Александр Бестужев — Наезды

Глава III

Вот едет он путем-дорогою, стороною далекою, и наехал он ни распутие: посредине столб стоит, на столбе щит прибит, на щите надпись, как жар горит: «Поедешь вправо — будет конь сыт, а сам голоден; поедешь влево — будешь сам сыт, а конь голоден; поедешь прямо — будут оба сыты и оба биты!» Иван-царевич призадумался: самому поститься — с силой проститься, на тощем коне я горе-богатырь — ни биться, ни драться, ни ратиться; поотведаем счастья на третьем пути: поглядим, кто побьет меня сытого, на свежем коне, при булатном копье?

Старинная народная сказка

Наши путники под завесою темноты счастливо пробрались довольно далеко внутрь Люцинского повета.

— Вот и сам Люцин,— сказал Зеленский князю Серебряному, и князь взглянул направо: денница занималась, ленивый туман волнами поднимался с зубчатых стен замка, стоящего на холме,— и тихо лежал городок у ног его. Еще ни одна дверь не чернела, ни с одной трубы не вился дымок, и окружный лес, понемногу рассветая, отрясал на путников холодную росу. Далее к Режице (старинному Розитену) виды становились еще живописнее. Холмистый край испещрен был озерками, над стеклом коих бродили махровые пары; и дикие рощи, и зыбкие тростники отражались в неподвижном их лоне. Порой только звучно прыгала из воды щука или ныряла дикая утка; струи разбегались кругами и снова сливались в зеркало.

Зеленский ехал впереди и удачно поворачивал то вправо, то влево на тропинки, иногда для сокращении дороги прямиком, иногда объезжая деревни околицами.

— Ты славно знаешь все закоулки,— сказал ему князь Серебряный,— я не ошибся, положась на слова твои заране.

— Как мне не знать этого края! Мы целый месяц стояли здесь с гетманом литовским Карлом Ходке ни чем, собирая силы на шведов,— да потом и разгромили их в прах, даром что их было втрое более. В то время я служил у пана Опалинского и не сходил с коня на полеванье. Зверям от нас было не лучше житье, как и людям, и я волей и неволей должен был узнать наизусть все заячьи стежки.

— Скажи, пожалуй, отчего мы не проехали ни одной деревеньки, которая бы походила на другую? В иных наши русские избы с узорными полотнами по кровле и высокими деревянными трубами в прорезе; в иных мазанки, с горшком для дымовья, в иных чухонские лачуги, у которых из каждой щели, как из жерла, чернеет копоть.

— Изволишь видеть, князь, край этот зовется теперь Польскими Инфантами и уступлен Польше немецкими рыцарями. От этого здесь есть и чудские переселенцы, и туземные латыши, и старинные литовцы, и настоящая польская шляхта, и беглые русские, которыми в особенности заселены пограничья. Да и между панами такой же сброд: кто немец, а кто литвин, кто барон, кто князь.

— Ну, а хорошо ли они знают остальную Польшу и другой конец Литвы? Украйну, Подолию?

— И все-то поляки, кроме своего округа, не знают, да и знать не хотят отчизны — а здешние медвежники всех менее. Варшавцы и краковяки смеются над ними; они презирают варшавцев и краковцев вместе и доказывают, что предки их были уже дворянами, когда в Польше жили одни лягушки.

— Тем лучше, тем лучше. Стало быть, нам без страха можно будет рассказывать сказки. Помни же, пан Зеленский, что я литовский дворянин Яромир Маевский, а ты шляхтич Стребала; что мы раненые взяты были в плен в Кремле и теперь, вымененные, возвращаемся домой через северную Русь, по приказу государеву, чтобы не столпить пленных на военной дороге к Смоленску. Говоря по-польски, как поляк, и зная почти всех бывших при дворе Димитрия, и в войсках коронных, и в полках Тушинского вора, я надеюсь порядочно подделаться к польскому ладу. Про тебя и говорить нечего: ты родовитый добродзей, а впрочем, всему делу авось.

— Все это хорошо, сударь князь, если не случится там никого из бывалых под Москвою; а как, на грех, какой озорник нас узнает? Не миновать тогда воздушного путешествия — у них суд короток.

— Что ж делать, пан Зеленский, отвага ест медок, а робость — ледок. Волков бояться, так и ягод в глаза не увидишь. Смекай, что я наскажу тебе: мне надобно выкрасть от Колонтая русскую пленницу — так ты хорошенько разузнай, где она спит, когда гуляет. Перещупай все затворы, пронюхай все лазеечки и держи ухо востро и коней в подпругах.

В это время они встретились с бедным крестьянином, который на низкой некованой тележке ехал за сеном и, завидя всадников, опрометью своротил с дороги и опрокинул в овраг свою повозку,— но вместо того чтоб поднимать ее, он только боязливо кланялся проезжим. На истощенном лице его написана была жалкая простота. Белый изношенный балахон прикрывал тело.

— Далеко ли до Самполья? — спросил князь.

— Близко, паночек,— ответил тот по-русски.

— Это значит, дай Бог поспеть туда к обеду,— заметил Зеленский,— здешнее «близко» длиннее коломенской версты.

— Однако ж как близко, добрый человек? — повторил князь.

— В старину было пять миль, паночек, да панья смиловалась: велела только трем быть.

— Добрая же у вас панья.

— И храни Бог, какая добрая: сама нам сказывает, что за нас в церкви молится; да пан эконом нас обманывает: последнюю корку и курку отнимает, а в год кожи две, три обновит — а все говорит: «Панья велела».

— Ну, брат Зеленский, это, видно, по-нашему: у ханжей и на Руси одним кошкам масленица.

— Какое сравнение, князь, житью русского мужичка с польским — тот не продается наряду с баранами, и, дождавшись Юрьева дня,— поклон да и вон от злого боярина. А здесь холопа и человеком не считают; его же грабят да его же и в грязь топчут. Я знаю одного пана, который отдает выкармливать своих щенков кормилицам, отымая у них грудных младенцев.

— Это клевета,— сказал Серебряный, содрогнувшись.

— Дай Бог, чтобы это была клевета. Что греха таить, князь, я вырос на отнятом хлебе, я привык с малолетства гулять на счет крестьянина и в чужбине и на родине; совесть у меня не из застенчивых, а, право, сердце поворачивается, когда посмотришь, бывало, что делают паны со своими холопами.

Князь долго ехал в молчании… время летело.

— Мы уж близко к замку пана Колонтая,— сказал наконец Зеленский.— Не худо бы нам пооправиться у этой речки. Везде по платью встречают, а по уму провожают.

— И в самом деле так,— отвечал князь, слезая,— дай-ка мне зеленый польский контуш да и сам нарядись побогаче — и будь если не умнее, то скромнее, чтобы заслужить хорошие проводы. Я прошу тебя для этого только мочить усы в чарке.

— Нет, князь, коли пить, так пить — а то незачем и нюхать. У меня губа словно грецкая губка,— чуть окунешь ее в вино, донышко и проглядывает, а голова хоть выжми.

— Делай как знаешь, пан Зеленский, но честью уверяю тебя, что если ты сам-друг проболтаешься, я из тебя сделаю окрошку.

— Князь будет доволен мною. У меня шкурка хоть не черного соболя — однако ж для меня очень дорога.

И между тем он пособлял князю убираться. Зеленая бархатная шапочка, опушенная горностаем, покрыла темно-русые кудри князя. Такого же цвета и с такою же окладкою венгерка с серебряными жгутами обнимала стан. За золотым поясом заткнут был турецкий кинжал, осыпанный жемчугом и цветными каменьями. Довольно узкие атласные порты скрывались в желтых сафьяновых сапогах — отличительный знак дворянства во всех землях славянских. Наконец князь перебросил на шею эмалевую цепь, на которой висели серебряные часы луковицею, выглядывающие из-под кушака. Кривая сабля довершала наряд князя Серебряного.

— Хорош ли? — спросил он, улыбаясь с самодовольным видом и глядясь через плечо в речке.

— Молодец! — отвечал стремянный, охорашиваясь сам в новом контуше.— И я теперь, как змея в новой шкуре,— красив и хитер. Давно, князь, не носили мы польского наряда, а по правде сказать, его стоит только надеть — так у всех паненок уже головы кружатся!

— Побереги свою, пан Зеленский. Однако солнце всходит на полдень… пора! — Он завернулся в широкий охабень, подбитый куницами, вскочил в седло, и оба поскакали к замку Колонтая.

Станислав Колонтай, старик лет за шестьдесят, тучный, подагрический и, как водится при богатстве и недуге,— весьма причудливый и своенравный, сидел под широким навесом на крыльце своего неуклюжего палаццо. Все сказанные достоинства выражались на желтом его лице, и длинные седые усы, которыми он подергивал беспрестанно, придавали еще более кислоты его физиономии. На нем надета была, как на китайском мандарине, желтая однорядка со множеством пуговиц, подпоясанная очень низко, ровно по обычаю польскому и для того, чтобы поддерживать двухъярусный его живот. Ноги, обутые в плисовые сапоги, покоились на подушке.

В стороне сидела жена его во французском круглом платье — старушка почтенная, но жеманная; далее несколько соседок, сын их Лев, статный мужчина с выразительным лицом, и паны гости, в которых ни один порядочный дом в Польше не имеет недостатка и в Страстную неделю. Паненки — существа, похожие на наших воспитанниц, покоевцы — род пажей, пахолики — род слуг и вся шляхетская молодежь, составлявшая застольную дворню, стояли или ходили сзади, шутили между собою, болтали любезности девушкам и, как водится, подтрунивали над своим патроном.

Младший конюший объезжал по двору пылкого жеребца, и пан Колонтай, держа в руке бич, изволил повременно им похлопывать, заставляя четвероногого новичка делать прыжки и дыбки. Дамы были заняты своим разговором.

— Добрже, пан Машталярж, досконале! еще задай ему штрапацию: острожки в боки и хлыстом по крестцу, чтобы при осадке хвост на землю ложился… На одном шипу поворачивай, вот так,— да не балуй коня, когда он балует! теперь играй поводами, чтоб оскал не онемел…

— Добрый конь,— сказал хорунжий Солтык, взглянув на него, и снова обратился к даме, которой он что-то нашептывал.

— Настоящая арабская кровь,— примолвил один из подлипал хозяина,— орел, а не конь!

— Пряничный петух,— возразил с презрением хозяин.— Если на тебе выжечь тавро, пан Цаплинский, так ты столько же будешь араб, как этот жеребчик! Не то бы вы запели, господа, если б вам удалось видеть моего рыжего в масле коня, чистой персидской породы, которого добыл я, когда мы с Замойским разбили турок. Змеем подо мной совьется и ветром по полю носится, копытом из милости на мураву ступает. Только стало бы уменья сидеть на нем, а то уж любо поскачет.

— Пан Станислав слыл удалым наездником,— приветливо молвил режицкий судья Войдзевич.

— Да, честь имею доложить, мы за Батория позвенели на свой пай палашами, и в те поры у нас молодцами хоть мост мости, а Колонтай между ними был не последний. Бывало, как выеду гарцевать в деле — так други и недруги пальцами указывают. Ныне другие времена: новопольская молодежь лучше любит ласкать дамские ножки, чем сабельные ручки.

— Мы слыхали, что и пан Станислав в молодую пору был присяжным угодником и любимцем красавиц,— сказал Войдзевич.

— Добрже, добрже, пан Сендзья, что было, то было; только мы в старину не забывали славы для волокитства и не вековали в женских уборных. А вы чересчур изневестились, панове!

— Мне кажется,— возразил Лев Колонтай,— что батюшка напрасно обвиняет нас в изнеженности. Уважение к дамам не тушит, а раздувает в нас пламя славолюбия, и недавние победы над русскими доказали, что мы достойны своих предков.

Пан Колонтай принадлежал к общему разряду стариков, для которых все настоящее дурно и все минувшее прекрасно, потому что тогда они были молоды и могли блистать. Желчь в нем разыгралась еще более от противоречия сына, которого он называл Лёвинькой, хотя тому минуло уже двадцать восемь лет: дети в отцовских глазах вечные недоросли.

— Победы? — вскричал он насмешливо,— нечего сказать, славно побеждали твои товарищи под Троицким монастырем и в Москве. И поделом, не вступайтесь за всякого бродягу. Панна Марина повела вас за хвостом своим, а за Жигмунтовы усы выпроводили молодцев.

— Дело доказывает лучше споров, батюшка. Наши вывезли из Москвы до тысячи возов драгоценностей.

— Так слава коням. Кто идет вперед, тому нужны брони, а не кони!

— Беглецы не приводят в торжестве пленных царей за собою!

— Полякам должно краснеть таких торжеств. С бою ли, честью ли взяли Василия? Нет: из монастыря и обманом, да и давай показывать варшавским зевакам за царя человека, их же происками постриженного в монахи; давай прозой и стихами величать себя победителями, потирая бока. Вот весь ваш хваленый поход на Москву!

— Конечно, он стоит похода Батория на Псков,— сказал раздосадованный сын.

Старик закипел.

— Конечно, да там победили нас вьюги, а не люди, зато мы и не хвастались успехом. У кого довольно серебра, тот не натирает ртутью шелегов. Там потерял я лучшего друга и лучшего коня, и с тех пор я поклялся вечною ненавистью к русским, и пусть черт из костей моих выточит игральные кости, если хоть один русский, попавшись ко мне в руки, вырвется из них живой, и мне всего досаднее, когда вы бьете их только словами!

— А взятие Смоленска? — заметил Войдзевич.

В эту минуту князь Серебряный показался в просеке, в сопровождении своего стремянного. Общее движение любопытства очень кстати прервало порыв раздражительности старого Колонтая, и он сам, отенив глаза рукою, принялся рассматривать, кто едет.

— Это Иозеф Бржестовский…— сказала одна панна,— то-то он навезет нам новостей и гостинцев; он так мило умеет рассказывать дворские анекдоты и так верно описывает моды, что по его словам можно кроить, как по мерке.

— Разве Михал Тимон,— возразила другая,— вот нам и первая пара в мазурку; это он — я очень хорошо знаю его осанку.

— Сердце — приметливый живописец, — лукаво заметил Войдзевич.

— Только пан судья плохой судья сердец,— отвечала красавица.

— Это ни тот, ни другой,— молвила третья,— это Вацлав Шадурский,— не худо, чтобы пан хорунжий прочел нам отходную, потому что он уморит со смеху, представляя короля и любимцев его Потоцких, когда они варят золотой суп.

— Панна Ружа может до случая спрятать наперсток,— сказал Лев Колонтай,— панну Сидалию приглашаю выбрать себе другого кавалера для мазурки, и панна Марила отложит до другого времени свою исповедь, как ни досадно это ее черноусому духовнику,— это какой-то незнакомец, милостивые государыни,— но во всяком случае новый поклонник ваших прелестей. Не так ли, пани Элеонора?

— Если он так же любезен, как статен,— отвечала пани Ласская, нежно прищуривая очи на Колонтая.

— О, конечно, пани Элеонора, наружность так обманчива, и глазам опасно доверяться.

— Очи — зеркало души,— говорят стихотворцы.

— Но и самая душа бывает зеркалом, которое все отражает и ничего не хранит.

— Мы знаем, откуда ветер навевает пану Льву нападки на нас. Ваша скромная русская красавица…

Приезд Зеленского прервал все разговоры; он очень ловко и твердо повторил заученную просьбу со всеми околичностями.

— Просим пожаловать,— ласково отвечал старик Колонтай,— моего порога искони не миновали проезжие, и я тем больше рад гостю, что он земляк и шляхтич. Проси пана Маевского не только на час — на месяц; дом мой к его услугам.

Между тем, покуда происходили объяснения и приглашения, князь стоял верхом у въезда и рассматривал гербы на каменной ограде, которые, подобно негодным травам, развевались повсюду. На самом своде ворот прибит был раскрашенный железный щит, и плющ в самом деле прибавлял к нему украшения, не внесенные в печать; зато домовитые ласточки залепили верх его гнездами, не заботясь, что эта вывеска тщеславия дороже хозяину драгоценнейших картин; но, странная вещь, предрассудок, воздвигнувший этот щит, оставил в покое ласточек по другому предрассудку — как будто в доказательство, что внушения природы побеждают заблуждения ума.

Я не ручаюсь, чтобы подобные мысли кружились в голове князя,— они принадлежали не его веку — и тем менее его положению. Его сердце билось — в каждой женщине ему мечталась Варвара. Что скажет он ей? Как встретит она его? Как откроется в своем намерении, не изменят ли ему нежданные восклицания встречи? У него потемнело в глазах, когда въехал он на широкий двор Колонтая. Оправясь, однако ж, от первого замешательства, он посредине спрыгнул с седла и развязно пошел к хозяину. Тот, видя учтивость приезжего, разгладил усы и морщины, и пошли обоюдные приветы. Поляки всегда были щедры на слова, и магнат хотел доказать, что двор для него не Новая Земля. В заключение он прибавил: «Я уверен, что пан Маевский, ступив после долгого плена на родную землю, найдет в моем доме родственный прием. Вот жена моя, урожденная княжна Гедройц, и сын мой Лев Колонтай, ротмистр Язды Коронной. С дамами и с молодыми панами вы и сами скоро познакомитесь.

Поцеловав почтительно руку у хозяйки и учтиво раскланявшись с сыном, он был задавлен расспросами от каждого и каждой из собрания. Он благодарил судьбу, что тут не было Варвары, ибо чувствовал, что в ее присутствии никак бы не мог так вольно рассказывать небылицы. Дух подражания, коим так щедро наделила или наказала природа русских, послужил ему тут чрезвычайно. Натершись польщизною при дворе самозванца и находясь с ними в беспрестанных сношениях за переводчика во все время внутренней войны, он удачно ссылался на то, что знал, и извинялся пленом в том, чего не знал, приписывая долгой отвычке ошибки языка. С полчаса спустя полдень на дороге послышался топот коней, предшествуемый звуками бубна. Князь Серебряный подумал сперва, что за ним скачет отряд конницы: ничего не бывало. Пыль расступилась, и глазам его представилась тяжелая линейка, построенная едва ли не из обломков Ноева ковчега. Она влекома была, так сказать, воспоминанием шести тощих лошадей. Впереди скакал бубенщик, чтобы недостойная чернь сворачивала с дороги, а кругом шесть вершников в гусарской одежде.

— Милости просим, пан староста Креславский, милости просим, ясновельможная пани старостина, панны старостувны,— какой вас ветер занес — тысячу лет не видались,— вскричал старик Колонтай, обнимая по очереди это допотопное семейство, и, признаться, глядя на них, последнее приветствие его не могло быть сочтено за преувеличение. Когда выгрузили из линейки всех панн, всех мосек и все картонки,— громкое восклицание: «Обед на столе!» оживило собрание. Хозяин подвел мнимого Маевского к младшей, хотя вовсе не молодой, дочери старосты, подхватил руку ее матери, кряхтя от подагры, но зато лихо моргая усами,— и гости, меняясь приветствиями, потянулись в столовую.

Глава IV

Я формалист: люблю я очень
В фарфоре чай, вино в стекле;
В обеде русском — добрый сочень.
Roast-beef на английском столе.
Люблю в гостиной вести, фразы,
Люблю в гостинице проказы,
И даже ссоры в злые дни…
(Чего нас Боже сохрани!)

Если несколько польских магнатов могли блистать роскошью, как владетельные герцоги, зато три четверти остальных равнялись с ними одной спесью, далеко отставая средствами ее удовлетворить и выказать. Не говорю уже просто о дворянах, хотя каждый из них силился иметь около себя небольшой двор. Все это чванство, нисходя постепенно к бедности, делало только смешней их причуды и тем скорее довершало разорение. Колонтай, один из важнейших помещиков того края, конечно, был богат всем, что составляет первые надобности человека, но денежные доходы его были весьма ограничены. Немецкие купцы посредством евреев покупали, правда, у него лес, рожь, пеньку, сало — но Двина была не очень близка, перевоз колесом в бездорожном краю затруднителен и сплав до Риги, от войны со шведами, неверен, а потому и цены на все чрезвычайно низки. Прибавьте к этому запутанность его дел, бессовестность экономов и арендаторов, беспорядок в управлении и в расходах, потому что в те времена, как у нас доселе, хозяйство считалось недостойною наукою для дворянина,— и вы не удивитесь удивлению князя Серебряного, который, минуя ряд покоев, не заметил в них ничего великолепного, что полагал найти по рассказам поляков. В двух только гостиных стены обиты были золототравчатым штофом, а креслы и стулья обтянуты рытым плисом, но все это было так блекло, что без ошибок его можно, казалось, назвать ровесником Ягеллонов.

В столовой зале по глухой стене тянулись предки Колонтаевы от мала до велика… но, благодаря пыли и копоти, они терялись в сумерках времен, и это обстоятельство, конечно, было не внаклад и портретам, и малярам, их писавшим. В конце залы стоял шкаф со стеклами, раскрашенный и украшенный, как часовня: в нем были помещены в узор серебряные блюда, фигурные кубки, чары, чарочки, кружечки и кружки — наследственная родословная крестин, именин, свадеб, мировых подарков и добыч. На столе же, так как день был непраздничный,— лежали только при оловянных тарелках серебряные ложки да кабачок и солонки; кружки и рюмки были синего стекла и разных видов и величин.

Гости, жужжа, обходили стол, будто крепость, назначенную к разграблению… Вся кровь зажглась в князе Серебряном, когда он увидел выходящую из противоположных дверей Варвару; она опиралась на руку Льва Колонтая и была в польском или, лучше сказать, в венгерском платье. Две косы, перевитые жемчужного ниткою, два раза окружали ее голову. Белый глазетовый доломан, опушенный соболями, охватывал стройный стан, и голубая атласная исподница с золотою бахромою струилась и шумела в широких складках; стройная ножка заключена была в красный сафьянный черевик. На один миг устремила она прекрасные голубые очи свои на незнакомца; румянец как зарница вспыхнул на лице красавицы — и снова потух он, и снова обратились взоры ее к Колонтаю, как будто обманутые. Князь был уязвлен такою холодностию — он лучше желал, чтоб она подвела его под саблю своею радостию, чем быть безопасным ценой равнодушия.

Сельский каноник прочел «Oculis omnii» [Взору всякого (лат.)], благословил яства, и все стали садиться. Колонтай, несмотря на то что дамы поместились на одном конце стола, как хозяин, выгадал себе место рядом с Варварою, и бедный князь, сидя на одной стороне с нею, только вкось, и то изредка, мог наслаждаться видом ее носика, перепрыгивая взорами то через толстое брюхо пана Зембины, то через тенистые усы пана Пузины, то через бритую голову пана Радуловича.

— Васан, конечно, русак по вере,— спросил пан староста Креславский, обращая слово к князю,— сдается, пан крестился на правое плечо?

— Крещусь на правое, а рубаю и с правого и с левого! — гордо отвечал Серебряный, негодуя за нескромный вопрос и неучтивое выражение «васан», которое почти равняется нашему «сударь».

— Что хорошо, то хорошо,— со смехом вскричал хозяин, которому понравилась эта выходка.— Пускай отцы иезуиты разбирают, латынью или славянщиною отпираются лучше райские двери, пускай они проклинают наших кальвинистов и за чуб тащат козаков в унию: по-нашему тот и свят, кто лучше рубится за отчизну. Не правда ли, пан судья?

— Моя хата с краю, ничего не знаю,— отвечал Войдзевич, отшучиваясь, чтобы не навлечь на себя неудовольствие старосты.

— У палестраитов, как на испорченных часах, не узнаешь правды,— сказал хорунжий Солтык,— одно бьют, а другое показывают.

— По крайней мере,— возразил Войдзевич, скрывая свой гнев,— моя стрелка туда и бьет, куда указывает… Разумеешь, пан хорунжий?

— Разумею, только…

— Сомневаешься?

— Нет, просто не верю!

— Дерзкий мальчик: satis eloquentiae, sapientiae parum [Достаточно красноречия, мало мудрости (лат.)],— произнес он по-латыни, чтобы устранить дам от ссоры.— Знаешь ли, чем платят за подобные речи?

— Не все брать, надо когда-нибудь и поплатиться, пан судья.

— Прошу слово гонору, пан хорунжий!

— Я не отдаю чести тем, которые не стоят ее!

— Не даешь, потому что не из чего!

Бог знает чем бы кончилась ссора, подстрекаемая присутствием общества, и в особенности дам. Такие сшибки были весьма обыкновенны в Польше, где каждый молодой человек, не заботясь о справедливости, жаждал выказать свою храбрость, не ходя далеко. Хозяин, однако ж, поспешил удержать запальчивость противников.

— Тише, господа, прошу вас, тише! Отложите на час ваши сделки — сад велик и вечер долог: успеете еще нарубиться досыта. За обедом дело не о крови, о вине, оно causa nostrae laetitiae, источник нашей радости.

— И начало великого зла,— подхватил каноник,— где льется вино, там и кровь брызжет нередко.

— Не хочет ли преподобный отец доказать, что вино пьяно? — спросил шутя Лев Колонтай.

— Не хочет ли пан ротмистр доказать, что нет? — возразил каноник.

— Не только хочу, но и могу: я утверждаю, что пьяно отнюдь не вино, а время!

— Как время? Каким образом время? Это любопытно, это очень любопытно! — вскричали многие голоса.

— Вы смеетесь немножко рано, господа,— я вам расскажу как. Возьмите вы бочку венгерского и распейте ее в два года, всякий день по две рюмки, не более. Ведь вы не будете с этого пьяны?

— Разумеется, нет,— отвечал пан Зембина, предполагая, что в Польше найдется решительный человек для такого постного опыта.

— Но выпейте же вы две бутылки в полчаса — вы, без сомнения, опьянеете. Следственно, одно время придает вину хмеля!

— Se non Х vero — ben trovato [Если неправда, то складно (ит.).],— примолвил Солтык, небрежно крутя свои усы. Итальянский язык был тогда в моде между знатью, и ему хотелось выказать знанье дворянских обычаев.

— Experto credite [верьте опытности],— возразил Колонтай,— даже глядя долго на иные глаза, можно прийти в упоение!]

— Браво, браво, сынок! — вскричал хозяин, хохоча во все горло,— да я и не подозревал за тобой такой прыти. Своими нестрогими проповедями ты, пожалуй, отобьешь место у патера Голынского!

— Я немного честолюбивее, батюшка: мечу в дамские духовники и желал бы начать эту обязанность с панны Барбары!

— Пан Маевский! — возгласил хозяин,— прошу отведать с этого блюда, да вашмосц ничего не кушает, поглядывая на землячек,— надоедят, приятель, скоро надоедят, и как ни уверен сын, что время пьяно, а хоть час гляди на прекрасные глазки, все надо прибавить кубок-другой, чтобы прийти в упоение. Право, не худо бы пану взять, как следует кушать родовитому шляхтичу, у пана Зембины — за живым зайцем он не мастер гоняться, зато жареный от него не уйдет!

— Особенно, когда он подстрелен паном Станиславом,— отвечал весельчак Зембина, указывая на полную тарелку хозяина,— на одной ноге недалеко ускачешь.

— Ха, ха, ха! Пани старостина, прошу не отказываться: лозанки-то хоть куда! Ясновельможный, или мое мартовское с гренками не нравится?

— Настоящее стариковское молоко: как весна, сердце греет.

— За чем же дело стало — неужто помолодеть неохота? Ах, молодость наша, молодость, пан староста, вспомни-ка пирушки в Кракове.

— То-то было времечко, не нынешнему чета!

— Куда нынешнее!! Теперь не только сердце, да и солнце польское простыло. Гей, венгерского, старого венгерского, чтобы Стефана Батория помнило! (Наливает в большой серебряный кубок.) Да обновится старожитная Польша! От пана до пана! (Передает кубок старосте.)

— Да живет новая по-старинному! (Передает соседу.)

— Да цветет польская слава!

— Да вечно зеленеет свобода шляхетская!

Кубок шел кругом, и каждый возглашал заздравие, какое внушало ему чувство, ум или память. Другой круг посвящен был именным заздравиям, и, разумеется, присутствующие красавицы не были забыты. Приветы, один другого затейливее, нередко один другого нелепее, дождили. Когда дошла очередь до Льва Колонтая — он наклонился, схватил с ножки Варвары черевик, несмотря на ее крик и сопротивление, налил в него вина — и, подняв, произнес:

— Мое первое счастье сражаться за свободу отечества, а второе — терять свою собственную в плену прекрасных!.. Предлагаю здоровье русской розы — панны Барбары!

Долгое «браво» раздалось со стороны мужчин.

— От пана до пана черевик красавицы! — восклицали они, хлопая в ладоши,— мы в войне только с русской силой, а не с русской красотою!

Сафьянный башмачок летел из рук в руки, дамы кусали губы и перешептывались, а застенчивая Варвара раскланивалась, не подымая глаз и пылая, как роза. Казалось, она просила пощады, а не торжества.

— Нельзя ли прибавить к этому: здоровье пана ротмистра? — спросил хорунжий Солтык полушутя.

— Это зависит не от меня,— отвечал тот строго, но со вздохом, поцеловав руку у девушки. Варвара не знала, куда деваться; две крупные слезы дрожали на ее ресницах, высоко вздымалась полная грудь. Я бы сказал, что она была еще прелестнее обыкновенного, если б это было возможно.

Не трудно угадать, в каком волнении находился тогда князь Серебряный — иглы текли у него по жилам, ревность душила сердце. Он говорил не думая, отвечал не внимая; ему казалось, он глотал пламя в вине, предлагаемом соперником; со всем тем он жадно прильнул устами к башмачку той, которую любил. Едва владея собою, он спросил у хорунжего:

— Разве есть что-нибудь положенное между молодым Колонтаем и пленницею?

— Наверно не знаю,— отвечал тот,— но, кажется, свадьбы не миновать. Старик любит сына до безумия, и что он захочет — то свято. Конечно, за ней нельзя ждать приданого, но она из старинных дворян русских, а главное, что Лев в нее врезался по уши, только ею и бредит во сне и наяву.

— Любят ли его взаимно? — сказал князь, едва переводя дыхание, между тем быстрые краски изменяли его лицо.

— Прошу извинить, пан Яромир,— голова у нее не хрустальная, пан Маевский, и я не мог видеть ее мыслей. Впрочем, Лев молод, знатен, богат и — что должно бы поставить в заглавие — хорош собою. Какое женское сердце не увлечется четверкою таких достоинств? Кроме этого, она обязана ему благодарностию: благодаря Льву она живет здесь не хуже принца Максимилиана в плену у Замойского в Красном Ставе. Если б не он, не таково бы было ей житье и от самого старика, который ненавидит русских за то, что они были храбры, и от наших дам, которые не прощают красоты.

Эти вести заставили князя повесить голову. Между тем беседа становилась шумнее и шумнее: молодые паны покинули свои места и, опершись на спинку стула, вполголоса говорили любезности своим дамам. Старики толковали о политике.

— А что, пан Маевский, жалеют ли русские нашего королевича: ведь они сами звали его на престол? — спросил староста у князя Серебряного, покашливая.

— Иногда люди желают неизвестного, но жалеть неизвестного невозможно,— отвечал князь скромно.

— А кто виноват, что они отказались от польской династии? Сам король наш. Когда бы не позавидовал сыну, так русская корона не ушла бы у него в лес, как заяц,— сказал хозяин.

— Сомневаюсь, чтобы русские потерпели над собой иноплеменного царя: татарское владычество увековечило в них ненависть ко всему, что не русское. Владислава звали только несколько честолюбцев.

— Просты же остальные бояре, право, просты: неужели не смыслят они, что чужеземного царя легче держать нашему брату в лапках?

— Московский царь властвует не для одних магнатов, а для всего народа; а народ хочет видеть в царе отца, и кровного, а не наемника чужеземца. Теперь всей землею они выбрали себе достойного государя.

— И мы, кажется, выбираем королей не при свечах. Не так ли, пан староста? Однако пусть лукавый утопит в бочке венгерского мою душу, если Жигмунт не рвет наши Pacta conventa на завивку шведских своих усов. Но дай только дождаться первого сейма — у меня найдется свой Зебржидовский — он грянет «непозволям», как вестовая пушка.

— Вспоминают ли москали наших удальцов? — спросил Солтык.

Лицо князя вспыхнуло гневом, но он укротил это движение.

— Поступки полков, бывших с Тушинским самозванцем, и наездники Лисовского были причиною сильной ненависти к нам,— отвечал он, потупив очи.

— Какое нам дело, любят ли нас рыбы, когда мы их едим,— возразил старик Колонтай.— Ай, спасибо Лисовскому!

— Кстати о нем,— прибавил староста,— Лисовскому велено опять собираться на Москву, и он прислал сюда Мациевского вербовать охотников, разумеется, таких удальцов, у которых neque res, neque spes bonum (ни добра, ни надежды). Завтра он будет в Режицу.

— Мациевский! — воскликнул князь невольно, вспомня, что они хорошо знакомы друг другу и в доме, и в поле.

— Он должен быть приятель панский,— сказал Лев Колонтай.— Вы оба служили под знаменем Жолкевского?

Князь отвечал склонением головы; он молчал, но зато сердце его говорило тем громче. «Безумец, безумец! — думал он,— не для того ли, чтобы побывать на свадьбе у врага и соперника, жертвуешь ты жизнию? Не ожидаешь ли ты любви от девушки, которая не дарит тебя даже воспоминанием? Беги, не ожидая новых уничижений и новых бед!»

Обед кончился, и женщины, подстрекаемые любопытством, окружили мнимого выходца из плена, а может быть, желали заманить в новый. Чтобы отплатить Варваре тою же монетою, он показывал, будто и не замечает ее. «Не ищи, и в тебе искать будут!» Правило очень верное, но только для особ, одаренных щедро от природы умом или красотою,— и, конечно, князь мог назваться одним из ее баловней. Польки очень были довольны его отрывистыми ответами, его дикою живостию. Кто понравится им, у того и самые недостатки им кажутся милыми, самые ошибки — остроумными. Впрочем, он довольно дорого платил за расположение к нему дам: они засыпали его расспросами, предложениями и приглашениями.

— Вы, верно, пан Маевский,— сказала одна черноглазая дама,— выучились петь по-русски — спойте нам что-нибудь, у вас такой прекрасный голос: это должно быть очень любопытно…

— Чему быть хорошему на холопском языке? — важно произнес пан староста, для которого язык его крестьян значил не более как мычанье быков.

— На Руси почти то же говорят о польском языке,— возразил князь,— хотя я ссылаюсь на моих прекрасных соотечественниц: он так мило звучит в слове «кохам», что его нельзя выговорить, не вздохнувши! Я уверен, однако же, что и перевод этого слова: «люблю тебя» — в устах русской красавицы для меня показался бы не менее сладостен и благозвучен.

Он с жаром произнес последние слова, устремив в припадке нежности очи свои на Варвару, которая одна не приближалась к нему, одна не заводила с ним речи. Казалось, она вздрогнула, услышав слова родные, румянец разлился по челу, уста раскрылись, как будто для ответа,— она подняла длинные ресницы свои — и снова опустила их молча. Князь был вне себя от досады. Несмотря на это, он нехотя должен был взять многострунную цитру, инструмент, уже знакомый ему по Москве, и так как он хорошо играл на гуслях, то в несколько переборов применился к ладам ее. Лев Колонтай взялся вторить ему на флейте, и после звучного аккорда князь Серебряный запел:

Что не ласточка, не касаточка
Вкруг тепла гнезда увивается,

— и проч.

— Очень мило, прекрасно! — Громкие рукоплескания раздались кругом — но ему лестно было одобрение только одной особы — и этой особы уж не было в комнате.

Глава V

За слово, за надменный взгляд
Рубиться он готов и рад;
О прежней дружбе нет поминок —
И вот на званый поединок
Сошлись: товарищи кругом,
Поклоны — и мечи крестом.

— На два слова, пан Маевский,— сказал на ухо князю хорунжий Солтык и дал ему знак за собою следовать.

Когда оба они вышли на крыльцо, Солтык взял его под руку и быстрыми шагами почти повлек изумленного гостя в сад. В безмолвии пробегали они длинные дорожки, осененные дедовскими липами и кленами, на которых несколько поколений ворон невозмутимо пользовались тенью и приютом. Когда они были уже в таком отдалении, что не могли быть видимы из замка, хорунжий остановился.

— Прошу извинить,— сказал он князю, который с нетерпением ожидал объяснения.— Я беспокою пана из безделицы, но она необходима. Вот в чем дело: я давно уж грызу зубы на Войдзевича за то, что он отсудил при разделе имения моего дяди лучшую долю дальнему родственнику и, что хуже всего, отбивает у меня ласки пани Ласской. Сегодня за обедом дошло до расчету — и теперь мне надобен товарищ. Надеюсь, что, как родовитый шляхтич и храбрый воин, пан Маевский удостоит променять за меня пару-другую сабельных ударов. Я бы мог просить Колонтая, да совестно отрывать его от коханки, а кроме него нас только двое здесь из коронной службы; итак, могу ли?..

— Я готов охотно служить рукой и волей пану хорунжему и очень благодарен за доверенность,— отвечал князь, который воображал услышать гораздо грознейшие вести.— Не нужно ли пригласить сюда пана судью?

— О нет, напрасная забота, пан Маевский, мои речи заставили его эту обязанность взять на себя. Он сейчас будет сам и с товарищем, и у меня страх чешется рука напечатать на лбу этого ходячего литовского артикула имя свое красными буквами. Да вот они.

Противники приближались. Войдзевич выбрал товарищем толстяка Зембину, и все, свернув с дорожки вправо, пошли чащею. Впереди двое врагов по чувствам, сзади двое по случаю.

— Очень рад утвердить новое знакомство дракою,— сказал Зембина, подавая князю руку,— но, между нами будь сказано,— прибавил он тише,— из-за чего нам рубить друг друга без милосердия? Пан в первый раз видит Солтыка, а я не заплакал бы по Войдзевичу, увидясь и в последний. Впрочем, так как у нас никто не отказывается ни от обеда, ни от поединка, обычай непременно требует от нас бою и крови, пусть так,— по крайней мере, от нас зависит порасчетливее отвешивать удары, чтобы рана не помешала аппетиту, потеря которого, признаться сказать, мне важнее всех судей на свете.

Откровенность Зембины очень понравилась князю.

— От души согласен на предложение,— отвечал он смеючись,— я не имею против пана Зембины никакой личности и очень рад хоть каплей ума смягчить безрассудный обычай.

Небольшая тенистая поляна, заслоненная густыми деревьями, была, как нарочно, устроена для свиданий любви и чести или, по крайней мере, для того, что величают этими громкими именами. Товарищи указали противникам место и рядом с ними сами обнажили сабли. По слову: «раз, два, три!» — каждый из них, топнув ногою, ступил шаг вперед, и, сделав поклон шапками и оружием, скрестили сабли. На них можно было любоваться: гордо, ловко стали они в позицию, заложа левые руки за спину и стройной стопой поражая землю, чтобы обмануть неприятеля, и между тем не сводя очей друг с друга и чуть зыбля рукоятками, готовя неожиданный удар. И вот, как луч, сверкнул он — но везде клинок встречает клинок, всё злая усмешка не слетает с обоих лиц, всё звуки нетерпения вырываются сквозь зубы, стиснутые гневом.

— Начнем,— сказал Зембина, закидывая за плечи рукава контуша. Сделав несколько выпадов, брякнув несколько раз саблями, случаем или умыслом,— только клинок Серебряного скользнул по сабле Зембины и рассек ему немного руку ниже локтя.

— Consomato est! (совершилось!) — произнес он с комическою важностию.— Много одолжен, пан Маевский: злот, который бы мне заплатить за кровопускание, теперь в кармане. Пускай платок пропитается,— прибавил он князю, который заботливо перевязывал его рану,— это завидный цветок для нашего брата героя,— я уверен, что к нему слетятся все наши паненки, как бабочки.

Как ни хвалился хорунжий удальством, но судья был если не искуснее, то гораздо хладнокровнее его в шпажном деле и так умел раздражить противника, что он забыл закрываться, думая только о нападении. Выманив неосторожный удар, судья одним движением руки отразил его и рубнул в открытое плечо Солтыка: сабля раненого выпала из обессилевшей руки; он зашатался.

— Упадаю к ногам панским,— сказал Войдзевич, раскланиваясь с самодовольной улыбкою.

— Лежу у ваших,— отвечал насмешливо Солтык, у которого никакое положение не могло отнять ни веселости, ни охоты играть словами, как опасностями.

— Однако моя сабля так иззубрена,— примолвил судья,— что в следующий раз мне придется пилить своего противника. Благодарю за честь, господа.

Войдзевич удалился, хладнокровно крутя усы и напевая:

Польша богата всяким добром,
Польша славна и мечом, и пером!

— Несносный хвастун! — сказал Солтык, кряхтя от перевязки.

— В этот раз ему есть чем хвалиться, проуча такого лихого рубаку, каков Солтык,— возразил Зембина.— Не только он сам, да и клинок его вырастет теперь двумя вершками.

— Не его уменье, а моя ошибка тому виною.

— Да что ж такое уменье, когда не мастерство пользоваться чужими ошибками? Как ни говори, а придется пану хорунжему сидеть в углу, не танцуя даже польского, целую неделю.

— Да и ты, кажется, с обновкой, пан Зембина?

— Безделица, сущая безделица, не больше крови, как на подписку имени, когда я вздумаю заложить душу свою за бочку венгерского.

Хорунжий, встретя своих людей, отблагодарил товарищей за участие и отправился, поддерживаем ими, в свою комнату для леченья и покоя.

Князь Серебряный был очень рад, что его на время оставили с самим собою: его утомило множество нежданных чувств и происшествий в течение одного дня. Сомнение, безнадежность, ревность и надежда попеременно волновали его душу — но, видя опасность, висящую над головою, он будто потерял волю избежать ее удалением. Так в страшном сне мы видим порой, будто лютый зверь гонится за нами,— и не можем оторвать ног от земли; будто незримая сила влечет нас к пропасти, сердце замирает — и нет сил остановиться!

Не зная куда и зачем, шел Серебряный по берегу небольшого озера, к которому примыкал сад. Едва протоптанная стезя завела его на длинный мыс, далеко впадающий в озеро. Плакучие березы клонили зыбкие своды до самых корней своих, и лучи солнца, просеваясь через сеть зелени, рассыпались блестками по влаге. Мирно лежало озеро в берегах своих — посреди его недвижно плыл лебедь, будто созерцая небосклон, отраженный водами,— подобие чистой души над безмятежным морем дум, в коих светлеет далекое небо истины.

В каком бы состоянии ни был человек, в какой бы век он ни жил, но больше или менее, только всегда природа имеет на него влияние или посредством тела на дух или чрез ум на чувства. Нахмурен, стиснув руки на груди, глядел князь на природу окрестную, и тишина и светлость ее понемногу проникали до его сердца: оно, как ночной цветок, развернулось росе утешения, но утешения, смешанного с горечью. Никогда сильней не чувствуешь одиночества, как взирая на прелесть творения; так бы хотелось, прижав к груди милую, сказать: «Посмотри, как это прекрасно!» — или, склонясь на плечо ее, безмолвно любоваться ее наслаждением! Но когда нет раздела — то чувство, которое могло бы стать счастием, превращается в глубокую грусть.

«Где ты, милая?» — думал князь Серебряный со вздохом… Он поднял очи, и что ж? В десяти шагах от него, под мрачною елью, на дерновой скамье сидела Варвара. В глубокой думе была красавица; в отуманенных печалью глазах ее сверкали слезы: она походила на лилию, спрыснутую вешней росою. Сомнение, досада, грусть — все исчезло для князя; тонкое пламя проникло его существо — он видел только ее, только она существовала для него в целом мире…

— Варинька! милая Варинька! — вскричал он.

Она вздрогнула, вскочила — несколько мгновений стояла в нерешимости изумления — и с радостным восклицанием: «Ты ль это, князь Степан?» — рыдая, упала к нему на грудь.

Серебряному казалось, что все это происходило во сне. Милую ли прижимал он к сердцу, которую считал для себя погибшею? Ему ли растворились вновь двери надежды и радости? Варвара пришла в себя, вырвалась из объятий юноши, но чело ее не пылало румянцем — на нем сияло одно безмятежное удовольствие. Она села рядом с князем и долго, долго смотрела на него.

— Князь,— произнесла она,— я встретила тебя не только как одноземца, но как родственника, как брата! Вот уже более двух лет, как я похищена из отчизны, лишилась матери, забыта родными, не видя русского лица, не слыша голоса родимого. Князь Степан, я одного тебя знала хорошо в Москве — ты любил водить речь с неопытною девушкою — и я часто вспоминала тебя на чужбине; но если б и чужой, и вовсе незнакомый, только русский повстречался мне, я бы рада была ему, как родному. Я с первого взгляда узнала тебя — но, видя эту одежду, слыша ложное имя, я страшилась малейшим движением изменить одноземцу; но когда ты запел русскую песню,— примолвила Варвара с умилением,— сердце во мне закатилось — я убежала поплакать сюда по своей девической воле, по родине Святой Руси! Мое младенчество, мои прежние радости и печали, все, все обновилось в памяти — но когда ты назвал меня семейным именем, мне казалось, что голос матери зовет меня, что я опять дома и в отечестве.

— Я пришел с тем, чтоб возвратить тебе отечество,— сказал до слез тронутый князь.

— Сладок русской душе голос и разум речей твоих — они обещают свободу,— но, ради Бога, будь осторожнее, скрытнее: Лев Колонтай подозрителен — он силен и грозен!

— Хотя бы он и в самом деле был лев, я и тогда похитил бы тебя из когтей его. Но теперь время не слов, а дела: решилась ли бежать отсель этой ночью?

— В эту ночь весь дом будет на ногах, готовятся к завтрашнему дню рождения хозяйки… отложим все до завтра — замешательство и хмель праздничный лучше скроют приготовления к побегу.

— Варвара Михайловна, располагай мною, как Бог внушил тебе, но мне кажется, что замедленье умножит опасности, хотя и удалит некоторые препятствия. Назначенный стрелецким головою в Опочку, я считал тебя пленницею Жеготы и прошлой ночью сделал набег на село панцерных дворян, разграбил его — и, обманутый в своей надежде, решился добраться сюда, чтобы хоть головою своей выручить тебя из плену.

— Ты сделал набег! О князь, князь, у меня нет слов выразить благодарность — и страх за тебя… Колонтай ненавидит русских, Польша в войне с Москвою — и ты, наездник, здесь, посреди врагов — о беги, беги, покуда есть время…

— Мне бежать? Мне покинуть тебя? Скорее дом Колонтая двинется ко Пскову, чем я один отсюда. Для того ли я нашел тебя, чтобы потерять вдвойне?

— Но тебя могут узнать, открыть, прежде чем мы найдем случай к общему бегству… ты, не спасши меня, прибавишь мне раскаяние к печали, что я была виной твоей гибели,— удались, оставь меня моей горькой участи!

Сомнения князя обновились.

— Варвара Михайловна! — сказал он мрачно,— я не понимаю тебя. Одно средство представит тебе увидеть родину — это моя помощь; и ты хочешь удалить ее?

— Я не хочу быть на воле ценою крови твоей.

— Скажи лучше, тебе мило пленничество.

— Князь, князь! ты бы не произнес этого, если б знал, каково птичке и в золотой клетке и как много песку в хлебе чужеземца! Бог видит, превратилось ли во мне сердце русское!

— Варвара Михайловна! позволь мне один вопрос: любишь ли ты Льва Колонтая?

Варвара потупила очи — и молчала; но румянец, проступивший даже на высокой шее, доказывал, что кровь ее волновалась.

Князь Серебряный повторил вопрос свой.

— Он стоит любви,— отвечала она твердо и спокойно,— только его великодушию обязана я минутами покоя и радости в враждебной земле этой.

Страшно пылало лицо князя.

— Прямо и беззаветно прошу сказать: любишь ли ты Льва Колонтая? — произнес он.

— В эти минуты говорить о любви, князь…— отвечала Варвара, слыша, что многие голоса призывали ее по саду,— если не удастся поговорить о деле сегодня — то завтра ты узнаешь все: и мое решенье, и мое сердце… Да покроет тебя ангел-хранитель для моего спасения!

Она мелькнула как тень и скрылась от изумленных взоров князя Степана.

Он не знал, что и думать о загадочных словах Варвары,— то они казались ему выражением девической робости и стыдливости, то признанием в склонности к сопернику. Самолюбие стояло за первое, ревность утверждала второе. Во всяком случае он был влюбленнее, чем когда-нибудь, и Варвара казалась ему тем прелестнее; но как ни старался он приблизиться к ней наедине — искания его оставались безуспешны. В весь вечер он только среди толпы других гостей мог говорить с нею, и лишь изредка украдкою брошенный взор участия награждал его за скуку казаться веселым.

Когда после ужина в отведенной ему комнате он увиделся с Зеленским, опасения его умножены были рассказом сего последнего, что в корчме, куда приглашал он новых своих знакомцев, покоевцев Колонтая, встретился он с каким-то забиякою шляхтичем, который дерзнул утверждать, что в Остроге, в городе, названном отчизною князя, никогда не бывало Маевских. Правду сказать, что он был очень пьян — и слова его мало давали веры, но он может протрезвиться и распустить такие вести далее. Кроме того, пан Зеленский заметил, что Колонтай говорил что-то на ухо своему конюшему и тот не спускал глаз с князя; что несколько человек бродили всегда кругом его, когда он прогуливался в саду; наконец, опасливый стремянный дал заметить боярину, что узкое окно его спальни было с решеткою, а дверь дубовая с пробоями.

— Итак, ты думаешь, что мы открыты? — сказал князь, улыбаясь.

— По крайней мере, подозреваемы,— отвечал стремянный.— Я задам коням овса,— примолвил он будто мимоходом.

— Пусть едят на здоровье: в эту ночь мы не потревожим их, я чуть держусь на ногах от бессонницы, и тот, кто нарушит покой мой,— дорого заплатит за дерзость.

Говоря это, он поместил свои пистолеты на стуле, положил обнаженную саблю под подушку и, только сняв верхнее платье, кинулся в постель. Зеленский был осторожнее: он притащил к дверям длинный стол и растянулся на нем в плаще своем, чтобы при малейшем стуке быть готову на отражение. Со всем тем страх долго мешал ему закрыть глаза, и князь Серебряный давно уже спал крепким сном, когда оруженосец его ворочался еще с боку на бок.

УжасноПлохоНеплохоХорошоОтлично! (Пока оценок нет)
Понравилась сказка или повесть? Поделитесь с друзьями!
Категории сказки "Александр Бестужев — Наезды":

Отзывы о сказке / рассказе:

Читать сказку "Александр Бестужев — Наезды" на сайте РуСтих онлайн: лучшие народные сказки для детей и взрослых. Поучительные сказки для мальчиков и девочек для чтения в детском саду, школе или на ночь.