строить. Когда я с ним познакомился, он был уже благополучным среднего возраста холостяком, с румяным лицом и приятной этакой, спокойной, солидной и сочной речью. И уже тогда были маленькие странности. Приходил иногда ко мне, главным образом в сроки уплаты за квартиру… Мы эти сроки пригнали к двадцатому. Ну, значит, двадцатого он и приходил в восемь часов вечера и выпивал у меня два стакана чаю с ромом. Не больше, но и не меньше! На каждый стакан по две ложечки рому и по сухарю. Я привык смотреть на это, как бы на некоторую приставку к квартирной плате. И у других квартирантов бывало то же, — у кого с ромом, у кого без рому. Сроки найма были все различные, квартир в четырех его домах (один в городе довольно большой) было около двадцати… Итого сорок стаканов чаю… Впоследствии оказалось, что это входило в его бюджет и вписывалось в книги… Иной раз так и стояло: «Не застал такого-то, деньги он принес сам на следующий день. В расход сверх сметы два стакана чаю»…
— Неужели? — засмеялся Петр Петрович. — Вот не думал никак! Откуда же вы узнали?
— Пришлось по одному случаю. Да, это, конечно, черта тоже неожиданная, и, вероятно, в ваше время ее еще не было. Ну, а позже стало заметно. Даже обыватели стали поговаривать: дескать, г. Будников человек с расчетцем. Говорилось это благодушно, даже с одобрением. Это как будто роднило Будникова со средой… Понимаете? Явилась в непонятном человеке какая-то ниточка своя, бытовая, так сказать, понятная… Ну, и стала эта черта все более обозначаться. Считалось, например, что г. Будников не держит почти прислуги: Гаврило был дворником того дома, где была и моя квартира; чистил некоторым жильцам платье, ставил самовары, бегал на побегушках. И бывало так, что хозяин и работник сидят рядышком и чистят сапоги: дворник жильцам, Будников себе… Но потом г. Будников завел лошадь. Без особенной нужды. Маленькая роскошь: ездил он раза два в неделю на загородный хутор. Остальное время лошадь была свободна. У Гаврилы тоже не все время было занято… Ну, и вышло естественным образом, что лошадь перешла на попечение Гаврилы, и он с нею стал выезжать на биржу. Гаврило против этой комбинации, повидимому, ничего не имел, так как неустанный труд считал своим приятным назначением. Есть, знаете, своего рода талантливость на все, и я думал иной раз, что Гаврило своего рода гений в области мускульного труда… В движениях легкость, беструдность какая-то неутомимая… Иной раз даже ночью… не спится бывало. Взглянешь, в окно: метет мой Гаврило улицу или там канавки подчищает. Это значит — лег спать и вдруг вспомнил: не успел за другими делами мостки дочистить… Идет и чистит. И была в этом положительно какая-то своя красота…
— Да, да! — сказал математик. — Вы очень верно изобразили этого человека. Вспоминаю именно, что на него вообще было приятно смотреть, благообразие какое-то.
— Душевное равновесие всегда красиво, а он исполнял свое назначение, не углубляясь в характер своих отношений к хозяину… И это тоже было приятное зрелище, то есть их взаимные отношения. Один красиво играет мускулами. Другой придает этой игре смысл и разумную целесообразность… Увидел, что время не заполнено, — и нашел новое применение… Своего рода гармония интересов, почти идиллия… Чуть свет — Гаврило уж на работе. Г-н Будников вставал тоже рано. Ониздоровались с очевидным взаимным расположением. Потом г. Будников или работал в саду, или обходил свое «хозяйство», разбросанное в городе: беднота-то поднимается рано, он и заходил утром в квартирки, занятые беднотой… Потом возвращался и говорил:
— Ну, ты теперь, Гаврилушко, запрягай, пожалуй, а я за тебя тут дочищу… Как раз чиновники в канцелярии идут. Может, кто и попадется…
Себя он считал в то время не то толстовцем, не то… опростившимся, что ли… Часто заговаривал о ненормальности нашей жизни, о необходимости отдать долг трудящемуся народу, о пользе физического труда. — «Работаю вот, — говорил он, когда кто-нибудь заставал его за топором или лопатой. — Помогаю ближнему дворнику трудом своим». И трудно было разобрать в его тоне: ирония это или серьезно… В середине дня Гаврило возвращался и ставил лошадь в конюшню, аг. Будников опять отправлялся по хозяйству, делал жильцам вежливые замечания за изломанный палисадник или обитую детскими мячами штукатурку… Возвращался он порой с каким-нибудь нищим, а то и двумя. Они, значит, попросили на, улице милостыню, а он предложил «трудовую помощь»… Ну, конечно, попрошайки обращались в постыдное бегство; а г. Будников с особенным удовольствием продолжал работать один или с Гаврилой. Вскоре его узнали все нищие в городе и только кланялись с добродушной улыбкой, а денег не просили. — «Как это вы, друзья мои, не понимаете своей пользы», — назидательно говорил г. Будников. И надо сказать, что этот «трудовой» образ жизни ему лично приносил очевидную пользу: румянец у него был прямо завидный, ровный этакий, с здоровым загаром. Выражение лица всегда спокойное, уравновешенное, почти как у Гаврилы… И вот тоже… ничего ведь в этом не было ни зловещего, ни странного.
— Ну, — вы опять свернули на прежнее! — сказал математик, подымаясь и похлопывая собеседника по плечу… — Конечно, ничего страшного… А между прочим, я выйду на этой станции… Восемь минут.
Поезд замедлил ход, потом остановился.
Отзывы о сказке / рассказе: