(Из чарицких хроник)
Брукс вступил в Чарицу в 1893 г., мая 2-го. За спиною — шарманка, рядом — жена, маленькая блондинка. Они останавливались у крылец и заходили во дворы. Крошечный Абка Боз рисковал потерять свой единственный штан, вереща и кружась.
По крайней мере двадцать отборных мальчишек бесновались вокруг, утопая в соплях. Брукс вертел ручку, а жена пела резким голосом эстонские песни, вроде:
— Калэ-малэ-полэ-нолэ.
Потом Брукс поворачивался на своих толстых ножках и говорил хрипло, как бы по-эстонски:
— Кулэ-мулэ.
Романс прекращался. Брукс поводил красными белками, срывал шапку и протягивал свою почти деревянную ладонь без всякого выражения. Был близорук и не замечал мальчишек. Только раз, когда Абка Боз, приоткрыв рот, протиснулся с самому лицу, Брукс метко ударил его культяпкой. Абка стал серьезным, захромал к канаве, присел на корточки и начал бессмысленный рёв. Старухи выскочили из кухонь с мутовками в руках.
— Колэ-молэ? — тревожно спросила жена.
— Мулэ! — гаркнул Брукс.
Поселился на границе Америки и Яснопольской.
Америкой звали «Новый свет». Там жили не американцы, а шарманщики. И лица других свободных профессий.
Впрочем, этот дебют Брукса помнил лет через десять разве только Иосенька-Паскудник. До конца жизни сидя на своем высоком крыльце, обращался к прохожим с астмическим свистом:
— Кто там идет? Неужели Брукс-хегдеш? А где его шарманка?
Иосенька-Паскудник, задыхаясь от старости и жира, знал, что шарманки давным-давно нет. Вместо неё — мануфактурная лавка с красным лоскутом на дверях, а потом — вместо лавки — магазин на Большой Александровской с вывеской из единственного слова:
БРУКС
По-немецки.
Потому что Брукс пришел из Эстляндии.
И хотя ни один человек с Яснопольской улицы не читал по-немецки, — от этого слова подгибались колени.
Кроме того, внутри висела вывеска поменьше:
PRIX-FIX
Приксфикс был виден сквозь приоткрытую дверь. Он мерцал шершавым золотом на гладкой черни.
Были еще синие очки, за ними поместились красные белки, выражения которых не видела Чарица.
Направо в магазине стояла будка с прекрасной решеткой-окошечком и веселой белой машиной, которая звенела от каждого гривенника и сплевывала белый билетик..
Налево стояла М-mе Брукс. Она больше не пела. Она стояла в магазине, толстела и посматривала кругом. И когда кричала как бы калэ-малэ-полэ-нолэ, — это уже не было эстонским романсом. Старший приказчик задумывался и вытирал лысину, а младшие, в глубине, перемигивались… почти незаметно, как будто из глаза в глаз перескакивала иголка.
В глубине, за аркой, стоял сам Брукс.
Стоял на культяпках, за приксфиксом.. Был близорук, и приказчики могли перемигиваться. Он знал, что ему делать. Выкатывался на шарнирах из левого угла и сразу уловлял нужного человечка.
Протягивал вперед красную короткую руку. И придвигался к человечку вплотную.
Нужный человечек бледнел и блек. Лопотал об отсрочке, но в конце. концов поджимал живот и уходил неестественно прямой, выпотрошенный.
А Брукс шел либо направо — к кассе, либо налево — к жене.
Десять маленьких гривенников дают рубль. Десять маленьких векселей равняются одному большому. Десять домов составляют. переулок. Шарманки не было на свете. Зато появилась воспитанница М-mе Брукс, точная копия ее молодого портрета, когда она еще пела, но в суженном виде.
B пятницу вечером, в лучах заката, по Большой Александровской рассыпались кучки гyляющих балабасов. С руками, заложенными за спину, с животами, для кредита поданными вперед, и с барабанами тугих жен. Воспитанница шла, как нанятая, бок о бок с чугунным бюстом М-me Брукс.
Иосенька-Паскудник вещал, как с амвона, со своего высокого крыльца, задыхаясь:
— Кто там идет? Неужели сама Бруксиха со своей мамзертой?
Вдобавок появился брат — совсем из другой оперы. Брат был выше, уже, носил усы и фетровую шляпу. Это была уже как бы культура.
Звали его Израэль. И второй мануфактурный магазин имел вывеску «Израэль Брукс» — два слова по-немецки. Но .два слова читал тот, кто знал немецкий язык. А те, кто не знал, читали только «Брукс», — и этого было достаточно…
Незаметно завелся попугай, наполнявший остроумием квартиру. О попугае Иосенька знал отлично, но говорил довольно равнодушно:
— Что, у Брукса остался только попугай? А где его морская свинка, которая вытягивала билетик?
Чистейшее балагурство, понятно: о морской свинке не могло быть и речи. Если только она вообще когда-нибудь существовала.
Попугай сентиментален. Ему верных двести лет или, по крайней мере, столько, сколько М-mе Брукс… Но вёл он себя как маленькая девочка.
У Брукса бывали гости. Приходил Лацкер с волосатыми руками, который рос, и с сизым носом. Приходил Луфт, который шел под гору. Пили чай. Луфт вонял сигарой. Жёны болтали о прислуге и ели редьку в меду. Лацкер, Луфт и Брукс играли в карты. Проиграв два рубля, Луфт сердился и во всём шёл наперекор. Наступала очередь попугая. Открывали клетку, и попугай начинал фокусы. Иногда, довольно редко, он сбивался с правильного пути на эстонские романсы:
— Калэ-малэ-полэ-нолэ. — И получал по холке.
А всегда говорил:
— Папочка, поцелуй мамочку!
— Папочка, почеши попиньке головку!
— Откройте двери! Там звонят!
— Здравствуйте, дорогие гости!
Хозяин тоже знал свою роль. Когда попугай просил папочку поцеловать мамочку, Брукс молчал и смотрел на попугая так, будто у того просрочен вексель.
М-mе Брукс смеялась круглыми смешками, которые катились один за другим, как фальшивые гривенники.
Но когда попугай просил папочку почесать ему головку, Брукс крякал и просовывал красную руку в клетку. Попугай уклонялся от его ласк.
Лацкер любил знания, читал календарь Сытина и замечал по поводу попугая, что в Америке заговорила уже собака и все профессора со всего света поехали, чтоб ее вскрывать.
Луфт, не расположенный к глупостям, науку считал либерализмом. Поводил головой вправо и бурчал:
— Ничего особенного. Попугаи всегда paзговаривают. Кто этого не знает?
В 1903 г., июня 2-го, вечером, пришел к Бруксу, с черного хода, Гицель-собачник. Гицель жил в центре Америки. Молодость провел чуть не в Сибири. В среднем возрасте появился в Чарице. После чарицкого погрома, происшедшего без особого подъема в 1902 году, сшил себе шубу, неизвестно из каких средств, — может быть, скупал грабленое. Он мог чистить отхожие места, когда в этом была особая надобность.
Сидел по обвинению в притонодержательстве, но его оправдали. Имел клочковатую бороду. Ходил в раскачку. Всё очень быстро на нем паршивело, и его шуба от 1902 года обносилась и зашарпалась у всех на глазах в течение какого-нибудь месяца.
Израэль Брукс — представитель западной культуры — мог еще принять Гицеля из либерализма. Но у самого Брукса не замечалось культурных устремлений. Принимать у себя. Гицеля было ему ни к чему.
Брукс принял Гицеля. В этот день и час, как выяснилось впоследствии, жена и воспитанница ушли в гости. Прислуга, в припадке социального чувства, была отпущена.
Брукс принял Гицеля в кабинете. Меньше всего волновался Гицель. Пришел в кабинет, как ходил на охоту, — в раскачку. Сел в кресло, как будто только на нем и сидел. Махнул клочковатой бородой. Сапоги поставил без предосторожностей на ковер — персидский или, может быть, лохматый, под медведя. А на Брукса смотрел так, будто он, Брукс, — обыкновенная собака без ошейника.
Через две недели Брукс случайно уехал в Москву на два дня за мануфактурой от Цинделя и, вероятно, Моэса. И как раз в его отсутствие разразилась большая неприятность: сгорел склад на Солдатской улице. Двухэтажный, с заколоченными окнами. Серый от дождя, он мозолил глаза. Абка Боз охотно гадил возле него.
В 1903 г., июня 16-ro, двухэтажный деревянный дом, с двенадцатью заколоченными окнами по фасаду, вспыхнул легко и весело и с треском сгорел до конца. Тевка Вайсблюм в полной пожарной форме прибыл на место происшествия со всей пожарной командой.
Кони стояли, били ногами и дышали паром, как на картинке, но ничего не могли поделать.
Тевка Вайсблюм был прирожденным пожарником: без пожаров зачах бы и умер. Но чтобы что-нибудь потушить, Тевка должен был рассердиться,- выбить все стекла в доме, который горел. После этого проделывал фокусы, и часто убытки ограничивались разбитыми стеклами, особенно если тревога ложная. В более серьезных случаях Тевка Вайсблюм прибегал к спасению вещей.
Если загоралось в первом этаже и огонь еще не затронул второго, бежал именно во второй — спасать вещи. Брал из шкапа посуду — целыми дюжинами — и бросал вниз. Внизу поджидала толпа мальчишек, и Абка Боз кричал взволнованным голосом: «Пожарник сгорел!» Сервиз разлетался. Тогда Тевка показывал какие угодно фокусы и в полчаса отстаивал дом или, по крайней мере, соседние дома.
Но в одиноком двухэтажном доме окна были заколочены. Дом горел так свободно и добросовестно, как будто ему платили деньги. Дом сгорел, и Тевка во главе пожарной команды с рёвом и звоном промчался по всему городу, хотя до депо была очень короткая и спокойная дорога — Большая Морская улица, проехать которую из конца в конец можно и в три минуты.
Абка Боз принимал в пожаре участие. Пхал кулаком конские морды, качал воду, кричал, поливал из кишки девиц, которые визжа разлетались во все стороны, как Тевкины сервизы. На обратном пути даже взгромоздился на одну из Тевкиных колесниц. Веснушки наиярчайше сияли, а бельмо на правом глазу было очень уместно во всей этой неправдоподобной картине.
Гицеля на пожаре не видели. Но Харота присутствовал. Харота был великосветский сыщик. На глазах у всех подходил к околоточному прикурить, был габо в синагоге и занимался вплотную общественными делами.
С Бруксом они поссорились, и это был главный пункт, с которого всё началось.
Вслед за тем через какую-нибудь неделю в ахсанию Шкоца заехал очень рыжий господин в пенсне — что-то такое главный инспектор общества «Первая Российская Страховая Жизнь». И прямо пошел к исправнику.
То было время маневров, колебаний и веяний — смена правительственных стилей. Огромную, до безобразия не соответствующую основным задачам, деятельность развила пожарная команда, где обнаружилось недовольство Тевкой и происходили собрания с закрытой баллотировкой. Доктор Пасвольский говорил о бесплатной библиотеке. В Америке кто-то кого-то избивал, и не просто, а оглоблями.
Пан Рыпейко, бывший в интеллигентах у исправника, уловил среди веяний, что надо что-нибудь предпринять, как бы чего не вышло. Исправник ощутил легкое головокружение, точно сделал какую-нибудь крупную подлость, хотя ничего такого в данное время еще не сделал. Он знал по опыту, что это и есть чувство государственности.
Взяли Гицеля. То, что Гицеля взяли, вполне нормально: падения лианозовских не вызвало. Гицелю сесть за решетку — плёвое дело.
Но в ту же ночь явились к Бруксу и взяли Брукса.
БРУКС БЫЛ ВЗЯТ.
Таков результат пожара.
Брукса одели в полную арестантскую форму и повели на допрос. Мальчишки неслись молча и мерно вокруг, вздымая пыль и не спуская глаз. Впереди бежал совсем маленький, — кривлялся, забегая вперед, ходил на руках, а в свободное время кричал:
— Брукс — араштант!
Брукс шел торопливо, как будто спешил описывать чужое имущество. Руки, как лишние, заложил за спину.
Старухи с явным лицемерием вздыхали, качали головами и быстро успокаивались. Рохка, сидевшая двадцать лет перед зеркалом и проверявшая в нем свой страшный вид, с робким смехом закивала из окошка. Иосенька-Паскудник вещал со своего амвона:
— Смотрите, как чествуют Брукса. Это же чистый юбилей его музыкальной деятельности.
Но с Бруксом не всё было кончено. Главный вексель не протестован. Оставались: М-me Брукс и попугай, не считая воспитанницы.
М-me Брукс вспомнила последовательно: 1) лоскут на двери лавчонки, 2) старую шарманку. И развила деятельность. Воспитанницу засадила в кассу: в такой момент чужие люди всегда готовы воспользоваться. Воспитанница сидела в будке, как попка в клетке, сплевывая билетики, как автомат.
М-me Брукс разъезжала на двух извозчиках сразу: глухом Менделе и латыше Андрю.
Как только М-me Брукс выкатывалась на шарнирах из двери, начиналась глухая конкуренция. Андрю старался объехать Менделя, чтобы подать первым. Но у глухого Менделя — особый формальный прием: осаживал назад, лошадь оседала всем корпусом, сжималась до минимума, — и М-me Брукс оказывалась аккурат вровень с драной менделевой пролеткой. Глухой Мендель побеждал, потому что у него крепче нервы. М-me Брукс посетила таким манером следователя, исправника, товарища прокурора и даже доктора Пасвольского.
Исправник сегодня говорил да, а назавтра, свидевшись с паном Рыпейко, — нет. Прокурор холоден, как мраморный умывальник. Доктор Пасвольский кричал, что весь пожар на Солдатской улице — чистый антисемитизм, ничего больше. И ощущал легкое головокружение, близкое к подлости. То было знакомое ему чувство общественности.
А попугай способствовал кредиту. После обеда клетку ставили на балкончик, из лавочки приносили сифон сельтерской с желтым сиропом. М-me Брукс с воспитанницей полупублично ее распивали. Попугай исполнял свой интимный репертуар. М-me Брукс показывала свои фальшивые гривенники. Приксфикс существовал. Ого, в случае чего — даже вывески не пришлось бы менять! Попугай был штрих в кредитоспособной картине.
Когда М-me Брукс садилась на своих извозчиков, а воспитанницу запирали в клетку вытаскивать билетики, — попугая оставляли на балконе подышать чистым воздухом. Человек, открыто занятый попугаем, находясь под обвинением в поджоге, по меньшей мере невинен. То была неявная, нелегальная программа, но программа.
Однако Абка Боз не подписался под этой программой. Он относился к попугаю, как всякий уличный мальчишка с нулевым образованием. Попугай оставался один, и у балкона взад и вперед маячило Абкино бельмо. Тихо. Посредине улицы лежала бродячая собака, вытолкнув пламенный язык, и намеренно качала головой от жары. Абка устанавливал бельмо прямо перед балкончиком. Попугай подвижно смотрел на Абку черными кофеинками.
Две минуты на удивление: Абка удивлялся попугаю. Моментально поднимал с земли камешек и пускал. Жалкая собака видела все, но из лени и условного рефлекса, выработанного в ней Абкой, притворялась, что не видит. Городовой далеко. Три лавочника, угасавших от скуки на соломенных стульях, следили с одобрением. Попугая мало кто любил на улице, его невольно считали чуть ли не Бруксовским наследником.
Чтобы подлизаться к Абке, попугай моргал кофеинками, ждал самой худшей пакости и заводил свою старую шарманку:
— Папочка, поцелуй мамочку!.. и т. п.
Абка, затаив дух, пускал второй камешек. Попугай орал уже не по сентиментальному, а на родном языке. Он смутно вспоминал старую обезьяну, которая сто лет назад подохла в Африке. Со второго сеанса стал смирнее, чем кролик.
Приниженная, заблудшая собака, не глядя в Абкину сторону, начинала ворчать. Абка с изумлением смотрел на терроризированного попугая, прижавшегося к задней стенке. Переживания его были такие же, как у всякого уличного мальчишки, который бьет длинным прутом лягушку, а потом смотрит, не дыша, на ее белое брюшко и убегает стремглав, только через минуту догадавшись издать радостный и скверный крик.
Подчиняясь древнему инстинкту, Абка хватался руками за край балкончика, лупил бельмо на попугая, скрежетал, булькал и шипел:
— Рррр. Тр… Сволочь… ссс… я тебе дам… ух ты… я тебе покажу папочку… хррр… твой папочка — араштант… ух… аррраштант… Брукс — араштант…
Абкино шипенье разражалось в безобразном и беспредметном вопле. Животы лавочников мерно качали цепочки из ней-зильбера.
Приблудная, обездоленная собака вскакивала и, поджав хвост, мерно уносилась в переулок.
Гибель попугая была обеспечена. Он молчал, сидел расстроенный и изредка открывал клюв. Перышки, как на метелке, пошли в разные стороны.
М-me Брукс не теряла времени и создала легкое неофициальное головокружение. В день процесса присяжный поверенный Карабчевский запел, как Шаляпин. Не было ни керосина, ни соломы, ни огня. Вряд ли был пожар. Дом на Солдатской улице — мнимая величина. Гицель существовал в минимальной мере.
Товарищ прокурора был неуловим. Присяжный поверенный Карабчевский гремел как соловей. В результате остался Брукс — и больше ничего. Брукс был нагляден. Его выпустили на все четыре стороны. Даже Гицеля выпустили. Пока что ловить собак. До поры до времени. Пан Рыпейко получил от исправника горький взгляд за неточную информацию о веяниях.
Существовал приксфикс — золотой на гладкой черни.
Абку Боза смело. Он пропал из виду — играл в блейки на Яснопольской улице. Был у него сподручный — маленький, черный, как уголь, мальчишечка, который благоговел перед Абкиным бельмом, желтыми ногтями, веснушками громадной величины.
Абка клал блейку и задавал тройку так, что блейка летела через все заборы, чёрт знает куда. Мальчишечка шел за ней, перелезал под жгучим солнцем заборы, рвал на себе штаны. Абка владел им безраздельно. Потом Абка, посвистывая, мурыжил мальчишку, и тот скакал на одной ноге пятьдесят и сто пятьдесят раз, и Абка его обсчитывал.
Попугая тоже смело, его взяли с балкона. Сифон, по всей вероятности, распивали в комнате.
Зато М-mе Брукс приготовила мужу хороший семейный вечер — интеллигентные игры, ужин с граммофоном. Пригласили не только Луфта и Лацкера, но и Брафмана-пивовара и еще, и еще, и даже доктора Пасвольского. Пришел Израэль Брукс- явление западной культуры. Брафман-пивовар явился в тугих крахмалах.
Сначала все постеснялись немного и не знали, поздравлять или нет, как это бывает при благополучном разрешении внебрачным ребенком.
Но Брукс живо повернул руль. Он нисколько не изменился. Красен, как бурак, синие очки блестели, а ручки заложил за спину. Даже наловчился бормотать нечто вроде песенки, но выходило крайне фрагментарно.
А когда взял в руки карты, то перестал и бормотать. Руки как руки, взятки как взятки, и Брукс, и приксфикс. Все, как в аптеке.
Играли в преферанс. Для искусства, идейно. Без напора на обыгрывание или подсиживание, или шантаж. Луфт в этот вечер выигрывал, а Лацкеру записать пару куриц — легкая гимнастика. Луфт отрывался от сигары, вонявшей, как фабричная труба:
— Ага! А что будет вот с этого? — Со стуком выкидывал карту. — С этого будет польза.
Лацкер, которого Луфт шантажировал, не поддавался:
— Хорошо, хорошо. Где-то вы поете, а где-то сядете.
Израэль Брукс кипятился, но в интересах науки:
— Это чистое сумасшествие. Покупает девять, а в руках молодки. Я не знаю, но такого человека сажают в сумасшедший дом.
Дамы, лоснясь, входили в подробности съеденного. М-mе Лацкер, молодая обжора, щебетала, что редька в меду берет ее за язык, а клубника — она чувствует — сходит прямо в желудок.
Пивоварша была сплетница и отозвалась между прочим, что у Коганов уже убрали из спальни вторую кровать. Сам Коган будет спать в гостиной.
В это время Луфт поцапался с доктором. Луфт лечился у старого шарлатана Рабчика и был бестактен. Приставал к доктору Пасвольскому с пузырем и почками. Доктор Пасвольский разводил руками, а выражением лица тактично показывал, что он, как не лечащий врач, не имеет права, согласно врачебной этике, выражать свое мнение, притом без осмотра пациента и бесплатно, — так gratis и franko.
Будь Лацкер на месте Луфта, пошел бы на прием к доктору Пасвольскому и заплатил бы два рубля за диагноз… или замолчал бы и продолжал лечиться у шарлатана Рабчика. Но Луфт, старый нахал, пристал вплотную, а получая в ответ мимику, хоть и приличную, вдруг озлился при всех:
— Доктор, вы можете мне сказать одно слово? Я еще в состоянии заплатить за консультацию!
Это было оскорблением, потому что на дощечке у доктора Пасвольского как раз впервые в Чарице появилось удивившее всех выражение:
ЗА КОНСУЛЬТАЦИЮ 50%
Худо и то, что доктор Пасвольский растерялся, ответ промазал и разозлился уже не на одного Луфта, а и на Лацкера, и на Брукса, и на всех.
Как раз в это время отзвучала у дам тема когановской кровати. Была тишина. Брукс протянул ручку и сказал:
— Ну, ну… — Но вышло так, будто вмешался в драку шарманщиков.
М-mе Брукс выступила на сцену одним движением шарниров. Пришла очередь попугая.
Закономерная связь событий. Большой скандал вызывает маленький, а маленький диалектически тянет за собою, если не большой, то крайне неприятный инцидент. Дело Брукс-Гицель было большим скандалом; Луфт — доктор Пасвольский — маленькой гадостью. Но через какие-нибудь три минуты, тут же на месте, сряду произошла дрянь, которая по совокупности оставила после себя крупный моральный осадок.
Эта третья дрянь была: m-me Брукс — попугай.
У m-me Брукс — верный прицел: пора восстановить семейную атмосферу. Значит, попугай. (О воспитаннице нет и речи, — она покрывалась при гостях потом и была неразговорчива).
М-me Брукс сказала:
— А где это наш попка?.. Что-то совсем замолчал!
— Ага, в самом деле, как поживает попугай? — сказал Лацкер, чувствуя себя неловко. — Давайте его сюда на живую руку!
Воспитанница выпустила попугая с такой живостью, как если бы клетка была кассой. Попугай сидел комком. Потом прыгнул на плечо к m-me Луфт, худой, острой и зеленой. М-me Луфт равнодушно стряхнула его, сказав:
— Фе.
Дело плохо. Попугай прыгнул на стол. Шел по столу, пошатываясь, как пьяница. Дошел до Лацкера и закрыл глаза. Все смотрели на него.
— Он болен, — решил Лацкер. — Смотрите, какой вид! Что это с ним? Простудился?
— Если простудился, — вступил Луфт, — мы попросим доктора его вылечить.
Сказано примирительно. И почки, и пузырь, и сердце у старого Луфта отходчивы… Но доктор Пасвольский принял это за новое нахальство:
— Извиняюсь, я не лечу попугаев. Ни от почек, ни от пузыря. Я не ветеринар.
Лацкер хихикнул, но тут же смолк. Луфт двумя пальцами отнес от себя вонючий огрызок сигары. Вспомнил молодые коммивояжерские времена и приготовился матюгнуть интеллигенцию. Положение опять обострялось. Позвать в дом известного общественного деятеля только затем, чтобы выругать,- невесело.
Попугай сидел на столе с закрытыми глазами и молчал М-me Брукс ткнула его пальцем и с угрожающим видом ласково попросила:
— Попочка, отчего ты ничего не говоришь? Ну? Скажи что-нибудь? Посмотри, ведь папочка вернулся… Папочка вернулся…
Попугай открыл свои кофеинки. Сначала одну, потом другую.
Брукс протянул ручку, чтобы погладить попочку по головке. Попугай покачнулся и лег на бок.
Несколько раз разевал клюв. В мечтаниях видел одну обезьяну, которая подохла верных двести лет назад.
М-mе Брукс, извиняясь голосом, сказала:
— Я не понимаю, что с птицей. Надо дать ей горячего чаю. — И поднесла блюдце к самому клюву.
Луфт буркнул:
— Видать, уже получил свою консультацию…
Доктор Пасвольский поперхнулся имбирем, который жевал из одного приличия.
Вдруг попугай открыл клюв и сказал шипящим голосом:
— Ссс… сволочь… Ух ты… Не ерунди там… Твой папочка — араштант… Брукс — араштант…
И сразу, как автомат, Брукс протянул свою красную руку. Схватил попугая за голову.
Попугай укусил его и заорал пронзительно:
— Хрр… араштант! — Потом свистнул и высунул язык.
Брукс стоял перед гостями, вытянувшись во фронт посередине комнаты, красный, как бурак, и в такой статуарной позе душил изо всех сил дохлого попугая.
Отзывы о сказке / рассказе: