I
На вечере у одного известного литератора, после ужина, между собравшимися гостями затеялся неожиданно горячий спор о том, бывает ли в наше, скудное высокими чувствами, время настоящая, непоколебимая дружба? Все единогласно высказались, что — нет, такой дружбы не бывает и что теперешняя дружба многих испытаний совсем не может выдержать. В определении же причин, расторгающих дружбу, спорщики разошлись. Один говорил, что дружбе мешают деньги, другой — женщина, третий — сходство характеров, четвертый — бремя и заботы семейной жизни, и все в таком роде.
Когда же спорщики, накричавшись вдоволь и ничего не выяснив, устали, тогда один почтенный человек, до сих пор в прения не вступавший, сказал:
— Все, господа, сказанное вами, очень веско и замечательно. Однако я знаю в жизни пример, когда дружба прошла сквозь все перечисленные препятствия и осталась неприкосновенною.
— И что же,— спросил хозяин,— эта дружба так до гроба и продолжалась?
— Нет, не до гроба. А тому, что она пресеклась, была особая причина.
— Какая же? — спросил хозяин.
— Причина очень простая и в то же время удивительная. Дружбу эту расторгнула святая Варвара.
Так как из гостей никто не понял, как это святая Варвара могла в наш меркантильный век разорвать дружбу, то все просили Афанасия Силыча (так звали почтенного человека) объяснить свои загадочные слова.
Афанасий Силыч на это улыбнулся и ответил:
— Тут загадочного ничего нет. История эта простая и печальная, история страданий большого сердца. И если вам действительно угодно будет послушать, то я сейчас ее с удовольствием и расскажу.
Все приготовились слушать, и Афанасий Силыч начал свой рассказ.
II
В начале девятнадцатого столетия была известна богатством, знатностью рода и большою гордостью фамилия князей Белоконь-Белоноговых. Но сама судьба эту фамилию осудила на вымирание, так что теперь об ней уже нет и помину. Последний ее боковой отпрыск — не в осуждение говорю — кончил недавно свое земное поприще в аржановском доме (есть такой известный ночлежный вертеп в Москве) среди золоторотцев, пьяниц и разбойников. Но до него мой рассказ не коснется, потому что предметом его будет князь Андрей Львович, с которым и прекратилась прямая линия.
При жизни отца — а это было еще во время крепостной зависимости — князь Андрей служил в гвардии и считался одним из самых блестящих офицеров. Деньгам счету не знал, танцор, красавец, женский любимец, дуэлист,— ну, чего еще, кажется? Однако, когда папаша скончался, князь Андрей службу бросил, как его ни уговаривали остаться. «Я, говорит, с вами пропаду здесь, а мне любопытно узнать все, что мне от судьбы определено».
Странный он был человек, своеобычный и, так сказать, фантастический. Лестно ему казалось всякую свою мечту сейчас же и на деле доказать. Как только схоронил он князя Льва Андреевича, так сейчас и закатился по заграницам. Удивительно, где его ни носило! Высылались ему деньги через всякие агентства и банкирские дома, то в Париж, то в Калькутту, то в Нью-Йорк, то в Сидней. Это все, опять повторяю, мне доподлинно известно, так как мой отец был у него главным управляющим над всеми его двумястами тысяч десятин.
Через четыре года воротился князь Андрей, исхудалый, бородищей оброс, сам от загара коричневый,— и узнать трудно. Как приехал, да засел в своей пнищевской усадьбе, да надел халат, только его и видели. Заскучал.
А я в то время к князю очень сделался вхож, потому что он меня полюбил за мой характер веселый, и все-таки я кое-какое образование получил, так что мог ему собеседником служить. Опять же я свободный человек был: отец меня еще при князе Льве Андреевиче откупил.
Всегда князь Андрей встречал меня ласково и садиться велел. Даже сигарами потчевал. Сидеть я при нем скоро привык, а к сигарам никак притерпеться не мог — все у меня от них вроде морской болезни делалось.
Любопытно мне было все эти вещи рассматривать, какие князь из путешествия с собою привез. Шкуры тигровые и львиные, сабли кривые, божков, чучела зверей разных, дорогие камни и материи. А князь, бывало, лежит на диване своем огромном, курит и хоть над моим любопытством смеется, однако все это сейчас же объяснит. А потом, как увлечется сам да начнет свои приключения рассказывать, так, поверите ли, у меня от восторга мураши по спине бегали. Только он говорит-говорит, да вдруг сморщится и замолкнет. Ну и я молчу. Тогда князь вдруг и скажет:
— Скучно мне, Афанасий. Ну вот я весь свет объехал, все видел, в Мексике лошадей диких ловил, в Индии на тигров охотился, и тонул, и песком меня засыпало — ну, а дальше что же? Нет,— говорит,— ничего на свете нового.
А я ему на это, знаете, по простоте отвечаю:
— Вам бы жениться, князь.
Он на это только засмеется.
— Я бы,— говорит,— женился, когда бы нашел женщину такую, чтобы я ею дорожил и уважал бы ее. Я вот всех наций и сословий женщин видел, и все-таки я не урод, и не глуп, и богат, так что они мне знаки своего внимания очень оказывали, а такой женщины, какую мне нужно, я не видел. Все они либо продажны, либо развратны, либо глупы, либо уж чересчур добродетельны, и с ними одна тоска. А мне все-таки скучно. Вот другое дело, если бы у меня какой-нибудь талант или дар был…
Я на это обыкновенно говорю:
— Да какого же вам еще, князь, таланта надобно? Слава богу, из себя красавец, земли, сами говорите, больше, чем у иного немецкого принца, силищей этакой бог наградил. Я бы и никакого таланта не желал.
А князь усмехнется на это и скажет:
— Глуп ты, Афанасий, и еще чересчур молод. Поживешь и, коли не исподличаешься, вспомнишь мои эти самые слова.
III
Впрочем, у князя Андрея был свой талант и, на мой взгляд, даже очень большой, а именно — живописный, к чему он еще в детстве оказывал наклонности. Будучи за границей, князь почти с год провел в Риме, учился рисовать картины и даже, как он сам рассказывал, одно время думал сделаться настоящим художником, но почему-то раздумал или заленился. Сидя у себя в Пнищах, он про свои занятия вспомнил и опять принялся рисовать красками. Нарисовал реку, мельницу, образ святителя Николая для церкви — очень хорошо нарисовал.
А кроме этого занятия, было у князя еще одно развлечение — ходить на медведя. В наших местах этого зверя — страсть сколько. И ходил всегда по-мужицки, с рогатиной и с ножом, а с собой брал только охотника Никиту Драного. «Драным» его называли за то, что ему медведь с черепа кожу своротил, так он навеки и остался.
С народом был прост и приветлив. Так прост, что если понадобится мужику лесу на избу или лошадь пала, сейчас так прямо к князю и идет,— знает, что отказу не будет. Только рабства и лакейства не любил и, вот тоже, лжи никогда не прощал никому.
За что его еще крепостные обожали, так это за то, что озорства по части женской за ним не водилось,— извините за грубое слово. Девки в нашей стороне на всю Россию красавицы, и другие господа помещики целые гаремы держали, так что и для себя и для гостей. А у нас ни-ни. То есть, конечно, без этого не обходилось, по человеческой слабости, впрочем, тихо и скромно, на стороне, и никому обиды не выходило из этого.
Однако как ни был князь Андрей с низшими прост и пленителен, а с равными и с начальством был горд и дерзок, даже и без надобности. Особенно не любил чиновников. Бывало, приедет какой-нибудь по откупной части, или по полицейской, или по акцизной (а тогда дворяне еще службу для себя почитали, кроме военной, унизительной), приедет, да как иногда человек еще новый и начнет петушиться. «Почему то не так да то не этак!» Управляющий ему вежливо докладывает, что, мол, князево распоряжение, и отменять никак нельзя. Значит, понятно: получай свою положенную мзду и удаляйся. А тот все храбрится: «Да что мне ваш князь, я сам здесь закона представитель!» И сейчас, чтобы его до самого князя вели. Отец, бывало, уж из жалости остерегает: «Князь, дескать, у нас на руку тяжеленек». Куда! И слушать не хочет. Ну, таким манером, он и к князю Андрею наскоком является. «Помилуйте, что это за беспорядки? Да где это видано? Да я, да мы!» Князь все молчит-молчит, да вдруг как побагровеет да глазами сверкнет — страшный был во гневе человек. «На конюшню, каналью!» — крикнет. Ну, сейчас, натурально, расправа. В то время многие помещики это одобряли и почему-то все на конюшне. По обычаю предков. А потом, через дня два, отец тайно от князя едет в город и наказанному везет пакетик с радужными. Я, бывало, уж осмелею, да и скажу ему: «Князь, а ведь чиновник-то жаловаться будет, как бы вам в ответе быть не пришлось». А он мне на это: «Ну, так что же? Пусть с меня взыскивает бог и мой великий государь, а я за продерзость наказать обязан».
Да на что же лучше, помилуйте, ведь он раз такую шутку губернатору отлил. Прибегает к князю Андрею однажды рабочий с парома и докладывает, что на той стороне реки губернатор. Князь и говорит:
— Ну так что же из этого?
— Да он, говорит, паром требует, ваше сиятельство. Умный был мужик, знал Князев характер.
— Как это он требует паром?
— Исправник послал сказать, чтобы немедленно паром был.
Князь сейчас же распорядился:
— Не давать парома.
Так и не дали. Тогда губернатор догадался и присылает записку, что, мол, так и так, дорогой Андрей Львович (а они были между собою троюродные кузены), окажи твою любезность, дай мне паром. И подписал имя и фамилию. Ну, уж тут сам князь его любезно на берегу встретил и такой банкет ему задал, что целую неделю губернатор выехать из Пнищей не мог.
А дворянам, даже самым захудалым, князь в случае недоразумений не отказывал в сатисфакции. Однако его остерегались, потому что знали его характер неукротимый и знали, что он в восемнадцати дуэлях на своем веку участвовал. Дуэли в ту же пору между дворянами были даже очень обыкновенным делом.
IV
Так и прожил князь Андрей в пнищевской усадьбе года два с лишком. А тут как раз подошел царский освободительный манифест, и начался среди господ помещиков переполох. Многие даже очень недовольны были, засели у себя в глуши и принялись докладные записки писать. Другие, которые поскупее и подальновиднее, норовили как бы со своими выкупными свидетельствами да с землей какую ни на есть выгоду соблюсти. А были и такие, что в ту пору очень опасались бунта крестьянского и просили для ихнего ограждения у начальства хоть каких-нибудь местных инвалидов.
Князь Андрей, когда пришел манифест, собрал своих мужиков и очень простыми словами, однако без искательств, им объяснил: «Вы, мол, теперь свободны, так же как и я. Это так и должно было случиться. А вы свободу свою во зло не обращайте, потому что начальство вам всегда может заглянуть туда, откуда ноги растут. Да помните, что как был я вам раньше помещиком, так и теперь буду. А землю берите на выкуп, какой сможете поднять».
И с этими словами уехал внезапно в Петербург.
А вам, господа, я думаю, хорошо известно, что в то время в обеих столицах делалось. Сразу тогда у дворян очутились в руках целые вороха деньжищ, и пошла катавасия. На что уж удивляли всю Россию откупщики да концессионеры с банкирами, однако перед господами помещиками оказались они мальчишками и щенками. Ужас, что творилось! Иной раз за одним ужином целые состояния пускались на ветер.
Вот так князь Андрей в самый водоворот и попал и закрутился. Да еще вдобавок с товарищами полковыми встретился и потом уж никакого удержу знать не хотел. Однако прожуировал недолго, потому что вскоре не своей охотой должен был Петербург оставить. И все из-за лошадей.
V
Ужинал он в компании большой со своими офицерами в самом что ни на есть модном ресторане. Пили очень много и все больше шампанское. Только вдруг зашла у них речь о лошадях,— известно, постоянный разговор офицерский,— у кого в Петербурге лошади самые резвые. Один казак — фамилии его не помню, только знаю, что был он из кавказских владетельных князей,— этот казак и скажи в ту пору, что резвее всех пара вороных жеребцов у …, — и назвал чрезвычайно высокопоставленную особу.
— Это,— говорит,— не кони, а варвары. С ними один только Илья и может управиться, и никому тех злодеев не обогнать.
А князь Андрей засмеялся на это.
— Да я,— говорит,— их на своих соловых обгоню. А казак говорит:
— Нет, не обгонишь.
— Ан нет, обгоню.
— Не обгонишь.
— Обгоню.
— Ну, в таком разе,— говорит казак,— мы с тобой об заклад сейчас пойдем.
И пошли об заклад. Поставили условие, что ежели князь Андрей осрамится, то он казаку пару соловых отдает и к ним сани и карету с серебряной сбруей, а если князь Илью обгонит, то казак должен все билеты в театре оперном купить, когда госпожи Барбы представление пойдет, и самому казаку чтобы забраться на галерею и никого в театр не пускать. А в то время госпожой Барбо весь бомонд [высший свет (от франц. beau monde)] сильно пленялся.
Ну-с, прекрасно. На другой день князь просыпается и велит лошадей соловых закладывать. Коньки на вид были неважные, так себе — степнячки косматенькие, однако довольно прыткие, а главное — угонистые и в скачке имели чрезвычайно долгий дух.
Тут уже товарищи видят, что дело не на шутку идет, стали князя отговаривать: «Брось ты это самое пари, потому что как бы тебя не упекли за твою фантазию куда-нибудь». Однако князь их не послушал и велел позвать кучера Варфоломея.
Кучер Варфоломей был человек мрачный и, так сказать, отвлеченный. Силищей его господь наградил ни с чем не соразмерной, так что он мог тройку на всем скаку остановить. Аж лошади на задние ноги падут. Пил ужасно, разговаривать ни с кем не любил, а князя своего хоть и обожал всей душою, но был с ним груб и заносчив, за что иногда свою порцию березовой каши и получал. Призвал князь Варфоломея и говорит ему:
— Можешь ты, Варфоломей, нынче одну пару на наших соловых обогнать? Варфоломей спрашивает:
— Какую?
Князь ему рассказал, как и что. Варфоломей затылок почесал.
— Знаю я,— говорит,— эту пару, да и Илья довольно мне хорошо известен. Человек опасный. Однако, ежели вашему сиятельству угодно, обогнать можем. Только в случае соловые пропадут — не гневайтесь.
— Хорошо. Сколько же тебе теперь надо водки в твое горло влить?
Но Варфоломей от водки отказался.
— Меня,— говорит,— пьяного лошади не уважают.
Сели и поехали. Стали на конце Невского проспекта. Дожидаются. Заранее было известно, что особа в полдень должна была проехать. Так и случилось. В полдень показалась пара вороных, Илья кучером, и в санях — особа.
Только дал им князь маленько отъехать и говорит:
— Валяй!
Пустил Варфоломей соловых. Как услышал Илья за собой топ конский — обернулся; обернулась и особа. Илья дал коням вожжи, и Варфоломей тоже надбавил ходу. А хозяин тех вороных был человек пламенный, бесстрашный и до лошадей большой охотник. Он Илье и говорит:
— Чтобы этот нахал нас обогнать не смел.
Что тут началось, я и сказать не умею. И кучера и кони точно сбесились: снег прямо тучей над ними. Сначала-то вороные как будто и обогнали, однако долго выдержать не могли, приустали. Князь Андрей около самого вокзала вперед выскочил, а особа ему этак гневно пальцем погрозила.
А на другой день князя вызвал к себе петербургский губернатор, господин светлейший князь Суворов, и сказал ему так:
— Уезжайте-ка вы, князь, скорее из Петербурга. Если вас не наказали примерно, то это потому только, что особа, которой вы вчера дерзость оказали, имеет большое пристрастие к людям отчаянным и смелым. И об вашем пари ей также все известно. Но уж больше в Петербург ни ногой, и то благодарите господа, что дешево отделались.
Однако, господа, я о князе Андрее заболтался, а к тому, что обещал доказать, еще и не приступал. Впрочем, скоро и конец моему повествованию. А главное, я, хоть и разбросанно, но все-таки личность князя Андрея описал, как мог.
VI
После знаменитой своей скачки поехал князь в Москву и там продолжал вести петербургскую линию, только в увеличенном размере. Одно время только об его причудах и было по всему городу разговоров. Вот тут-то и случилось с ним то, над чем он в Пнищах издевался. Стала на его пути женщина.
Да какая же, я вам доложу, женщина! Королева! Теперь и нет таких больше. Красоты самой удивительной… Была она прежде актрисой, потом вышла замуж за купца-миллионера, а когда купец умер, то она ни за кого замуж выйти не пожелала, говорила, что ей свобода дорога.
И чем она прельстила особенно князя, так это своею небрежностью. Никого она знать не хотела, ни богатых, ни знатных, и своим большим деньгам никакого внимания не оказывала. Как увидел ее князь Андрей, так сразу и влюбился. Привык он к тому, чтобы ему сразу на шею вешались, и потому женщин мало уважал. А тут вдруг точно его и не замечают. Весела, приветлива, букеты и подарки принимает, а чуть он о чувствах — она сейчас же в смех. Это князя и уязвило. Прямо даже до затмения рассудка.
Вот как-то раз поехал князь с Марьей Гавриловной — королеву-то звали Марьей Гавриловной — в Яр, слушать цыган, и с ними — большая компания, человек в пятнадцать. Тогда вокруг князя целая толпа прихвостней ветшалась, так ее и звали белоноговским штабом. Сидят они все за столом, пьют вино, цыгане им поют и пляшут. Вдруг Марье Гавриловне курить захотелось. Взяла она пахитоску — курили тогда из соломы вертушки такие — и ищет огня. Князь это увидел и моментально — хвать билет банковый в тысячу рублей, зажег об свечу и подает. Все кругом так и ахнули, фараоны даже петь перестали, и глаза у них от жадности блестят. В это время кто-то за соседним столом не очень громко, однако довольно явственно, сказал:
— Дурак!
Князь вскочил, точно его шилом кольнули. А за соседним столом сидит этакий маленький, тщедушный человечек и на князя глядит прямо в упор самым спокойным образом. Князь сейчас к нему:
— Как вы осмелились мне сказать «дурак»? Кто вы такой?
Маленький человечек ему на это очень хладнокровно:
— Я,— говорит,— художник Розанов. А дураком назвал вас потому, что на эти деньги, что вы сожгли из фанфаронства, можно было бы четырех больных целый год в больнице содержать.
Все сидят, ждут, что будет. Характер-то князя неудержимый хорошо был известен. Или он этого маленького человечка сейчас бить начнет, или на дуэль вызовет, или даже просто прикажет посечь.
И вдруг князь, мало помолчавши, обращается к художнику с такими неожиданными словами:
— Вы, господин Розанов, совершенно правы. Я действительно дураком себя перед хамами показал, и теперь, ежели вы мне руки не протянете и от меня не возьмете сейчас пяти тысяч для Мариинской больницы, то этим мне тяжкую нанесете обиду.
А Розанов отвечает:
— И деньги возьму, и руку вам протяну с одинаковым удовольствием.
В это время Марья Гавриловна князю тихонько шепчет:
— Позовите художника к нам, а штабу своему велите убраться.
Князь учтиво обратился к господину Розанову и попросил к ним подсесть, а потом повернулся к штабу и сказал:
— Чтобы я вас здесь больше не видел.
VII
И завязалась с той поры между князем и Розановым теснейшая дружба. Друг без друга дня провести не могут. Либо художник у князя, либо князь Андрей у художника. А Розанов жил тогда на Третьей Мещанской, на четвертом этаже, занимал две комнаты: одна мастерская, другая спальная. Звал его все князь к себе переехать, но художник отказывался. «Ты мне, говорит, и так очень дорог, а кроме того, я в богатстве заленюсь и свое искусство позабуду». Так и не переехал.
Все им друг в друге интересно было. Начнет Розанов говорить о живописи, о картинах разных, о жизни великих художников,— князь слушает, слова не проронит. А потом князь примется про свои приключения в диких странах рассказывать,— у художника и глаза заблестят.
— Постой,— скажет,— вот я скоро думаю одну большую картину написать. Тогда у меня хорошие деньги будут, и мы вместе за границу поедем.
— Да зачем тебе деньги? — спросил князь.— Хочешь завтра поедем? Все, что у меня есть, я с тобой могу поделить.
Но художник стоял на своем.
— Нет, подожди, я картину напишу, а тогда уже и будем говорить.
Настоящая была между ними дружба. И даже удивительно: такое влияние Розанов над князем имел, что удерживал его от многих горячих и необдуманных поступков, к которым князь по своей пылкой натуре был весьма склонен.
VIII
Любовь князя к Марье Гавриловне не только не уменьшалась, но еще более распалялась, только все ему не было успеха. Он у нее сколько раз руки и сердца на коленях просил, но она ему все одно отвечает: «Что же я, говорит, сделаю, если я вас не люблю?» — «Ну, не любите,— говорит князь,— может, потом слюбится, а без вас я несчастный человек». А она ему на это отвечает: «Мне очень вас жаль, но вашей беде я помочь не могу».— «Да вы, может быть, кого-нибудь уже любите?» — «Может быть, и люблю». И сама смеется. Затосковал князь. Лежит у себя дома на диване лицом к стене, хмурый, молчит, от еды его даже отбило. В доме все на цыпочках ходят… В одну из таких минут как-то приезжает Розанов, тоже лица на нем нет. Вошел в князев кабинет, поздоровался и молчит. И оба молчат. Наконец художник с духом собрался и говорит:
— Послушай, Андрей Львович, мне больно, что я тебе сейчас дружеской рукой удар нанесу.
Князь, лежа лицом к стенке, отзывается:
— Пожалуйста, без прелюдий, говори прямо. Тогда художник прямо и объяснился:
— Теперь мне Марья Гавриловна вроде как жена.
Князь спрашивает:
— Может быть, ты с ума сошел?
— Нет,— говорит художник,— я с ума не сошел. Марью Гавриловну я давно любил, но не смел ей своих чувств открыть. А сегодня утром она мне сказала: «Что нам друг от друга прятаться? Я давно вижу, что вы меня любите, и сама я также вас люблю. Только замуж за вас не выйду, а будем так…»
Рассказал художник всю эту историю, а князь лежит, не шевелится и ни слова в ответ. Розанов посидел, поглядел, да и вышел тихонько из кабинета.
IX
Однако через неделю переломил себя князь Андрей, хотя ему это многого стоило, потому что он даже сединой пошел. Приехал он к Розанову и объявил ему:
— Я вижу, насильно мил не будешь, а только я из-за бабы не хочу единственного друга терять.
Розанов его обнял и заплакал. А Марья Гавриловна ему руку протянула (она тут же была) и говорит:
— Я вас очень уважаю, Андрей Львович, и тоже хочу быть вашим другом.
Тогда князь совсем повеселел, и лицо у него сделалось ясное.
— А ведь признайтесь,— говорит,— не назови меня Розанов тогда в Яре дураком, вы бы его не полюбили?
Она только улыбается.
— Очень даже вероятно,— говорит.
А через неделю вот что случилось. Приехал к ним князь Андрей скучный, рассеянный. Говорил о том, о другом, а у самого как будто мысль какая-то в голове гвоздем сидит. Художник, зная натуру князя, спрашивает, что с ним.
— Да так, пустяки,— говорит князь.
— Ну, а все-таки?
— Да говорю, пустяки. Предприятие это, банк дурацкий, где мои деньги лежали…
— Ну?
— Лопнул. И теперь у меня всего имущества только то, что на мне есть.
— Это действительно пустяки,— сказал Розанов и сейчас же позвал Марью Гавриловну и приказал ей очистить верх дома для помещения князя.
Х
Так и поселился князь Андрей у Розанова. Целый день лежит на диване, читает романы французские и ногти шлифует. Но это ему скоро наскучило, и он однажды сказал Розанову:
— А ты знаешь, я ведь тоже рисовать-то учился.
Розанов удивился.
— Не может быть?
— Нет, учился. Я тебе даже и картины свои покажу.
Посмотрел Розанов и говорит:
— У тебя очень большие способности, только ты дурацкую школу прошел. Князь так и обрадовался.
— Ну, а что,— спрашивает,— ежели я теперь заниматься буду, могу я что-нибудь путное написать?
— И даже очень можешь.
— А если я до сих пор баклуши бил?
— Это ничего не значит. Трудом одолеешь.
— А голова моя седая?
— Тоже ничего. Другие поздней начинали. Если хочешь, я и сам с тобой займусь.
И начали вдвоем заниматься. Розанов только удивляется, какой у князя развертывается громадный дар к живописи. А князь в работу так и въелся, отходить не хочет, так что уж художник силком его отрывал.
Прошло месяцев с пять. Раз приходит Розанов к князю Андрею и говорит ему:
— Ну, коллега, теперь ты созрел и уже понимаешь, что такое рисунок и школа. Прежде ты был дикарем, а теперь у тебя и вкус тонкий вырабатывается. Пойдем со мною, я тебе покажу ту картину, о которой уже не раз намекал. До сих пор она для всех была тайной, а тебе я ее покажу, и ты мне свое мнение скажешь.
Повел он князя в мастерскую, поставил его в надлежащий угол зрения и открыл занавес, опущенный над картиной. А на картине была изображена святая Варвара, омывающая прокаженному на ноге язвы.
Долго стоял князь перед картиной, и лицо у него сделалось мрачное, точно потемнело.
— Ну, как же ты находишь? — спрашивает Розанов. А князь отвечает со злобой:
— Так нахожу, что я теперь больше к кистям никогда и притрагиваться не буду.
XI
Картина художника Розанова была произведением высокого вдохновения и труда. Представляла она, как святая Варвара стоит на коленях перед прокаженным и омывает его ужасную ногу, а лицо у нее светлое, радостное и красоты неземной. А прокаженный смотрит на нее с молитвенным восторгом и неизъяснимою благодарностью. Удивительная была картина! Розанов готовил ее для выставки, но об ней заранее прокричали газеты и молва. Повалила в мастерскую Розанова публика. Придут, взглянут на святую Варвару да на прокаженного, да так и стоят по часу и более. И тех, которые ничего в искусстве не понимали, слеза прошибала. Один англичанин был тогда в Москве, мистер Бродлей, так он с первого раза предложил Розанову за картину пятнадцать тысяч. Однако Розанов не согласился.
А с князем в то время что-то странное приключилось. Ходит пасмурный, исхудалый, ни с кем не говорит. Запивать начал. Розанов пробовал его разговорить — отвечает дерзостями. А когда публика из мастерской уходила, сядет князь Андрей перед мольбертом со святой Варварой и сидит целыми часами неподвижно, смотрит…
Так это продолжалось недели две с лишком, а там и случилось неожиданное и, поистине, скажу, ужасное дело. Приходит однажды Розанов домой и спрашивает, дома ли князь Андрей Львович. Слуга ему докладывает, что князь спозаранку ушел, а самому Розанову записку оставил.
Взял Розанов записку и прочел. А в записке вот что стояло:
«Прости мой ужасный поступок. Я был в безумии и через минуту уже раскаялся. Я ухожу совсем, потому что у меня не хватает сил убить себя». И затем подпись.
Тогда Розанов все понял. Кинулся он в мастерскую и увидел, что его божественное произведение лежит на полу истерзанное, растоптанное, искрошенное ножом…
Тогда он заплакал и сказал:
— Мне не жаль картины, а мне жаль его. Зачем он мне не сказал, что у него в душе было. Я бы сам тогда поскорее картину продал или подарил кому-нибудь.
А об князе Андрее с той поры нет ни слуху ни духу, и никому не известно, что он пережил после своего безумного поступка.
Рассказ большой но мне нормально