Глава VI
Их вера — в колокольном звоне,
Их образованность — в поклоне.С польского
Ненастно было утро, и утомленный князь проспал бы долее обыкновенного под однозвучный ропот дождя, если б Зеленский не разбудил его извещением, что пора идти к завтраку, напоминая притом, чтобы он приготовил приветствие хозяйке на день ее рождения. Князь встрепенулся, освежил себя водою, расчесал кудри на буйной головушке, нарядился молодцем и по пословице «утро вечера мудренее» гораздо покойнее рассуждал о том, что случилось, и смелее пошел навстречу тому, что могло случиться. Все гости собрались уже поздравить пани Колонтаеву и шумели вокруг нее, как пчелы около запертого улья. В широких фижмах, в высоком кружевном чепце она жеманно поворачивалась на деревянных каблучках, отвечая на все желания и приветствия, которые имеют удивительное свойство никогда не изнашиваться и приходиться ко всякому лицу. Отдав пошлину хозяйке и раскланиваясь дамам, князь заметил, что на лице Варвары разлита была какая-то бледная томность, и она отвечала на взор столь нежно-укорительным взором, что он тысячу раз укорил себя за вчерашнюю подозрительность.
Старик Колонтай любил шутить и любил, чтобы смеялись, когда он намеревался смешить. Разумеется, зная его слабость, догадливые хохотали прежде, нежели он успевал отворить рот.
— Поздравляю дам с ненастною погодою,— сказал он,— грибы в лесу и лестные приветы в гостиных от дождя высыпаются; теперь молодежь прильнет к вам как тень на целый день!
— И не мудрено,— возразил Солтык,— прекрасный пол наше солнце.
— Много чести,— сказала пани Ласская,— и еще больше заботы; довольно с нас быть скромными цветами, которых живит и красит солнце, нежели самым солнцем, на которое ропщут нередко и за то даже, что от него загорают.
— Я бы готов стать арабом, лишь бы приблизиться к пылкому светилу,— сказал Войдзевич, поглядывая на даму, подле которой сидел он. Ласковая улыбка была ответом на приветствие.
— Для мотылька довольно и свечи, чтоб ожечься,— возразила пани Ласская, лукаво посматривая на эту чету и желая, что называется, одним камнем убить двух воробьев.
— О, конечно, для мотылька довольно и свечи,— воскликнул князь Серебряный, устремя пылкий взор на Варвару,— зато орел бесстрашно глядит на лучезарное светило.
— Берегите свои восковые крылышки, чтобы они не растаяли в чужом небе,— сказал Лев Колонтай сердито.
— Что значит «в чужом небе», пан Колонтай? — гордо спросил князь,— в любви и в воздухе нет границ.
— В любви, в любви?.. это дело другое, пан Маевский, я не знал, что вы зашли так далеко,— насмешливо возразил Лев.
— Полноте вам летать и трещать по ветру, как бумажные змеи,— сказал старик Колонтай, взявши за руки обоих противников.— Господа, прошу завтракать — натощак не споро и Богу молиться, а уже повозки у крыльца, чтоб ехать до костела.
Гораздо легче сказать, чего не было, нежели то, что было за старинным завтраком польским,— и потому, не желая растравлять охоты к еде в тех, которые еще не кушали, и не желая скучать тем, которые уже сыты, я умолчу о том. Вилки уже перестали звенеть по тарелкам, рюмки смирно стояли на столе и языки опять сменили зубы,— когда вбежал покоевец в комнату сказать на ухо старому Колонтаю, что пан Жегота просит позволения видеть его.
— Прах побери этого Жеготу, у него вовсе не праздничное лицо,— ворчал хозяин,— ну, что ж стал? Кликни его сюда. Ведь мне не встречать его на крыльце; верно, с поздравленьем подъехал, старая лиса.
Лев потихоньку заметил отцу, что Жегота не стоит чести быть принятым в хорошем обществе.
— Сам я терпеть не могу этого подорожного разбойника, да человек-то нужный. Он стережет мои деревни от русских наездов и порой посужается деньгами — хоть и за адские проценты. Да ведь мне не с ним детей крестить, плеснул ему рюмку водки, да и подалее от нас; теперь ведь не на сейм собираемся. Здорово, пан вахмистр,— сказал он входящему Жеготе.— Как живешь, можешь?
Жегота был старик высокого роста, широк плечом и зверовиден на лицо. Под орлиным носом подвешены были два огромных уса; серые очи сверкали из-под густых бровей — все черты и приемы выражали дерзость и жестокость, худо скрытые под униженными поклонами и лживыми словами. Изношенный синий кафтан его вовсе был создан не для посещений, но за поясом заткнут был пистолет, оправленный в серебро, и широкая сабля качалась на боку. Он с ног до головы обрызган был грязью. Чудная его фигура обратила на себя общее внимание.
— Ну, что скажешь, пан Сорвиголова? — спросил хозяин, когда тот обнял его колено.
— Я едва унес свою на плечах, ясновельможный,— отвечал смиренно Жегота.— Русские наехали на наше селение в позапрошлую ночь, разграбили, выжгли, угнали скот, перестреляли многих панцерников. Панская деревня Тримостье, что на дороге,— хоть шаром покати.
— Русские осмелились сделать наезд? разграбить мою деревню? Это неслыханная наглость, за это надо их проучить, за это надо втрое им выместить. Да что же ты делал сам, пан Жегота, чего глядели твои панцерники? Разве даром держит вас король на границе? Разве затем даны вам преимущества шляхетские, чтобы вы провозили запрещенные товары да шильничали по большим дорогам? Я уверен, что русские в погоню за тобой ворвались в наши границы, а твои удальцы — до старого леса, привыкши воевать больше с карманами, чем с ладунками!
— Прошу извинить, ясновельможный; я, правда, был на полеванье, только в другом краю, за Великою. В Опочку приехал новый стрелецкий голова, князь Серебряный,— и ему-то вздумалось показать свое молодечество. Я догнал их уже близ переправы, но после небольшой перестрелки ничего не мог отбить. Приезжаю домой — одни головни курятся, сундуки разбили, старший сын тяжело ранен. С обеда я поскакал сюда просить у пана защиты и помощи и вчерась бы вечером был здесь, да на дороге конь пал, и я верст пятнадцать тащился ночью пешком.
— Это срам, это позор имени польскому, я не стерплю этого!
— Не дай в обиду нас, бедняков, пан Колонтай; если спустит им магнат, так они будут у шляхты хозяйничать, как в своем кармане. Смилуйся, ясновельможный!
— Пусть меня убьет не бомба, а пивная бутылка, лопнувши, если я с русских не возьму за каждую баранью шкурку по коже. Я с ними разочтусь, разведаюсь!
Многие шляхтичи кричали: «На Русь, на Русь!»
— Я кровью смою след их с земли польской. Пан Жегота, назначаю пятьдесят рейтаров с моим ротмистром, чтобы вместе с панцерниками ударить под Опочку. Понимаешь?
— Где я пройду лисой, там со страху три года курицы не несутся, а где волком проскачу, там долго и трава не будет расти. Положись на меня, ясновельможный: будет где погреть руки и выкрасить контуши!
— То-то, Жегота, не положи охулки на руку. Сегодня ввечеру выступят мои, чтобы соединиться с твоими под Люценом,— последние приказы получишь с паном Горжельским.
— Лихо грянем! — сказал Жегота, потирая руки со злобною радостию,— не привести ли вельможному москаленка для потехи?
— Ни медвежонка; мне и русский дух надоел. На тебя уж давно грызутся судьи воеводы, Жегота; смотри — если успеешь за Великой — я тебе стена; а нет — так нет, и на глаза не кажись.
— Либо пан, либо пропал! — отвечал атаман, раскланиваясь.
— Впрочем, господа,— сказал, успокоясь, хозяин,— эта вздорная сделка не помешает нам ввечеру потанцевать, а теперь съездить в церковь. Молодежь — охотники — могут отправиться ночью и догнать отряд на дороге. Просим, просим.
Тяжелые кареты, линейки и брички потянулись к костелу через грязное местечко, полунаселенное жидами, дворней и немногими ремесленниками. Неопрятные домишки, казалось, кланялись прохожим или ожидали первого ветра, чтобы повалиться. Маленькие окошки, очень похожие на глаза с бельмами, заклеены были бумагою или тряпками. Почти нагие жиденята выползли дивиться на поезд, и оборванные жиды снимали не только шляпы, но даже ермолки свои, низменно кланяясь панству, которое не удостаивало их даже взором. У самой церкви колеса брички, в которой сидели князь и Солтык, совсем утонули в луже.
— Неужели здесь всегда столько воды? — спросил первый из них.
— Сохрани Бог,— отвечал Солтык.— Весной и осенью здесь гораздо менее воды, но зато втрое более грязи.
— Прекрасное утешение! И этот шинок противу самых дверей церковных — не очень благонравное сочетание: в нем уже звонят стаканами, прежде чем брякнуло кадило.
— Где Бог строит свой храм, там и лукавый ставит свою западню… Но как быть? Колонтаю жид платит за корчму, а добрые католики здесь греются, озябнув в церкви, или освежаются, когда в ней жарко.
— Недалек, только труден здесь переход из ада в рай.
— О, конечно; из этого чистилища не вытащат одни молитвы.
Колокольный звон встретил Колонтая, и высыпавший на паперть народ низко кланялся и раздавался врознь, когда он важно шел в средину. Казалось бы, у престола всевышнего человек должен был забыть или, по крайней мере, умерить гордость свою,— напротив, он выказывает ее в храме больше, чем где-нибудь, и выставляет себя, как на идолопоклонение. Кудрявые гербы, пышные балдахины, богатые подушки, неприступные перины отделяют и отличают его от собратий — он и тут не хочет казаться человеком. Бегущие впереди Колонтая пахолики с ковриком и молитвенником не очень учтиво толкали дробных шляхтичей, комиссаров и экономов и, наконец, простой народ и без всякого внимания наступали на крестьян и крестьянок, которые по католическому обычаю лежали на полу крестом, распростерши руки, не слыша в набожном углублении шуму приезда.
Сиповатые органы прогремели, и началась служба. По окончании обедни патер удостоил прихожан латинскою проповедью, которая, без сомнения, была превосходна, потому что ее никто не понял, не исключая, может быть, и самого проповедника. Большая часть дворянства, несмотря на изучение латинского языка, не больше понимала его, как турки арабский, и несколько десятков заученных пословиц, прибауток и судейских выражений заключали всю премудрость знаменитого шляхетства польского.
Все почтенные соседи, не успевшие приехать ранее, собрались в церковь и, как водится, приглашены были в замок. Званый обед продолжался чуть ли не до завтра, со всеми причудами того времени, и как ни привычен был князь Серебряный к долгим именинным обедам на родине, только этот показался ему длиннее ноябрьской ночи. Намерение Жеготы по долгу и по сердцу отзывало его в Опочку — он кипел нетерпением перемолвиться с Варварой не одними взорами и решился во что бы то ни стало увезти ее сквозь тысячу опасностей: Колонтай мрачно следил взорами малейшее движение обоих.
Уже давно встали из-за стола: дамы были милы, как обыкновенно, кавалеры любезны необыкновенно — веселость и любовь одушевляли всех. Наконец раздался народный польский танец, и все мужчины, заправляя распашные рукава за спину, опираясь левой рукой на саблю и по временам лаская сановитые усы, с гордой осанкою, но с покорным лицом пошли вокруг, каждый со своей дамою, улыбаясь на ее речи и лестно отвечая на них. Каждая выступка, всякий оборот отличался разнообразием движений, вместе ловких и воинственных. Князь Серебряный кинулся к Варваре — но рука Колонтая предупредила его: они несколько мгновений стояли, пожирая друг друга гневными взорами.
— Что это значит, пан Маевский? — надменно спросил Лев Колонтай,— мы на всяком шагу сталкиваемся!
— Это значит, что пан Колонтай заслоняет мне дорогу.
— Дорога широка, пан Маевский!
— Не шире моей сабли! — вскричал в запальчивости князь Серебряный.
Оба схватились за рукоятки.
— И, верно, не долее моего терпения. Пан Маевский, завтра мы померяемся клинками!
— Зачем же не теперь, не сейчас?
— Ради меня, ради Бога, оставьте вашу ссору! — вскричала по-русски бледная, трепетная Варвара, кидаясь между ими; но противники не переставали грозить друг другу.
— Пали! — раздалось из ближней комнаты; выстрел грянул, и перепуганные дамы разбежались во все стороны: жена старика Колонтая с криком упала на пол.
— Помогите ей, помогите! — шумели дамы; мужчины с изумлением толпились около… Лев Колонтай, побледнев, кинулся к матери.
— Безрассудный,— произнесла торопливо Варвара князю,— ты накликаешь себе опасностей — но я решилась… в десять часов ровно я буду в саду у старой башни.
Сказав это, она мелькнула в круг женщин, суетившихся около хозяйки.
Глава VII
Я ль не изведал на веку
Любови терния и розы,
Ее восторг, ее угрозы,
И гнева знойную тоску,
И неги сладостные слезы!
Между тем старый Колонтай, стоя на пороге, хохотал так усердно, что брюхо его волновалось, как парус. Ему вторил пан староста и еще несколько человек стариков — венгерское плескалось из рюмок, которые держали они в руках.
— Каково попал? каково уметил? — восклицал хозяин.— Не беспокойтесь, пани и панны,— у жены моей отстрелен только деревянный каблучок — мой глаз не стареется… мы еще заткнем кое-кого за пояс, пан староста?
— Чудесная выдумка! уморил со смеху, пан Станислав!
В самом деле, когда уверились, что страх был напрасен и мнимая рана ограничивалась каблуком,— смех стал всеобщим. Мужчины не могли надивиться изобретательности хозяина, чтобы в комнате и в танцах выказать удаль в стрельбе, и многие дали себе слово повторить эту шутку при первом удачном случае. И точно, с тех пор обычай этот велся до наших дней. История умалчивает, нравилась ли дамам эта выдумка и всегда ли оставались безвредны их ноги,— только могу ручаться, что не только отстреливание каблуков, но даже пистолетные жмурки были в моде между удалыми поляками, особенно под вдохновением венгерского. Завязав глаза и дав в руки заряженный пистолет одному из товарищей, все другие бегали кругом его, и случалось, что пуля метко пятнала неловких.
Не находя веселья в шумных забавах праздника и преданный сомнениям ревности, Лев Колонтай, не видя Варвары, сумрачен и одинок, бродил по залам замка. Будучи одним из красавцев своего округа, одним из самых любезных мужчин при дворе Сигизмунда, куда порою являлся он, Лев Колонтай был, однако ж, нелюдимого нрава, хоть и не чуждался света. Страстный по природе, отважный по призванию, пламенный патриот по долгу,— он во всем был обманут сущностию или, лучше сказать, собственным воображением, которое рисовало ему земные предметы небесными красками. Горько было для его счастия и самолюбия обнять испещренных скудельных идолов вместо высоких существ, созданных его мечтою. Любовное пустословие, расточаемое без разбору и приемлемое без веры, непостоянство женщин и легкомыслие мужчин в любви, которая стала для ума делом, а для сердца игрушкою; отвага без повиновения в поле и без скромности дома — скоро ему наскучили. Нестерпимое невежество дробной шляхты и дерзость магнатов в народных собраниях; низкие происки при дворе для получения коронных мест и потом наглое неуважение к королю, потому что места сии были неотъемлемы; хищность на чужое добро и расточительность на свое и, наконец, всегда свои выгоды впереди блага отчизны, скрытые под ненавистной личиною ложного патриотизма,— все это породило в нем какое-то презрение и недоверчивость к людям. Он не умел вовсе разлюбить их, но уже не мог уважать — и это чувство проливало на все его слова, на все поступки странный отблеск добросердечия и насмешливости, обходительности и гордости.
Встреча с Варварою в доме отца произвела на сердце светского нелюдима глубокое впечатление, он привык к красоте, к остроумию женщин — но простота, но младенческая искренность были для него утешною новостью. Уверенный в себе, он приблизился, чтобы ее рассмотреть, как мудрец,— и кончил тем, что влюбился, как юноша. В ее чувствах он, казалось, находил отражение своих мыслей; он видел, что она способна любить, подобно ему, глубоко, постоянно. Тяжко бы ему было сознаться в пылкой страсти какой-нибудь из блестящих красавиц своих — но к существу столь беззащитному, столь доверчивому, столь беззаботно прекрасному чувства он почитал долгом священным. Обязывая других, мы к ним привязываемся невольно, и Лев, объявя себя рыцарем девушки, похищенной из семейства, из родины, преданной, огорченной,— старался вниманием своим, своею братской попечительностию сгладить с ее памяти все недостойные с нею поступки, все случайные и умышленные огорчения от своих родных, от наглой прислуги и ревнивых соседок.
Сказать, что осьмнадцатилетняя девушка, брошенная судьбою в чужой край, между врагов отечества, осталась равнодушною к человеку, который стал ей не только покровителем, но воспитателем, советником, другом нежным, было бы, по крайней мере, сомнительно. Варвара была свободна: внимание князя Серебряного началось к ней еще в таком возрасте, когда она не могла ни понимать, ни отвечать на чувства сердечные, и мгновенные с ним встречи оставили только в ее памяти к нему уважение, даже приязнь — но не более. Напротив, склонность ко Льву Колонтаю, основанная на долгом знакомстве и нежной признательности, пламенным почерком врезалась в ее душу. Страсти счастливцев измеряются быстролетными часами; страсти злополучных долговременны, потому что сердце несчастного, засохшее от печали, жадно и глубоко всасывает и елей утешения и яд новых бедствий.
Неопытная красавица русская не могла скрыть от своего победителя ни волнений незнакомой ей страсти, ни борьбы ее склонности с совестию. Она равно ужасалась мысли не любить своего благодетеля и любить неприятеля, иноверца! Набожная и страстная вместе, она то увлекала самого Льва своею пылкостию, то оледеняла его раскаянием. В то время, когда пленительные сны юности, которым мы любим предаваться, убегая от разума, рисовали ей радости любви взаимной, счастье любви увенчанной,— черный призрак вставал пред очами, и мечты разлетались, как испуганные ласточки. Незапное появление князя пробудило тоску по родине. Прежде тысячу раз хотела она бежать двойной неволи — но страх и — скажу ли? — может быть, любовь ее удерживали. Теперь сомнения ее исчезли: помощь одноземца подкрепила ее колеблющееся сердце, и как ни горестна, как ни тяжка виделась ей разлука с милым — но уважение к вере, любовь ко всему русскому, ранние свычаи и обычаи громко звали из плену. Взор Колонтая скоро угадал в князе Серебряном соперника, и все недоверчивые, все ненавистные чувства его пробудились. Гордый в своей нежности, великодушный в самом гневе — и вспыльчивый в обоих, он то кипел ревностью, то опять утихал от ласкового слова, от ясного взора любезной. Колеблемый такими противоположными чувствами, нашел он Варвару в отдаленной комнате; она сидела, оперши обеими руками о столик, и ничего не видела, не слышала. Нагоревшие свечи доказывали, что долго длилась грустная ее дума.
— Панна Варвара не хочет видеть меня,— сказал Лев нежно укорительным голосом.
— Я не должна тебя видеть, Лев,— отвечала Варвара, отвращая лицо, чтобы скрыть катящиеся по нему слезы.— Я не должна любить тебя — о, если б то и другое было в моей власти!
— И неужели, жестокая девушка, ты бы могла так же легко совершить это, как пожелать?
— Бог дает силы на доброе.
— Доброе? — разорвать союз сердец, сделать несчастным человека, виновного только тем, что он любил пламенно,— и это замышляют во имя Бога!.. О Варвара, Варвара! если бы сердце твое в сотую долю было проникнуто моею любовию, никогда бы такой предрассудок не нашел в нем места!
— Мужчины привыкли называть все обычаи старины, все священные правила предрассудками, и часто слабый ум наш увлекается тем, как перо на ветре,— но в душе есть страж неусыпляемый, и повременно слышится его голос!
— Варвара, ты обижаешь меня, смешивая с толпою бесстрастных обольстителей. Никогда сердце мое не было колыбелью порока, никогда уста не чернели неправдою. Намерения мои чисты, как бескорыстна любовь. Сколько раз умолял я тебя решить судьбу мою,— умоляю еще раз: послушайся внушений сердца и осчастливь меня, себя самую — не могу верить, чтобы кто иной так нежно, так постоянно любил тебя, так желал угодить твоим прихотям, предупреждать твою волю, так умел оценить твои добрые качества! Скажи, чем не готов я пожертвовать для взаимности, чего не сделаю, чтоб владеть твоей рукою! — Он с жаром схватил ее руку и с умилением смотрел в очи Варвары.
— Милый, добрый друг мой! — отвечала она с чувством,— словами не выразить и не заплатить мне того, чем я обязана твоим попечением. Ты усладил мою неволю, ты воспитал мой ум, но душа моя развилась на Руси. Ты для меня сделал все, что в силах человеческих, но мог ли ты создать мне родину, мог ли пересоздать самое меня? Я забыла, что ты чужеземец; но могу ли забыть, что я русская? Холод проницает меня, когда вздумаю, что должна буду навек отказаться от языка родного, от могил моих предков, от полей моей родины!
— Ты все любишь, кроме меня, ледяная душа. С тобой тундры Сибири стали бы мне краше отечества.
— Но была ли бы я спокойна, лишив тебя этого незаменимого сокровища!! Нет, милый Лев, для твоего счастья я должна отказаться от собственного. Твои родные уже заранее ропщут на брак с иноверкою — дамы уже острят жало насмешки и клеветы против нас обоих. Ты повсюду будешь предметом вестей и басен.
— И я для пустых звуков пожертвую единственным моим благом на земле, и я за мгновенную благосклонность ветреного света променяю счастие целой жизни! Варвара, ужели я так низко упал в твоем мнении, ужели так мало полагаешь во мне рассудка, чтоб увидеть ничтожность этого, и так мало решительности, чтобы это презреть? Нет, Лев Колонтай имеет голос сказать свою волю и меч, чтобы ее подтвердить!
— Благородный друг! и капли точат камень. То, что украшало нас в юности, становится нередко тяжкою цепью в летах мужества. Не говорю уже, что моя совесть никогда не примирится со мною, если я соединюсь с иноверцем: видно, уж Бог не судил благословить этого союза. Но он может заградить тебе доступ к высоким санам республики, на которые призывают тебя твои достоинства и долг гражданина,— и прощу ль я себе, что была тому виною? Нет, нет, я буду несчастна в самом лоне счастия!
— Я в самом деле начинаю думать, что панна Барбара никогда не любила; такие тонкие угадки, такие дальние расчеты! Это ли голос взаимности, таков ли язык страсти? Когда для меня все надежды, все благополучие — весь мир в тебе, в тебе одной,— ты заботишься о неверном будущем.— Панна Барбара, благодарю за эту осеннюю любовь… Кто меня любит мало — тот ненавидит меня.
— Боже великий! должна ли я слышать укоры совести за горячность мою к тебе и твои укоры за холодность! Безрассудный человек, для того что ты не думаешь о себе, я тем более должна о тебе заботиться. Женское сердце лучше предчувствует то, что не предугадывает ум мужей: брак со мною навлек бы тебе на веку множество горестей — а мне слез… Отбрось эту мысль, добрый мой друг…
Лев Колонтай растрогался на минуту.
— Варвара,— сказал он,— моя судьба была видеть тебя так часто и так долго… почему же не навсегда? Я лелеял эту мысль, как цветок,— и ты хочешь вырвать ее с корнем — это разорвет мое сердце. Не владеть тобою — ужасно, но знать тебя во власти другого — нет, это выше меня!
— Лев, я не разлюблю век, кого полюбила однажды,— но я бы рада была видеть тебя счастливым с иною.
— И в самом деле ты думаешь, что говоришь? И ты бы могла хладнокровно видеть меня с иною — нет, на закаленном булате нельзя ничего сгладить и ничего вновь вырезать. Пусть ведает снисходительная панна Барбара, что я не из тех уступчивых людей, которые спокойно глядят, когда соперник отнимает у них милую, и на чужом пиру питаются баснями самоотвержения!.. Слезы? О, женщины расточительны на них и на увещания, потому что ни то, ни другое ничего им не стоит. Нередко безрассудные в своих прихотях, как благородны они в страстях своих, как мерны в восторгах, как витиеваты в убеждениях! Человеку, который готов жертвовать им жизнию и душою,— как нежно поют они: будьте терпеливы, будьте рассудительны!
— По крайней мере, будьте великодушны! — вскричала тронутая незаслуженными укорами Варвара.
— Если на вашем языке бесчувствие называется великодушием, я никогда его не достигну.
— О, как дорого, Лев, продаешь ты свои благодеяния!
— Я, я продаю благодеяния! я, который и в пылу страсти не преступал твоих заветов,— этот упрек слишком жесток, панна Барбара,— он не твоего созданья. Эта недавняя скрытность, эта выученная холодность — этот дерзкий пришлец Яромир — для кого он здесь? для чего он здесь? Он был на Москве, он мог видеть, знать, любить тебя,— может статься, быть любимым… Ваши значительные взоры, волненье, самые слезы твои — ужасная мысль! Но знайте, что сердце Варвары может не принадлежать мне — но рука ее не будет вовек принадлежать никому — знайте, что если я умею любить, то умею и ненавидеть страстно, и этот вор моего счастия Маевский заплатит кровью за свою дерзость!
Предавшись ревности, Колонтай совершенно вышел из себя. Жилы его напряглись, белые пятна проступали и скрывались на лице — с страшными угрозами мести покинул он комнату.
— Лев, Лев! — воскликнула Варвара вслед ему; но он ничему не внимал, он уж был далеко.
Глава VIII
Ужели сердца тайный страх
Нам семена грядущей муки?
Ужели вестницей разлуки —
Дрожит слеза в твоих очах?
Вечеринка шла своим чередом, шумно и весело. Хозяин, хлопая в ладоши, велел музыкантам играть мазурку.
— Польские косточки и в гробу запрыгают от этой музыки,— сказал он, подстрекая молодежь к танцам. Круги сомкнулись, и кавалеры, побрякивая не шпорами, которых не носили на сафьянных сапогах, но подковами, загнутыми на закаблучье, пустились то по двое с своими дамами, то по трое попеременно в средину и снова свивались в цепи, в круги, в кресты. Трудно вообразить что-нибудь живее и живописнее мазурки, и если польский есть танец войны, то мазурка — танец победы. В ней отпечатан дух народа более отважного, нежели скромного, более пылкого, чем нежного. По смелости своей он принадлежит наиболее военным, по живости — одним юношам; и точно, старики, окружа танцующих, поглядывали только, сверкая очами, друг на друга, как будто говоря: «бывало, и мы гарцевали!»
Многие из них, однако же, припевали куплеты, не имеющие связи между собой, которых в Польше и до сих пор бесчисленное множество. Вот те, которые были в устах старика Колонтая.
Милы полякам
Битвы, беседы;
Храброму лаком
Кубок победы!
Любит он звон мечей,
Любит он блеск очей,
Стройные пляски,
Нежные ласки!
Хором
Кубок и сабля!
Сабля и кубок!
Сладостна капля
С розовых губок!
Молодые люди выбирали куплеты понежнее и позамысловатее этих, но старик Колонтай любил все, что напоминало ему его время, что дышало старинною простотою и удальством напольным.
Князь Серебряный, улучив время, когда все ноги, и глаза, и сердца заняты были мазуркою, сошел вниз, отыскал своего Зеленского и, отведя его на сторону в саду, спросил, нет ли каких новостей.
— Покуда самое хорошее, что перестал дождик, а самое худое, что Мациевский в околице и не сегодня завтра нагрянет сюда. Про тебя, сударь князь, слухи, будто убит в наезде!
— Я докажу этим сорванцам, что я живехонек. Отправлены ли рейтары Колонтаевы под Опочку?
— Ушли недавно; только они так хмельны, что нам не трудно будет обогнать их. У них в каждой корчме привалы.
— Тем лучше… мне хоть умереть, а поспеть домой для отражения. Я поссорился с молодым Колонтаем, но частные ссоры можно отложить и потом разведаться на границе. Осмотрел ли ты сбрую и оружие?
— Даже подковные гвозди в исправности — этот прокля…
— Тсс! тише — мне кажется, кто-то мелькнул за деревьями!
Оба замолкли, прислушиваясь, но только остальные капли падали с кровли в лужу — все было безмолвно.
— Это тень из окон,— сказал, ободрясь, Зеленский.
— В исходе десятого, по моим часам (князь отдал их Зеленскому), ты проведешь коней для нас и для Варвары Михайловны за садовою стеной к старой башне. Я с ней выйду туда — и поминайте как звали. Надеешься ли ты сделать это незаметно?
— Теперь если бы конюхов положить в пушку и выстрелить, так они и тогда бы не проснулись от хмеля.
— Условный знак — два свистка, ответ — удар в ладоши!
Оба потихоньку прокрались в разные стороны.
— Ну что же, homo di poco fede (маловерный), каковы женщины? — сказал, засмеявшись, хорунжий Солтык Льву Колонтаю, подслушав тайну беседы.— Этот Маевский, право, лихой малый — он в один миг обернул около пальца твою суровую красоту; ей-ей, я хочу проситься к нему в ученики!
— Кровь! — произнес Колонтай едва внятно; так гнев задушил его голос.— Коварная обымет труп своего обольстителя!
— Полно дурачиться, милый друг! Если бы мстить за каждую неверность жен и любовниц, так польскому королю пришлось бы набирать амазонские дружины, чтоб воевать с неприятелями. Последуй мне: я с отчаяния глотаю рюмку венгерского, выучиваю новую песню, влюбляюсь снова — и утешен!
— Но кто этот злодей? Как мог он?..
— Это мне самому любопытно узнать, diletto amico mio [возлюбленный друг мой (ит.)]. Однако ж здесь сыро — и мне хочется сказать пани Ласской, что она танцует, как ангел, если ангелы танцуют. До свидания.
Несколько минут стоял Колонтай неподвижен от гнева и огорчения — и мстительные замыслы вращались в голове его. Наконец он пришел в себя — и тихо возвратился к дому.
Не предчувствуя грозы, готовой разразиться над его головою, князь Серебряный, строя воздушные замки, полон надеждою и любовию, поглядывал на большие стенные часы, которые, будто краковская ратуша, стояли в углу, разукрашены фольгою и резьбою. Душа его прильнула к самой стрелке, и всякий раз, когда раздавался звон четвертей,— высоко билось сердце наблюдателя. Уже была половина десятого, но чем ближе подходила медленно переступающая стрелка к желанной мете, тем сильнее теснился страх в грудь его,— то хотелось ему отдалить роковую минуту, то видеть ее далеко за собою. В это время он заметил Льва Колонтая подле Варвары в жарком объяснении. Казалось, он укорял ее, она уговаривала его с нежностию — сомнения снова проникли в сердце князя и умножили тоску ожидания. Сложа накрест руки и грозно бросая взоры то на Колонтая, то на часы,— стоял он, будто прикован к одному месту.
— Пан Яромир так пристально смотрит на часовую доску, как будто хочет на ней прочесть судьбу свою,— сказала ему пани Ласская мимоходом.
Князь вздохнул.
— Пани Элеонора угадала,— отвечал он,— время и женщины для меня непонятные письмена.
— Говорят, что время разгадывает нас, а я разгадаю пану время: оно — крылатый червяк, который то ползет, то летит летом. Кто хочет поймать его — тот не верь будущему часу!
— Этот урок для меня напрасен,— отвечал князь Серебряный и, видя, что пани Ласская успела посадить с собою за карты Льва Колонтая, как тот ни отговаривался,— очень доволен ускользнул из залы, блистающей огнями, где тщеславие и остроумие, красота и любезность спорили о победе.
Стрелка всходила на десять.
Пробравшись до старой башни, князь долго ходил взад и вперед, волнуем нетерпением и опасениями. Трудно было решить, для какого употребления выстроена была в том месте башня. В старину не помещали в садах развалин замков, никогда не существовавших, не оклеивали мохом пещер, сбитых из сосновых досок и убранных устричными раковинами на гвоздях; а замок, казалось, не был никогда назначаем выдерживать осаду,— и примыкающие к ней садовые стенки были очень невысоки и надстроены частоколом. Как бы то ни было, только верх древней этой башни занят был теперь голубятнею,— а железная дверь, ведущая вниз ее, стояла настежь,— по всему видно было, что там уже издавна никто не жил. Заглохшие дорожки, мрачно и однообразно обсаженные липами и дубами, тянулись в обе стороны.
Скоро послышался князю топот коней за стеною. «Это мой Зеленский»,— подумал князь, не смея, однако ж, подать ему голоса.
Через пять минут быстрые шаги кого-то привлекли его внимание,— он слушал не переводя дух,— видеть было невозможно.
— Здесь ли? — прошептал робкий голос, и рука Серебряного встретила трепещущую руку Варвары.— Поспешим,— сказала она,— земля горит под моею стопою — Колонтай так страшно следил меня взорами… спаси меня от плену — от собственного сердца!
— Одно слово, Варвара, прежде чем пустимся на жизнь и смерть; слово надежды, если Бог нас вынесет, слово отрады, если моя доля — пасть: скажи, любишь ли? можешь ли ты любить меня?
— Как брата, князь! Не могу обещать более. Сердце не вольно в выборе — оно любило Льва Колонтая!
Князь Серебряный от этих слов оцепенел, как будто наступил на змею.
— Скорее, скорее,— говорил им Зеленский, сбивая замок,— двери заперты изнутри!
— Мы погибли! — вскричала Варвара, сплеснув руками,— этого никогда не бывало… Боже мой, я вижу свет!
— Теперь мне красна смерть,— сказал князь, обнажая саблю.
Зеленский напрасно рубил частокол, взобравшись на стену: жерди были крепки, темнота и торопливость мешали ему.
Крики приблизились — кровавый отблеск озарил башню — Лев Колонтай задыхался от бешенства.
— Стой, стой! — восклицал он.— Ты не уйдешь, робкий злодей, от моего мщения — я и в аду найду тебя!
— Ступай туда искать себе подобных! — отвечал, вспыхнув, князь, встречая саблею саблю.
Бледная, как мрамор, упала между ними Варвара бесчувственно, но, не внимая ничему, кроме своей ярости, они еще злобней схватились над телом ее в битву. Колонтай нападал с запальчивостию, оглашая воздух проклятиями неверной и угрозами обольстителю. Князь рубился молча от злобы — и уже кровь текла из ран обоих на несчастную виновницу их гнева.
Картина была ужасна. Колонтай махал саблей и пламенником, в левой руке его пылающем; голуби, пробужденные шумом и светом, хлопая крыльями, вились около и, натыкаясь на острия, падали, трепещась, на землю. Робкая толпа, озаренная зеленоватым огнем факелов, и, наконец, женщина, распростертая у ног сражающихся, побелевшая от холода смерти,— все наводило трепет на сердце. Появление устрашенного отца было уже поздно для отвращения кровопролития — Лев с разрубленной головою упал к ногам его!!
— Спасайся,— вскричал князь Серебряный Зеленскому, который невольно был только зрителем битвы, притаясь за частоколом,— и во что бы то ни стало уведомь обо всем Агарева. Пусть он не думает обо мне, пусть он заботится только об отражении набега — вот последняя воля моя — спеши!
— Это он, это он! — произнес Зеленский, когда толпа гостей окружила князя, и скрылся из виду.
Опершись на саблю, вперив неподвижные очи на соперника и любезную, простертых у стоп его,— на два предмета его ненависти и привязанности, теперь для него уже не существующих, поражен безнадежностию в ту минуту, когда, казалось, он хватал за крыло счастие,— князь не замечал, что новое лицо — высокий, сурового вида мужчина вглядывался в него пристально.
— Я не ошибаюсь,— сказал он наконец,— этот удалец — князь Серебряный, тот самый, с которым я был знаком в Москве, с которым дрался под Москвой и который третьего дня сделал набег в наши границы от Опочки!
— Стрелецкий голова?..— вскричали многие голоса,— повесить его как разбойника, как лазутчика!
Князь медленно, но гордо поднял очи, с усмешкой презрения окинул ими собрание и снова впал в задумчивость. Какая угроза, какая беда могла увеличить его злополучие!
Но если зловещий голос лисовчика не произвел никакого впечатления на князя, зато он пробудил всю злобу отчаянного отца, который напрасно старался привести в чувство любимого сына. Горесть его превратилась в ярость и потоком проклятий излилась из сердца.
— Схватите его, скуйте его, бросьте этого самозванца в сарай сырой, в самый душный погреб, чтоб оттуда был один шаг до ада,— кричал он неистово.— Злодей русской породы,— тебе мало было грабить в границах польских, в моих деревнях, губить и похищать во мраке ночи — нет, ты дерзнул еще вкрасться в дом мой, насмеяться над гостеприимством и, наконец, убийством сына заплатить за хлеб-соль хозяина. Бедный мой Лев, единственная моя утеха… кому теперь передам я имя Колонтаев!
Старик сплеснул руками над головой, и рыдания прервали речи его. Но скоро любовь родительская зажгла в нем опять воспоминание обиды и жажду мести за кровь…
— Но если на старости лет мне придется лечь в гроб сиротою,— воскликнул он,— ты, Серебряный, ты, убийца моего сердца, моего имени и племени, ты бесчестною смертью умрешь на могиле, в которой схоронят все мои надежды; ты будешь первым памятником моей любви к сыну… Тогда!.. нет, всегда — жив он или мертв — ты все-таки не избегнешь погибели; в этом клянусь моей честью и отчизною! Ничто, никто не спасет тебя — я не возьму бочки золота за твой выкуп… Ты падешь на жертву моей мести, на страх всем врагам моим. Сорвите с него польскую одежду,— примолвил он, сверкая взорами,— которую он позорит, и киньте злодея в эту башню. Шесть человек часовых мне жизнию отвечают за его тело — а душу его я с наслаждением вырву завтра!
Во всяком состоянии есть низкие люди, готовые в радости сердца исполнить самые бесчеловечнейшие, самые бесчестнейшие приказания торжествующей силы, отравляя насмешками побежденное несчастие. Многие из шляхтичей надворных кинулись обрывать и вязать окруженного князя, и хотя благородные поляки с негодованием смотрели на это, но они знали, что противоречия только раздражили бы Колонтая,— и молчали. Сопротивление со стороны князя было бы безрассудно — он не произнес ни звука, не сделал ни одного движения в защиту свою — он только бросил презрительный взор на хозяина. Наглые челядинцы грубо втолкнули его в темный погреб и со смехом захлопнули двери.
Отзывы о сказке / рассказе: