Владимир Короленко — Не страшное

V

Впечатление все это произвело на него сильное, как будто совершился некоторый душевный переворот. Особенно поразило его одно на вид незначительное обстоятельство. Прежде каждую весну в палисадничке у окон г-на Будникова цвели цветы. Это было у них с Еленой, общее и составляло признанную статью расхода: семена, лейка, кузнецу за ремонт лопаты… С ранней весны Елена возится, бывало, в этом цветнике, радостная и оживленная, и г-н Будников тоже радостный принимал в этом участие. Теперь флигелек опустел, цветник заглох, окна г-на Будникова как будто ослепли… А у другого флигелька, где жил теперь Гаврило с женой, все зацвело и распустилось. Точно символ. Когда г-н Будников вернулся с вокзала и кинул взгляд на этот неожиданный контраст, — лицо его передернулось, и на некоторое время он потерял свой обычный величавый вид. И мне вдруг стало его жалко. Я вышел и пригласил его к себе. Он долго сидел у меня, рассказывая свои столичные впечатления, — фразисто, пространно и неискренно. И все время чувствовалось, что в душе г-на Будникова происходит что-то далекое от столичных впечатлений.

Потом понемногу все как будто вошло в колею. Г-н Будников так же ездил два раза в неделю на загородный хутор, ходил в определенные дни по квартирантам, готовил себе обед на керосинке. Только в дневнике стало больше разных пустяков: например, он стал записывать, сколько шагов он делает ежедневно и, кажется, высчитывал по этим записям выносливость и стоимость подметок.

А еще через некоторое время последовала новая перемена: г-н Будников почувствовал склонность к религии.

Помню, как-то был осенний вечер… Из тех тихих вечеров, когда природа особенно внятно трогает душу. На небе звезды будто шевелятся этак и шепчутся, а на земле свет и тени… Городок у нас, знаете сами, — тихий и весь в зелени. Выйдешь, бывало, вечерком и сядешь на крылечке у себя. И у других домов, вдоль улицы, кто на скамеечке у ворот, кто на завалинке, кто просто на травке… Шепчутся где-то люди о своем, деревья о своем — и стоит какой-то невнятный шорох. Нуи в душе тоже шепчет что-то… Перебираешь невольно всю свою жизнь. Что было и что осталось, куда пришел и что еще будет дальше? И зачем все… и какой, знаете ли, смысл твоей жизни в общей, так сказать, экономии природы, где эти звезды утопают, без числа, без предела… Горят и светятся… и говорят что-то душе. Иной раз и грустно, и глубоко, и тихо… Кажется, как будто не туда направляешься, куда надо. И начинаешь угадывать что-то там, высоко… И хочешь убежать от этой укоряющей красоты, от этого великого покоя со своим смятением и хочешь слиться с ними… А уйти некуда… Войдешь в кабинет, посмотришь при лампе на эту свою обстановку… учебники… тетрадки с ученическими письменными ответами… И спрашиваешь: где тут живое-то?

Петр Петрович пробормотал что-то, и рассказчик опять спохватился.

— Так вот… В этаком состоянии сижу на крылечке и думаю: вот люди от вечерни идут… Что же? Находят они в этом свое отношение к бесконечному?.. Или только привычка, пустой автоматизм? И так хочется, чтобы это было настоящее. И вдруг вижу: отделяется от идущих одна тень и подходит ко мне. Оказывается — это г-н Будников. Тоже от вечерни. И садится рядом.

И я чувствую, что г-н Будников ждет: дескать — спроси меня — зачем я стал посещать церковь. Все не бывал и к религии относился иронически, а теперь вдруг стал посещать богослужения. И меня это действительно интересовало, да и так, откровенность под влиянием этого вечера нашла… Отчего, думаю, не сказать, что вот, дескать, у меня на душе сумрак какой…

— Вот, говорю, Семен Николаевич… Смотрю я на небе и вот что думаю…

Покачал он головой и говорит:

— Мучился и я этим… и страдал. И вот, как вы же — не видел выхода. А выход — вот он, под руками…

И жестом указывает в сторону, где белеется за деревьями церковь…

— Нас, говорит, интеллигентных людей, пугает, что это так сказать, дорога избитая, банальность… А между тем, — стоит отбросить гордость и слиться… или, как это Толстой когда-то выразился, — прикоснуться к общей чаше, растворить свои искания в смиренной обшей вере… перестать осуждать основы жизни… Как Антей, так сказать, прикоснуться и общей матери…

И так он это сказал как-то вкусно. Голос такой сочный журчащий, точно басок в архиерейском хоре. Говорю вам искренно: я даже позавидовал. Ведь действительно: кругом тишина и благодать… Стоит, как говорит г. Будников, слиться, а у меня тоже все эти трещинки в душе затянет, как маслом. И сразу найдется потерянный смысл. Я вот спрашиваю себя: зачем тетрадки? А зачем все это вот, вся эта тихая жизнь?.. Почему вот тот сапожник идет такой торжественный и довольный?.. Или вон Михайло не ищет никакого особенного смысла, а плывет в общем потоке жизни, то есть в ее общем значении я общем смысле. Придут люди раз в неделю в это беленькое здание, так приветливо выглядывающее из зелени, побудут некоторое время в общении с какой-то тайной, — и, смотришь, запасаются на всю неделю ощущением смысла… А ведь для многих жизнь гораздо тяжелее моей…

И вот теперь г-н Будников… Неужели и он нашел для себя это и разрешил свои смятения… Хотел было спросить, но тут мимо прошел сначала наш священник. Г-н Будников с ним раскланялся, и он ответил приветливо. И на меня посмотрел тоже с вопросительной благосклонностью… Буддиков вот обратился, может быть, дескать, и еще одного заблудшего приведет… Я тоже ответил на поклон особенно как-то тепло и благодарно и опять хотел спросить у г-на Будникова, но тут появилось еще новое лицо, уже совершенно другого настроения…

VI

Павел Семенович несколько задумался и потом спросил у Петра Петровича:

— Учился при вас некто Рогов?

— Рогов… Не припомню… Столько их училось…

— Этот был заметный, и об нем приходилось часто разговаривать в совете… Судьба его была особенная… Видите ли. Отец этого мальчика был злодей старого закала, ябедник, пьяница и сутяга, гонимый новыми временами, как волк охотниками. Тип, так сказать, запоздалый. Способности недюжинные, а не приспособился к новым порядкам. И коротал он свои последние дни среди невзгод, нищеты и пьянства. И все ему казалось, что судьба к нему несправедлива: люди умеют устроиться отлично, а он при том же, по его мнению, образе действий — грязен, голоден и гоним… И представьте, что у этого человека — семья… Жена и сынишка…

Жена — существо безответное, уничтоженное им в полном смысле слова, за исключением одного угла души. Когда дело касалось сына, — в этой, как будто совсем опустошенной, душе открывалась какая-то дверка, точно не сдавшаяся цитадель в занятом неприятелями городе, и оттуда выступало вдруг столько женского героизма, что порой старый буян и пьяница поджимал хвост. Таким образом, бог уже ее знает какой ценой, но ей удалось все-таки дать сыну образование. Поступив в Тиходол учителем, я застал этого юношу в последних классах. Мальчик был застенчивый, скромный на вид, поведения тихого. Только в глазах было что-то такое, странно-сдержанное, возбуждавшее, пожалуй, некоторую тревогу: какой-то особенный огонек, точно блеск, беспокойное внутреннее горение. Худощавый, тонкое лицо всегда бледно, и копна буйных волос над крутым лбом. Учился отлично, с товарищами знался мало, отца, кажется, ненавидел, мать обожал почти болезненно…

Теперь… извините… Придется мне несколько слов сказать о себе… Иначе — останется многое непонятно в дальнейшем… Я тогда учительствовал еще первые годы и переживал особенное настроение… На призвание свое смотрел возвышенно и, так сказать, идеально. Товарищи представлялись мне какой-то священной ратью, ну, там… гимназия эта — чуть не храм… Молодежь это чувствует и ценит… И бежит на этот огонек со всей непосредственностью и со всеми своими запросами… А ведь это и есть живая душа нашего дела… Что толку, если он придет к тебе, застегнувши вместе с мундиром на все пуговицы и свою юную душонку. С своими вопросами и заблуждениями он мне, учителю, нужнее… Да и я ему нужнее, пока сам ищу и учусь… При некоторой искренности бери их прямо руками…

Рассказчик помолчал и продолжал тихо:

— И было это у меня когда-то… Сблизился я тогда крепко с несколькими мальчиками своих классов, в том числе и с Роговым… Книги свои давал, сходились ко мне. Ну, там, за самоварчиком, запросто, задушевно, понимаете… Вспоминаю об этом, как о празднике жизни… Журнал иной раз свежий откроешь, толки, рассуждения, споры. Слушаю, — не вмешиваюсь сначала, как они колобродят тут, путаются, потом разъяснишь — осторожно, но с увлечением… А там, глядишь, иной раз родилась мысленка, другая, иной раз — ан уж тебя самого, царапнет, довольно остро… И чувствуешь: надо держаться начеку, надо самому думать и учиться. И растешь вместе с ними. И живешь…

Недолго только шло это у нас. Как-то раз призывает меня директор для конфиденциальной беседы… Ну, вы знаете сами… Теперь эти «внеклассные» влияния руководителей юношества покровительством не пользуются. А уж журналы!.. Директор, вы его знаете, — Николай Платонович Попов, — деликатный человек… Он только намекнул и затем сделал вид, что ему, в сущности, ничего неизвестно… Я было погорячился, сначала даже отказался подчиниться, апеллируя к высшему пониманию своих обязанностей. А потом… вижу, что ничего не поделаешь. Главное — не обо мне одном и речь-то идет: на мальчиках отражается… Трудно было и тяжело, а главное — стыдно, вот что всего хуже. Что я мог сказать своим молодым собеседникам? Чем объяснить? Исполняю приказание, явно бессмысленное и оскорбительное, и только! Это был для меня первый удар жизни, и я тогда не заметил, что удар-то, пожалуй, был смертельный…

Подчинился я и прекратил свои вечерние беседы. По совести скажу, что думал больше о них. Ну, молодежь-то, знаете, не так легко подчиняется в этих случаях и не все в них понимает. Однажды вечером — шасть ко мне этот Рогов с товарищем… Тайным образом. Лица возбужденные, глаза горят и глядят как-то этак особенно… Ну, я этот способ сношений отклонил. — «Нет, говорю, господа, лучше это оставить». Вижу, что мальчики вспыхнули оба… Рогов этот заговорил что-то, да только спазма схватила горло, а глаза стали вдруг злые… Но я нашел себе оправдание: за них я, особенно за Рогова и за мать его, боялся… Ведь если бы открылись наши конспирации, пожалуй, вся его карьера и весь материнский героизм — пошли бы насмарку. Так я и отступил тогда… в первый раз.

Старался зато уроки сделать как можно интереснее. Вечера у меня остались свободные… Скучно. Привыкать ведь уже начал к своему молодому кружку. А тут — пусто. Ну, я за книги. Работал, как вол, и все, бывало, прикидываешь в воображении: вот это должно их заинтересовать, вот это будет ново, а это ответит на такие-то запросы… Читаю, роюсь в книгах, коллекционирую все интересное, оживляющее, раздвигающее казенные стены и казенную сушь учебников… И все с живой мыслью о недавних собеседниках… И кажется — выходило что-то… Помню, что класс весь иной раз замирал, умы вспыхивали… Но тут вдруг стал директор ходить на уроки. Придет, сядет, слушает, молчит… Знаете сами, как это делается. Как будто и ничего, а ведь и класс, и сам я чувствую, что это уже не урок, а своего рода дознание… Потом на стороне — деликатные вопросы: вот это, собственно, вы, позвольте узнать, откуда почерпнули? Из какого утвержденного учебника? И в какой мере, по вашему мнению, это соответствует программе?

…Ну, не стану распространяться… Так, одним словом, огонь этот понемногу во мне угасал… Класс стал именно классом: живые лица стали отдаляться все больше, отошли в туман какой-то… прикосновение умственное утратилось. Отметки… планы… перечисление стилистических красот живого произведения. В данном произведении двенадцать красот. Красота первая, красота вторая… Ну, и так далее… Соответственно требованиям программы… То есть, понимаете: и не заметил, как пошла и у меня та же будниковская бухгалтерия.

Как бы там ни было, кончил этот юноша курс гимназии и уехал в столицу… Однако, в университет поступить сразу не удалось. Это было уже время этих секретных аттестаций… Может, и мои чтения тут были в игре. Одним словом — год у него пропал. Матери-то он написал, что поступил и даже — что получает стипендию, а в действительности перебивался кое-как, бедствовал и, вероятно, озлоблялся. Потом как-то все-таки стал выбиваться на дорогу… Но тут вдруг и настигни его горе: мать умерла, не дождавшись. С тех пор, как сын уехал, таяла все… Исчезла, так сказать, с горизонта путеводная звезда всей ее жизни — ну, и сила сопротивления тоже исчезла. Исчахла, знаете ли, как-то быстро, даже как будто с удовольствием. «Я, говорит, Ване теперь уже не нужна… На дорогу, слава тебе, господи, вывела. Теперь и сам пойдет». Сказала: «Ныне отпущаеши…» — и умерла. А вскоре после этого и почтенного родителя в канаве нашли… И остался мой Рогов круглым сиротой…

Однако старушка-то, видно, поторопилась: теперь-то она, может, всего нужнее была сыну. Учился он, правда, хорошо и даже как-то страстно, так сказать, без оглядки, будто торопился к чему-то. А как получил известие о смерти матери, — в душе-то, видно, оборвалось что-то… Очевидно, и она для него, в свою очередь, была единственной мечтой в жизни. Вот, дескать, кончу, стану на ноги и восстановлю нарушенную справедливость: мать, наконец, хоть на закате узнает, что есть еще благость господня и любовь, и благодарность… Хоть на год, хоть на месяц, хоть на неделю… Пусть хоть на миг один, да чтоб сердце радостью вспыхнуло и оттаяло. И вдруг — вместо всего могила… Обрыв — и кончено! И никакой уже благодарности не надо, и ничего уже ни вернуть, ни исправить нельзя… Да, чтоб выдержать такое испытание без надлома, нужна сила… нужна вера в общий смысл жизни… Чтобы и это казалось не одной глупой случайностью…

Ну, он и не выдержал. Опоры не было… Оступился, закрутил и стал вином заливать ядовитое чувство оскорбления и несправедливости судьбы… А там и пошло. Экзамены бросил, — дескать, теперь не для кого дипломы добывать… И понесло его случайными течениями, как лодку, брошенную на реке… Заявился опять в нашем городе… Может быть, думал зачалиться как-нибудь за материнскую могилку… Да ведь что тут могила поможет… Если бы в ней отыскался смысл какой-нибудь, тогда, конечно, другое дело… А так… взял в суде свидетельство «на право хождения» по делам и вступил на отцовскую дорожку. Жизнь повел беспутную, время проводил в кабаках, с голытьбой, и брал дела самого рискованного свойства. Год такой жизни, — и выработался в пьяного и дерзкого буяна, анфан-терибля всего нашего мирного городка, грозу мирных граждан. И откуда-то, чорт его знает, в этом застенчивом юноше объявилась вдруг наглость, а с нею и остроумие просто дьявольское: все в городе его боялись… Замечательно, что редкий городок на Руси обходится без своего Рогова. Своего рода должность, полагающаяся по штату. Тихо это всюду, мирная дремота, идиллическое спокойствие, г. Будников по улицам ходит, прямой, величавый, собственные шаги считает… По вечерам — особенно в праздники, шорохи эти поэтические, а тут где-нибудь ухает кабак вроде нашего «на Ярах», и бурлит какая-нибудь безобразная, изболевшая и одичавшая душа… А около нее, конечно, сателлиты. Это уже, так сказать, в порядке вещей, необходимый аксессуар глухих провинциальных углов…

Первое время после своего появления Рогов иногда встречался со мною… Робко поклонится и отойдет к стороне, особенно когда пьян. Раз, встретившись, я заговорил с ним и пригласил его к себе. Пришел… трезвый, серьезный, даже застенчивый… по старой памяти, что ли… Только — как-то у нас не склеилось. Встало между нами — воспоминание: я — молодой учитель со свежею верой в свое призвание, с живым чувством и словом. Он — юноша, еще чистый, благоговеющий перед моим нравственным авторитетом… Теперь он — Ванька Рогов, тиходольский дебошир и ходатай по сомнительным делам… А я… Ну, одним словом — точно стена какая-то стоит между нами и разъединяет: о главном, о том, что всего важнее, — не говорим. Чувствую, что надо бы разрушить какую-то перегородку, сказать ему что-то такое, что проникло бы в эту душу и взяло бы ее, как когда-то… И он, вижу, сам ждет как будто со страхом: вдруг ты за это, за самое больное-то все-таки схватишь… В глазах и боль, и ожидание… А у меня силы для этого нет. Оборвалась… еще, кажется, тогда, давно, когда в первый раз со стыдом пришлось отступить…

Так мне и пришлось наблюдать, в качестве, так сказать, сочувствующего свидетеля, как опускался этот юноша на глазах, пошлел, спивался, грязнел… Обнаглел, стыд стал терять, потом слышу: Рогов вымогает и попрошайничает по мелочам. Дела берет плохие: ходит по самой, так сказать, границе между просто предосудительным и уголовным. Да ходит ловко, как акробат, и над всеми смеется. Года в два-три уже совершенно определился. Фигура мрачная, грязноватая и чрезвычайно неприятная.

Ко мне иной раз стал уже заходить пьяный… И странно: в этом виде мне с ним стало как будто легче… Задача, что ли, упростилась, стала очевидна его вина, и мораль давалась легче. Помню, как-то после одной его выходки, до очевидности скверной, говорю я ему:

— Так и так, Рогов, нехорошо.

Он сначала сжался было, глаза отвел, как бы боясь нравственного удара, а после тряхнул лохмами и посмотрел мне прямо в глаза, видимо, призывая на помощь свою наглость.

— Почему бы, говорит, Павел Семенович, нехорошо?

— Нечестно, говорю.

— Ну, знаете ли, говорит, это ведь только замена одного спорного термина другим, не менее спорным. То было нехорошо, а теперь стало нечестно. А у меня, говорит, на этот счет своя теория выработалась. Честность и другое тому подобное есть не что иное, как дессерт. Дессерт же, как известно, подается после обеда. А если нет обеда, — какая же, говорит, надобность в дессерте?..

— Но припомните, говорю, Рогов, отчего у вас нет обеда… Учились вы хорошо, были уже на дороге и вдруг уклонились с пути…

Самому мне в эту минуту показалось это соображение не только убедительным, но даже неопровержимым. А он посмотрел на меня, засмеялся и говорит:

— Вы, говорит, в последнее время, кажется, на биллиарде стали иногда вечерами поигрывать?

— Ну, что ж, говорю, играю… для отдыха.

— Клапштос, говорит, знаете?

— И клапштос знаю. — А клапштос, как вам известно, удар этакой особенный, парадоксальный. От этого удара шар сначала идет вперед, а потом вдруг как бы произвольно откатывается назад… На первый взгляд непонятно и как бы противно законам движения, но в сущности просто.

— Ну, так вот, по-вашему, говорит, это что же: шар свою волю обнаруживает? Нет?.. Просто борются два различных движения… Одно действует сначала, другое берет верх после… Ну, так видите ли, говорит, — мамаша моя шла всю жизнь прямым путем, а папаша, как вам хорошо известно, вертелся волчком. Вот и я сначала шел прямо, пока хватало мамашиных импульсов… А потом, знаете, и сам хорошенько оглянуться не успел, как уж меня завертело по-отцовскому… Вот вам и вся моя биография…

И так это он сказал искренно как-то и безнадежно. Опустил голову, закрыл лицо кудрями, потом посмотрел на меня, и опять мне стало жутко. Боль в глазах. Видали вы когда-нибудь у животных, когда им очень больно?.. Собака, — на что ласковая тварь, — а и та в это время хозяина укусить готова.

— Что же, говорит… Кто тут, по-вашему, виноват?

— Не знаю, говорю, Рогов. Я вам, конечно, не судья… Да и не в виновности дело.

— Не в виновности, так в чем же? По-моему, тот виноват, кто меня клапштосом в жизнь пустил… Значит, судить некому. Вот я и двигаюсь клапштосом по жизненному полю… Исполняю волю пославшего… Так-то вот, говорит, голубчик Павел Семенович… Не найдется ли у вас около двугривенного этак серебром?.. Тоска палит, залить надо…

В первый раз он у меня тогда двугривенный попросил, и я сразу почувствовал, что бывшая между нами преграда разрушена. Что он и меня теперь может оскорбить, как и всех…

И мне захотелось защититься.

— Нет, говорю, Рогов. Двугривенного я вам не дам… Так, — хотите приходить, — приходите. Я рад… А этого не нужно.

Опустил он свою лохматую голову, посидел и говорит глухо:

— Да, Павел Семенович. Простите меня. Я и без двугривенного стану приходить. Все-таки посидишь с вами, как будто легче и точно минус какой из обычного угара…

Посидел опять. Помолчали мы оба тяжело и напряженно. Потом он опять говорит:

— Было время… надеялся я много от вас получить… Вы сами не знаете, что вы для меня значили. Вот и теперь иной раз тянет к вам. Ждешь чего-то. Да нет… бесполезно… Клапштос, — и кончено.

— Извините, говорю, Рогов. Но вы положительно злоупотребляете этим биллиардным сравнением. Ведь вы не костяной шар, а живой человек.

— И поэтому, говорит, чувствую… Шар-то, — куда его ни загони, — в лузу ли, в лужу ли, ему, костяному дураку, все равно… А человеку, почтеннейший Павел Семенович, в луже тяжело… Вы думаете, кто-нибудь сознательно и по доброй воле откажется от дессерта?.. — Не отказался бы и я… Человек я, как говорится, с рефлексом. Вижу и обсуждаю свою траекторию до конца… Скоро ведь стану свинья свиньей и уже беспросветно. Вот порой и думается: а ведь, может быть… как-нибудь… где-нибудь… какая-нибудь… точка опоры, что ли… ведь вот порой задевает еще что-то… настоящее… И есть оно где-то, наверное… настоящее-то?.. Есть ведь, Павел Семенович?

— Есть, говорю, конечно, есть.

— Ну, вот, говорит, как вы это искренно сказали. Да, должно быть, действительно есть… Так где же оно? Ну, извините, я вам не хочу ловушки ставить… Не знаете вы этого и сами. Искали когда-то, да бросили… Вот поэтому-то я только двугривенный у вас и прошу. Да еще иногда, спасибо, посижу, будто у огонька… Человек вы все-таки с душой… Иной, может быть, сумел бы и больше взять у вас…

— Так что же, послушайте, говорю я ему. Придумайте: не могу ли быть вам, действительно, полезен. — И чувствую: подается в нем что-то… растроганность какая-то почувствовалась, наглости нет… Задумался, опустил голову.

— Нет, говорит, не выйдет. И не вы, голубчик, виноваты. А потому, что… я да все мы такие… очень требовательны. Сами, как свиньи, в грязи валяемся, а с других требуем, чтобы те, кто руку протянуть хочет, сами были чище снега… Много, голубчик, силы надо. Не хватит ее у вас… Буря нужна, понимаете ли… Чтобы дохнуло огнем… Ну, тогда и чудеса бывают… А вы… Вы на меня не сердитесь?..

— Что ж, говорю, на что сердиться?

Замолчали мы оба тогда. Я не нашел, что сказать ему, а он опять стал ходить, но понемногу опять стал возвращаться к прежнему тону. Придет, сядет, и перегаром от него несет. В следующую субботу пришел таким же образом и сел рядом на крыльце… Как раз опять к вечерне ударили. И через короткое время выходит из ворот г. Будников. Щеголеватый, прямой, как всегда, и во всей фигуре довольство… Так от него и разит сознанием исполняемого долга.

Помню, что и на меня тогда его появление подействовало неприятно, а у Рогова даже лицо вдруг изменилось… Схватился с места, стал в театральную позу, шляпу с головы снял и говорит:

— Господину Будникову, Семену Николаевичу, к вечерне шествующу — от Ваньки Рогова нижайшее почтение.

И потом отвел шляпу широким этаким жестом и запел из известного романса:

Сам не в си-лах я боль-ше моли-и-иться…

Пам-мались, милый друг, за м-миня…

Передернуло меня это гаерство… Чувствую, что и мне Будников неприятен, но все-таки… Оскорбляет человека в таком чувстве, которое во всяком случае и со всякой точки зрения заслуживает полного уважения. А тут вскоре из калитки вышла и Елена и тоже в церковь идет. Он и к ней:

Офелия! О, нимфа! Помяни

Меня в твоих святых молитвах.

Это меня уже окончательно рассердило. Елена сжалась вся под наглым взглядом и наглыми, хоть и не понятными ей словами, опустила голову и скоро-скоро пошла к церкви.

— Послушайте, говорю, Рогов. Как вам не стыдно! И притом должен вам сказать… если хотите ко мне ходить, то попрошу вас покорно вести себя приличнее…

Повернулся он ко мне… и вижу, в глазах особенное выражение — злой боли: укусить собирается…

Захотелось мне несколько смягчить эту свою резкость. И говорю:

— Ведь вот вы, Рогов, не знаете ни этих людей, ни их отношений, а позволяете себе оскорблять…

Он посмотрел на меня насмешливо и говорит:

— Это вы не насчет ли идиллии? Добродетельный г-н Будников устроил счастье двух сердец. А вот, кстати, и Гаврюшенька.

И действительно, Гаврило как раз вышел из ворот. Рогов как-то противно подмигнул ему.

— Поздравляю, говорит, Гаврюшенька… с барскими!!!!!ото-почками… Умница! Узнал, видно, где раки зимуют?.. В случае надобности, говорит, — можешь рассчитывать на мои юридические познания…

Да, удивительное дело, как эти циники узнают иные вещи. Повидимому, Рогов тогда уже знал все и, вероятно, заподозрил Гаврилу в корыстных видах…

Подошел к нему и хлопнул по плечу… Тот озлился вдруг и сильно оттолкнул Рогова. Рогов чуть не упал, засмеялся н с преувеличенной развязностью пошел по панели. Поровнявшись со мной, он остановился и говорит:

— Вот что, почтеннейший Павел Семенович… Давно хотел у вас спросить: не читали ли вы… есть у Ксенофонта… разговор Алкивиада с Периклом… Если не читали, — положительно рекомендую. Хоть и на мертвом языке, а поучительно.

И пошел, напевая скверную песенку. А я через некоторое время разыскал этот диалог. Что, думаю, он хотел сказать…

Тяжелая, знаете ли, штука, но сильная. Дело, собственно, приблизительно вот в чем. Приходит как-то к Периклу юный Алкивиад… Перикл, представьте себе, к этому времени, уже почтенный человек, окруженный общим почетом, ну, там… прошлые заслуги и некоторый ореол добродетели… И, вероятно, уже брюшко и прочее. Ну, а Алкивиад — повеса, безобразник, кутила, с девочками афинскими скандалы всякие устраивает, собакам, как известно, хвосты рубил… И насчет добродетели человек мало сведущий. Ну, так вот приходит к Периклу этот порочный молодой человек и говорит: — Послушай, Перикл. Вот ты человек полный, можно сказать, добродетели до самых макушек. А я вот путаюсь без дороги и от безделья даже вот столбы выворачиваю. Сограждане недовольны. Научи ты меня добродетели и разреши сомнения. Я буду спрашивать, а ты мне, говорит, разъясняй все по порядку. — Ну, Перикл, разумеется, согласен, даже, пожалуй, рад: отчего не разъяснить молодому человеку? Может быть, и остепенится. — Хорошо, говорит, спрашивай. — Тот и спрашивает: что такое добродетель? И как ей научиться? Перикл, конечно, только усмехнулся: чти, говорит, богов, исполняй законы и вся недолга. Законы соблюдать есть первейшая обязанность гражданина и человека. — Ну, вот, отлично, отвечает ему юноша. Теперь скажи, пожалуйста, какие законы я должен исполнять: дурные или хорошие? — Тот немного даже обиделся. Да ведь закон, — значит, дескать, хорош. Что же тут толковать? — Нет, говорит Алкивиад, постой, не сердись… А уж у них, знаете ли, в это время в Афинах все эти, так сказать, основоначала замутились несколько… партии, борьба, одни других грабят, остракизмы эти, своего рода ссылка административным порядком… узурпаторы пошли; временщики там… чуть замешательство, — уж он выскочил и свой закон написал, для собственного употребления или там для кумовей и приятелей. Боги старые сконфузились, оракулы бормочут нивесть что, совсем не к делу. Одним словом, ясное-то в жизни стало уже неясно: равновесия нет, всеми признанная правда затерялась… Обновление нужно. Тучи кругом заволокли небо, и путеводные звезды, бог их знает, где они?.. Так вот Алкивиад и спрашивает: какие же, говорит, законы надо исполнять: которые предписывают хорошее или дурное? — Конечно, говорит, хорошее. — Ну, а почему же мне, говорит, узнать, какие хорошие? По какому, так сказать, признаку? — А ты, говорит, исполняй всякие; закон, говорит, на то и пишется… — Значит, и те, какие введены насилием тиранов? — Ну, этих, пожалуй, и не надо… Только, говорит, законные, так сказать, законы, — Ну, хорошо. Если, например, меньшинство насилует большинство в свою явную пользу, таких законов не надо? — Пожалуй, не надо. — А если большинство явно насилует меньшинство, противно всякой правде?.. Видите, куда этот юноша гнет: внешних признаков ему не надо, а покажи так, чтобы душой почувствовать общественную правду, высшую, так сказать, правду жизни, святыню… Ну, а Перикл-то, понимаете, уж и не того… И не то что Перикл, — весь строй жизни стоит на рабстве, на сознанной неправде… религия выдохлась, недавняя святыня, освящавшая каждый шаг, каждое движение, весь строй, все людские отношения — уж ее люди не чувствуют… Ну, Перикл туда-сюда… самому-то перед собой не хочется признать, что уже ихние законные законы выдохлись… Он этак снисходительно потрепал беспутного юношу по плечу и говорит: — Да, да! — говорит, ты, конечно… мальчик с головой… Мы, говорит, и сами в прежнее время этакие же трудные вопросы разрешали… Ну, Алкивиад видит, что уж Перикл — так сказать, признанный авторитет — одними пустяками отделывается, живого-то в нем эти противоречия не задевают, — и махнул рукой. — Жалко, говорит, почтенный человек, что я с тобой не был знаком в то время… А теперь пойду от скуки опять столбы выворачивать…

Вот этот анекдот Рогов и поднес мне, своему бывшему учителю…

УжасноПлохоНеплохоХорошоОтлично! (Пока оценок нет)
Понравилась сказка или повесть? Поделитесь с друзьями!
Категории сказки "Владимир Короленко — Не страшное":

Отзывы о сказке / рассказе:

Читать сказку "Владимир Короленко — Не страшное" на сайте РуСтих онлайн: лучшие народные сказки для детей и взрослых. Поучительные сказки для мальчиков и девочек для чтения в детском саду, школе или на ночь.