III
Отношение выселковских обывателей к Прошкиной профессии отличалось чрезвычайной терпимостью. С тех пор, как уклад прежнего крестьянского мира был порушен и его члены пошли вразброд, все они находили естественным, что человек так или иначе кормится по силе возможности. Обломок прежнего крестьянского общества — Выселки требовали только, чтоб их члены не забывали вконец своих связей с «миром», не делали вреда своим однообщественникам. Кажется, что именно таким образом следует объяснить тот сочувственный нейтралитет, какого придерживались выселковцы в отношении к Прошкину способу кормления. В свою очередь, и отношения Прошки к согражданам были исполнены взаимной благосклонности. По крайней мере так было прежде. Выселки знали Прохора, и Прохор знал Выселки. В случае удачи Прошки, на Выселках многие бывали веселы и пьяны, и никому не приходило в голову задаваться нескромным вопросом: откуда взяты деньги, которыми оплачивалось это веселье? Впрочем, все хорошо знали это без всяких справок. Зато в самые темные осенние ночи Прохор различал своих компатриотов рысьими глазами, и никогда он не позволял себе испугать выселковскую женщину, не обидел ни одного пьяного выселковца. К сожалению, в наступившие для Прошки тяжелые времена этому трогательному согласию предстояло жестокое испытание.
Не случилось еще ничего особенного, но уже многие наблюдательные люди заметили, что Прошка начал «задумываться». Это был очень тревожный симптом. Известно, что, если человек начал думать, от такого человека добра не жди. Поэтому и от мыслей Прошки все ждали худа, и между Выселками и Прошкой пробежала черная кошка. О чем, собственно, он думает, никто этого, конечно, не знал; тем не менее, когда домохозяин-сапожник, у которого подозревались некоторые деньжонки, проходил мимо Прошки в минуты раздумья,— он чувствовал себя как-то неловко под внимательным и тяжелым взглядом жулика. До сих пор Прошка никогда не задумывался, а только пьянствовал и дрался на кулачках. В настоящее же время он «думает» и смотрит нехорошо.
Хотя Прошка не был особенно расположен к анализу своих ощущений, тем не менее, он тоже заметил за собою мысли и смутился. Остатки доброй выселковской совести подымались в нем против новых искушений. От мыслей в нем поднялась такая кутерьма, что бедный Прошка был близок к настоящей меланхолии.
С течением времени эти неопределенные взаимные отношения Прошки и Выселков стали невыносимы. Прежде выселковский гражданин, шел в ночное время мимо столба, без всякой опаски,— ныне он шел и озирался. Он шел, так как не было еще примера, доказывающего, что хождение это опасно; но озирался, так как не был уверен, что подобный пример не воспоследует именно на нем.
Некогда Прошка добродушно в любое время окликал из канавки: «Здорово, Фадеич! Хорошо ли гостил?» На что обыватель отвечал столь же радушно и останавливался покурить с земляком. А ныне Прошка сердито ворчал:
— Откедова вас, чертей, экую пору носит! Проходи, проходи, не проедайся! — Голос Прошки при этом звучал такими враждебными нотами, что земляк долго оглядывался назад с тяжелым чувством.
— Задумал чего-то, дьявол… Беспременно задумал,— решили Выселки.
Всем было ясно, что так дольше продолжаться не может, и действительно наступил кризис.
Была темная осенняя ночь, когда дворник Алексеич возвращался с поминок. Дворник Алексеич оберегал архиерейские дачи и в силу этого факта считался особой духовного звания, даже с монашеским оттенком. Это внушало всем чувство некоторого уважения. Поэтому Алексеич менее, чем кто-либо другой, помышлял об опасном хождении мимо столба. В эту ночь, как уже сказано, он возвращался с поминок, мысли его были настроены на торжественный лад, а в руках он нес полуштоф. Он шел своим обычным размеренным шагом, в длинном полумонашеском хитоне и круглой шляпе, шел и на ходу, помахивая полуштофом, размышлял о суете сует в таком роде, что вот умерший кум получал хорошее жалованье, а нонче что ему в деньгах? Одним словом, мысли Алексеича были торжественны и поучительны. О том, что он подходит к опасному месту, он не думал вовсе.
— Стой! Кто идет? — раздался вдруг незнакомый голос.
Алексеич вздрогнул и остановился.
— С нами крестная сила, рассыпься! — вскрикнул он тоном заклинания.
— Небось, не рассыплюсь,— ответил неизвестный.— Тебе нешто экую пору полагается шататься с водкой?.. Откупайся!
Алексеич быстро окинул взглядом поле действия, и от его взора не ускользнула другая темная фигура, стыдливо скрывавшаяся за кустом. Он сразу сообразил положение дела, стал в позу, отодвинул назад одну ногу и поднял правую руку с полуштофом.
— Прохор,— заговорил он глухим голосом,— а Прохор, бога не боишься! Своих уже стал останавливать! Думаешь, не вижу? Вижу тебя, окаянного: вот ты где, за кустом. А ты, между прочим, не подходи! — обратился он к остановившему его субъекту.— Верь истинному богу, всю морду посудиной изувечу. Не пожалею полуштофа.
Реплика произвела впечатление. Незнакомец замялся, хотя, повидимому, не вполне отказался от своих намерений. Но патетическое воззвание архиерейского дворника проникло в глубину Прошкиной совести. Он вышел на дорогу, подвигаясь как-то нехотя, боком.
— Эй, служба, не трожь, слышь! Это, вишь, Алексеич… Знакомый… Кто ж тебя экую темень узнает?
— Не узнал? — произнес Алексеич язвительно.— Вишь ты, ослеп ноне что-то. Эх, Прохор, Прохор! Вот ты нонче на какие поступки пускаешься? Своего человека… Ах-ха!
— Ну, будет,— произнес Прошка, переминаясь,— что уж! Поднес бы, Алексеич, по рюмочке, право. Вишь, холодно к ночи-то стало.
Алексеич смягчился.
— Вишь, рюмки нету,— сказал он уступчиво.— Ну, да уж ладно, лакай из бутылки… Ах, Прохор, а-ах, Прохор!
Алексеич укоризненно качал головой.
Прошка приложился и передал посуду товарищу. Тот взял ее с мрачным и недовольным видом.
— Не видал, что ли, водки твоей? — сказал он угрюмо, тем не менее, не отказался и мигом будто прирос губами к горлу полуштофа. Слышно было, как булькает влага и мрачный мужчина тянет ее со спертым дыханием.. Отдавая посуду, он пошатнулся.
— А-ах, Прохор! — сказал Алексеич еще раз, принимая посуду. Она стала заметно легче… Это обстоятельство придало голосу Алексеича особенно выразительный оттенок.
Прошка понурил голову и удалился. Алексеич тоже направился дальше, но, удаляясь, слышал, как мрачный мужчина сказал укоризненно:
— Сидел бы уж. Ишь тебя вынесло… Рохля!
На следующий день с раннего утра Алексеич уже был на Выселках и именно в трактирном заведении. Важная новость, которую он имел сообщить выселковцам относительно Прошкина поведения, не давала ему покоя. Так этого дела оставить невозможно,— это знали, конечно, обе стороны, и Прошка тоже чувствовал грозу, нависшую над ним в родных Выселках.
В заведении, несмотря на ранний час, два стола были заняты посетителями, оживленно беседовавшими о событии прошлой ночи. Духовный дворник был героем собрания. Он уже несколько раз успел рассказать происшествие, сообщив, в назидание слушателям, полный текст нравоучительной речи, которою он якобы тронул сердца злодеев. С каждым новым вариантом назидательная речь приобретала новые риторические красоты.
Вдруг дверь заведения отварилась, и на пороге появилась фигура самого злодея. Не ожидая, очевидно, встретить здесь Алексеича в такой ранний час, Прошка на мгновение остановился в дверях («Так его и шатнуло»,— рассказывали впоследствии очевидцы). Тем не менее возвращаться было поздно, и Прошка подошел к стойке. Вся его фигура действительно обнаруживала нечистую совесть: походка стала еще более неуклюжа и нелепа, глаза косили, стараясь не глядеть в ту сторону, где сидел Алексеич; к стойке он пододвинулся как-то боком.
— Налей косушечку,— сказал он застенчиво и грузно опустился на лавку.
— Сьчас,— ответил целовальник, не торопясь исполнить требование, и кинул многозначительный взгляд на Алексеича. Прошка сразу заметил все: как смолкли собеседники, повернувшись в его сторону, как сдержанно и с ожиданием смотрел на Алексеича целовальник, как сам Алексеич принял суровую позу, приличную обстоятельствам, и безмолвное внимание сограждан. Все это произвело на Прошку угнетающее влияние. Он потупился еще больше и как-то растерянно повторил:
— Косушечку мне, подай-ка…— Тон был неуверенно-робкий и фальшивый.
— Слышали-с,— ответил целовальник дипломатично, но не двинулся за прилавком. Прошку что-то кольнуло в сердце; он чувствовал, что в родном выселковском заведении он стал будто чужой.
При общем молчании все взоры обратились на Алексеича. Духовный дворник сознавал важность момента. Он молча поднял стоявший на столе графин, налил, не торопясь, стакан и подозвал Прошку:
— Поди сюда, Прохор…
Прошка, точно осужденный, подошел к столу.
— Пей,— сказал Алексеич таким голосом, точно в рюмке он подносил яд.
Прошка выпил залпом, скосил глаза, покраснел и, как будто не зная, что сказать и как вести себя в столь неожиданных обстоятельствах, вдруг бесстыдно обратился к духовному дворнику:
— Наливай еще.
Это была храбрость отчаяния, но общественное мнение истолковало ее, как доказательство закоренелого бесстыдства. Обыватели покачали головами. Кое-кто вздохнул.
— А-а? — протянул Алексеич.— Желаете еще, Прохор Иваныч? Что ж, мы и еще поднесем…— И, наливая другую рюмку, Алексеич прибавил: — За ваши добродетели…
Стакан был налит. Рука Прошки, подносившего его ко рту, сильно дрожала, но он все-таки выпил. После этого он совсем не знал, что ему делать.
Алексеич несколько секунд молча смотрел на его нелепую, сконфуженную фигуру и затем сказал:
— Скажи-ка ты нам теперича, Прохор Иваныч, как нам об тебе понимать?
— Насчет чего? — спросил Прошка, скашивая глаза.
— Не зна-а-ешь?! — иронически переспросил Алексеич.— Вишь ты, дитё несмысленое… Не ломайся, Прохор, говори!.. Птица теперича, пернатая тварь… об своем гнезде имеет понятие… А ведь ты есть человек!
Прошка отвернулся.
— Да ведь не тронули,— сказал он глухо,— чего ж тебе?
— Не тронули? — с горечью проговорил Алексеич.— Спасибо, Прохор Иваныч, что живого отпустили. И на том благодарить прикажете? Так, что ли? Нет, а ты зачем же это притаился?..
Прошка молчал. Он сознавал, что Алексеич успел рассказать все, и совесть у него была перед односельцами нечистая. Обыватели на разные лады высказывали свое неодобрение. Алексеич при этом случае с особенным воодушевлением рассказал еще раз все происшествие и закончил, пронизывая Прошку укоризненным взглядом:
— Нет, ты скажи: зачем ты притаился-то? Значит, пущай чужой человек меня обчистит, а ты в стороне!.. Вот какое ноне у вас поведение, Прохор Иваныч! Думаешь, не понимаем мы?.. Ах-ах-ах…
— Па-анимаем,— произнес сапожник, который сидел за столом и пожирал Прошку горящими глазами. Алексеич налил третью рюмку и молча, но необыкновенно укоризненно подал ее Прохору. Он был тонкий политик. Пытая Прошку, он в то же время подносил ему. В этом символически Выселки как бы предлагали Прошке на выбор: гнев или милость. Прошка, весь красный, выпил водку и опустился на лавку, подавленный отношением выселковского «мира».
— А-ах ты, господи! — заговорил он глухо.— Господа поштенные!.. Иван Алексеич!.. Да неужто же я, например, супротив односельцев вроде варвара окажусь?
И прибавил тронутым и размякшим голосом:
— Тяжело, братцы… Верьте богу: трудно мне, страсть!.. Ну, однако, супротив односельцев… ник-когда! Будьте, поштенные, без сумления…
И он взглянул на всех просветлевшим взглядом.
Все почувствовали, что Прохор раскаялся совершенно искренно и превращается опять в своего человека, в прежнего выселковского Прошку. Выселки отпраздновали возвращение своего блудного сына, и даже сапожник улыбался и качал головой с самым благосклонным видом… Алексеич ночевал в заведении, и архиерейская дача на шоссе оставалась в эту ночь без его охраны.
Отзывы о сказке / рассказе: