Глава 21. Сказка
Иван Васильевич, утомленный охотою, удалился ранее обыкновенного в свою опочивальню.
Вскоре явился Малюта с тюремными ключами.
На вопрос царя Малюта ответил, что нового ничего не случилось, что Серебряный повинился в том, что стоял за Морозова на Москве, где убил семерых опричников и рассек Вяземскому голову.
— Но, — прибавил Малюта, — не хочет он виниться в умысле на твое царское здравие и на Морозова также показывать не хочет. После заутрени учиним ему пристрастный допрос, а коли он и с пытки и с огня не покажет на Морозова, то и ждать нечего, тогда можно и покончить с ним.
Иоанн не отвечал. Малюта хотел продолжать, но в опочивальню вошла старая мамка Онуфревна.
— Батюшка, — сказала она, — ты утром прислал сюда двух слепых: сказочники они, что ли; ждут здесь в сенях.
Царь вспомнил свою встречу и приказал позвать слепых.
— Да ты их, батюшка, знаешь ли? — спросила Онуфревна.
— А что?
— Да полно, слепые ли они?
— Как? — сказал Иоанн, и подозрение мигом им овладело.
— Послушай меня, государь, — продолжала мамка, — берегись этих сказочников; чуется мне, что они недоброе затеяли; берегись их, батюшка, послушай меня.
— Что знаешь ты про них? Говори! — сказал Иоанн.
— Не спрашивай меня, батюшка. Мое знанье словами не сказывается; чуется мне, что они недобрые люди, а почему чуется, не спрашивай. Даром я никого еще не остерегала. Кабы послушалась меня покойная матушка твоя, она, может, и теперь бы здравствовала еще!
Малюта поглядел со страхом на мамку.
— Ты чего на меня смотришь? — сказала Онуфревна. — Ты только безвинных губишь, а лихого человека распознать, видно, не твое дело. Чутья-то у тебя на это не хватит, рыжий пес!
— Государь, — воскликнул Малюта, — дозволь мне попытать этих людей. Я тотчас узнаю, кто они и от кого подосланы!
— Не нужно, — сказал Иоанн, — я их сам попытаю. Где они?
— Тут, батюшка, за дверью, — отвечала Онуфревна, — в сенях стоят.
— Подай мне, Малюта, кольчугу со стены; да ступай, будто домой, а когда войдут они, вернись в сени, притаись с ратниками за этою дверью. Лишь только я кликну, вбегайте и хватайте их. Онуфревна, подай сюда посох.
Царь вздел кольчугу, надел поверх нее черный стихарь, лег на постель и положил возле себя тот самый посох, или осён, которым незадолго перед тем пронзил ногу гонцу князя Курбского.
— Теперь пусть войдут! — сказал он.
Малюта положил ключи под царское изголовье и вышел вместе с мамкою. Иконные лампады слабо освещали избу. Царь с видом усталости лежал на одре.
— Войдите, убогие, — сказала мамка, — царь велел!
Перстень и Коршун вошли, осторожно передвигая ноги и щупая вокруг себя руками.
Одним быстрым взглядом Перстень обозрел избу и находившиеся в ней предметы. Налево от двери была лежанка; в переднем углу стояла царская кровать; между лежанкой и кроватью было проделано в стене окно, которое никогда не затворялось ставнем, ибо царь любил, чтобы первые лучи солнца проникали в его опочивальню. Теперь сквозь окно это смотрела луна, и серебряный блеск ее играл на пестрых изразцах лежанки.
— Здравствуйте, слепые, муромские калашники, вертячие бобы! — сказал царь, пристально, но неприметно вглядываясь в черты разбойников.
— Много лет здравствовать твоей царской милости! — отвечали Перстень и Коршун, кланяясь земно. — Заступи, спаси и помилуй тя мати божия, что жалеешь ты нас, скудных, убогих людей, по́ земли ходящих, по́ воды бродящих, света божия не видящих! Сохрани тебя святый Петр и Павел, Иоанн Златоуст, Кузьма со Демьяном, хутынские чудотворцы и все святые угодники! Создай тебе господи, о чем ты молишь и просишь! Вечно бы тебе в золоте ходилось, вкусно елось и пилось, сладко спалось! А супостатам твоим вечно б икалось и голодалось; каждый бы день их дугою корчило, бараньим рогом коробило!
— Спасибо, спасибо, убогие! — сказал Иоанн, продолжая вглядываться в разбойников. — Что ж вы, давно, знать, ослепли?
— Смолоду, батюшка-государь, — отвечал Перстень, кланяясь и сгибая колени, — оба смолоду ослепли! И не припомним, когда солнышко божее видели!
— А кто же вас научил песни петь и сказки сказывать?
— Сам господь, батюшка, сам господь сподобил, еще в стародавние времена!
— Как так? — спросил Иоанн.
— Старики наши рассказывают, — отвечал Перстень, — и гусляры о том поют. В стародавние-то было времена, когда возносился Христос-бог на́ небо, расплакались бедные, убогие, слепые, хромые, вся, значит, нищая братия: куда ты, Христос-бог, полетаешь? На кого нас оставляешь? Кто будет нас кормить-поить? И сказал им Христос, царь небесный:
«Дам вам, говорит, гору золотую, реку медвяную, сады-винограды, яблони кудрявы; будете сыты да пьяны, будете обуты-одеты!» Тут возго́ворил Иван Богослов: «Ай же ты спас милосердый! Не давай им ни горы золотые, ни реки медвяные, ни садов-виноградов, ни яблонь кудрявых. Не сумеют они ими владети; наедут к ним сильные богатые, добро-то у них отымут. А ты дай им, Христос, царь небесный, дай-ко-се имя твое Христовое, дай-ко-се им те песни сладкие, сказаньица великие про стару старину да про божьих людей. Пойдут нищие по земли ходити, сказаньица великие говорити, всякий их приобует-приоденет, хлебом-солью напитает». И рече Христос, царь небесный: «Ин пусть будет по-твоему, Иване! Пусть же им будут песни сладкие, гусли звонкие, сказанья великие; а кто их напоит-накормит, от темныя ночи оборонит, тому я дам в раю место; не заперты в рай тому двери!»
— Аминь! — сказал Иоанн. — Какие же вы знаете сказки?
— Всякие знаем, батюшка-царь, какие твоя милость послушать соизволит. Могу сказать тебе о Ерше Ершовиче, сыне Щетинникове, о семи Семионах, о змие Горынище, о гуслях-самогудах, о Добрыне Никитиче, об Акундине…
— Что же, — перебил Иоанн, — разве ты один сказки сказываешь? А старик-то зачем с тобою пришел?
Перстень спохватился, что Коршун почти все время молчал, и чтобы вызвать его из неестественной для сказочника угрюмости, он вдруг переменил приемы и начал говорить прибаутками.
— Старик-то? — сказал он, наступая неприметно на ногу Коршуна. — Это, вишь, мой товарищ, Амелька Гудок; борода у него длинна, да ум корото́к; когда я речь веду скоромную, не постную, несу себе околесную, он мне поддакивает, потакает да присвистывает, похваляет да помалчивает. Так ли, дядя, белая борода, утиная поступь, куриные ножки; не сбиться бы нам с дорожки!
— Вестимо, так! — подхватил Коршун, опомнясь. — Наша чара полна зелена вина, а уж налил по край, так пей до дна! Вот как, дядя петушиный голосок, кротовое око; пошли ходить, заберемся далёко!
— Ай люли тарарах, пляшут козы на горах! — сказал Перстень, переминая ногами, — козы пляшут, мухи пашут, а у бабушки Ефросиньи в левом ухе звенит!..
— Ай люлюшеньки люли! — перебил Коршун, также переминая ногами, — ай люлюшеньки люли, сидит рак на мели; не горюет рак, а свистит в кулак; как прибудет вода, так пройдет беда!
— Эх, батюшка-государь, — закончил Перстень с низким поклоном, — не смотри на нас искоса; это не сказка, а только присказка!
— Добро! — сказал Иоанн, зевая, — люблю молодцов за обычай; начинайте сказку про Добрыню, убогие; авось я, слушая вас, сосну!
Перстень еще раз поклонился, откашлялся и начал:
— «Во гриднице княженецкой, у Владимира князя киевского, было пированье почестный стол, был пир про князей, бояр и могучих богатырей. А и был день к вечеру, а и был стол во полустоле, и послышалось всем за диво: затрубила труба ратная. Возговорил Владимир князь киевский, солнышко Святославьевич: „Гой еси вы, князья, бояре, сильны могучие богатыри! Пошлите опроведать двух могучих богатырей: кто смеловал стать перед Киевом? Кто смеловал трубить ко стольному князю Владимиру?“
Зашумели буйны молодцы посередь двора; зазвенели мечи булатные по крутым бедра́м; застучали палицы железные у красна́ крыльца, закидали шапки разнорядь по подне́бесью. Надевают могучи богатыри сбрую ратную, садятся на добрых коней, выезжают во чисто́ поле…»
— Погоди-ка! — сказал Иоанн, с намерением придать более правдоподобия своему желанию слушать рассказчика, — я эту сказку знаю. Расскажи лучше про Акундина!
— Про Акундина? — сказал Перстень с замешательством, вспомнив, что в той сказке величается опальный Новгород. — Про Акундина, батюшка-государь, сказка-то нехорошая, мужицкая; выдумали ту сказку глупые мужики новгородские; да я, батюшка-царь, как будто и забыл-то ее…
— Рассказывай, слепой! — сказал Иоанн строго, — рассказывай всю, как есть, и не смей пропустить ни единого слова!
И царь внутренно усмехнулся трудному положению, в которое он ставил рассказчика.
Перстень хотя досадовал на себя, что сам предложил эту сказку, но, не зная, до какой степени она уже известна Иоанну, решился, очертя голову, начать свой рассказ, ничего не выкидывая.
«Как во старом было городе, — начал он, — в Новегороде, как во том ли во Нове́городе, со посадской стороны, жил Акундин-молодец, а и тот ли Акундин, молодой молоде́ц, ни пива не варил, ни вина не курил, ни в торгу не торговал; а ходил он, Акундин, со повольницей, и гулял он, Акундин, по Волхву по реке на суденышках. Садится он, Акундин, на суденышко осна́щенное, кладет весельца кленовые во замки дубовые, а сам садится на́ корму. Поплыло суденышко по Волхв по реке, и прибыло суденышко ко круту бережку́. Как во ту пору по круту бережку идет калечище перехожее. Берет калечище Акундина за белы́ руки, ведет его, Акундина, на высок курган, а становивши его на высок курган, говорил такие речи: „Погляди-ка, молодой молодец, на город Ростиславль, на Оке-реке, а поглядевши, поведай, что деется в городе Ростиславле?“ Как глянул Акундин в город во Ростиславль, а там беда великая: исконные слуги молода́ князя рязанского, Глеба Олеговича, стоят посередь торга, хотят войной город отстоять, да силы не хватит. А по Оке-реке плывет чудовище невиданное, змей Тугарин. Длиною-то был тот змей Тугарин во триста сажен, хвостом бьет рать рязанскую, спиною валит круты берега, а сам все просит стару дань. В ту пору калечище берет Акундина за его белы руки, молвит таково слово: „Ты гой еси, добрый молодец, назовись по имени по изотчеству!“ На те ли речи спросные говорит Акундин: „Родом я из Нова́города, зовут меня Акундин Акундиныч“.
„Тебя-то, Акундин Акундиныч, я ждал ровно тридцать лет и три года; спознай своего дядюшку родимого Замятню Путятича; а и ведь мой-то брат, Акундин Путятич, был тебе родимый батюшка! А и вот тебе меч-кладенец твоего родимого батюшки, Акундина Путятича!“ Не домолвивши речи вестные, стал Замятня Путятич кончатися, со белым светом расставатися; и, кончаяся, учал отповедь чинить: ,,А и гой ты еси, мое милое детище, Акундин Акундиныч! Как и будешь ты во славно́м во Новегороде, и ты ударь челом ему, Новуго́роду, и ты скажи, скажи ему, Новугороду: а и дай же то, боже, тебе ли, Новугороду, век вековать, твоим ли детушкам славы добывать! Как и быть ли тебе, Новугороду, во могучестве, а твоим детушкам во богачестве…»
— Довольно! — перебил с гневом царь, забывая в эту минуту, что цель его была только следить за рассказчиком. — Начинай другую сказку!
Перстень, как будто в испуге, согнул колени и поклонился до земли.
— Какую же сказку соизволишь, батюшка-государь? — спросил он с притворным, а может быть, и с настоящим страхом. — Не рассказать ли тебе о Бабе-яге? О Чуриле Пленковиче? О Иване Озере? Или не велишь ли твоей милости что-нибудь божественное рассказать?
Иоанн вспомнил, что он не должен запугивать слепых, а потому еще раз зевнул и спросил уже сонным голосом:
— А что же ты знаешь божественное, убогий?
— Об Алексее божьем человеке, батюшка, о Егории Храбром, об Иосифе Прекрасном или, пожалуй, о Голубиной книге…
— Ну, — сказал Иоанн, которого глаза, казалось, уже смыкались, — расскажи о Голубиной книге. Оно нам, грешным, и лучше будет на ночь что-нибудь божественное послушать!
Перстень вторично откашлялся, выпрямился и начал нараспев:
— «Как из тучи было из грозныя, из грозныя тучи страховитыя, подымалась погода божия; во той ли во погоде божией выпадала с небес книга Голубиная. Ко той ли ко книге Голубиной соезжалось сорок царей и царевичей, сорок королей и королевичей, сорок князей со князевичам, сорок попов со поповичам, много бояр, люду ратного, люду ратного, разного, мелких християн православныих. Из них было пять царей на́большыих: был Исай-царь, Василей-царь, Костянтин-царь, Володимер-царь Володимерыч, был премудрый царь Давид Евсиевич.
Как прого́ворил Володимер-царь: „Кто из нас, братцы, горазд в грамоте? Прочел бы эту книгу Голубиную? Сказал бы нам про божий свет: Отчего началось солнце красное? Отчего начался млад светёл месяц? Отчего начались звезды частыя? Отчего начались зори светлыя? Отчего зачались ветры буйныя? Отчего зачались тучи грозныя? Отчего да взялись ночи темныя? Отчего у нас пошел мир-народ? Отчего у нас на земли цари пошли? Отчего зачались бояры-князья? Отчего пошли крестьяне православные?“
На то все цари приумолкнули. Им ответ держал премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич: „Я вам, братцы, про то скажу, про эту книгу Голубиную: эта книга не малая; сорока саже́н долина ее, поперечина двадцати сажен; приподнять книгу, не поднять будет; на руцех держать, не сдержать будет; по строкам глядеть, все не выглядеть; по листам ходить, все не выходить, а читать книгу — ее некому, а писал книгу Богослов Иван, а читал книгу Исай-пророк, читал ее по три́ годы, прочел в книге только три листа; уж мне честь книгу — не прочесть, божию! Сама книга распечатывалась, сами листы расстилалися, сами слова прочиталися. Я скажу вам, государи, не выглядя, скажу вам, братцы, не по грамоте, не по грамоте, всё по памяти, про старое, про стародавнее, по-старому, по-писа́ному:
Началось у нас солнце красное от светлого лица божия; млад светел месяц от грудей его; звезды частые от очей божиих; зори светлыя от риз его; буйны ветры-то — дыханье божее; тучи грозныя — думы божии; ночи темныя от опашня его! Мир-народ у нас от Адамия; от Адамовой головы цари пошли; от мощей его князи со боярами; от колен крестьяне православные; от того ж начался и женский пол!“
Ему все цари поклонилися: „Спасибо, свет-сударь, премудрый царь, мудрейший царь, Давид Евсиевич! Ты еще, сударь, нам про то скажи, про то скажи, ты поведай нам:
Который царь над царями царь? Кая земля всем землям мати? Которо море всем морям мати? Котора река всем рекам мати? Кая гора всем горам мати? Который город всем городам мати?“»
Здесь Перстень украдкою посмотрел на Ивана Васильевича, которого, казалось, все более клонило ко сну. Он время от времени, как будто с трудом, открывал глаза и опять закрывал их; но всякий раз незаметно бросал на рассказчика испытующий, проницательный взгляд.
Перстень перемигнулся с Коршуном и продолжал:
«Им ответ держал премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич: „Я вам, братцы, и про то скажу, про то скажу, вам поведаю: в Голубиной книге есть написано: у нас Белый царь будет над царями царь; он верует веру крещеную, крещеную, богомольную; он в матерь божию богородицу и в троицу верует неразделимую. Ему орды все преклонилися, все языци ему покорилися; область его надо всей землей, над вселенною; всех выше его рука царская, благоверная, благочестивая; и все к царю Белому приклонятся, потому Белый царь над царями царь! Свято-Русь-земля всем землям мати; на ней строят церкви апостольские, богомольные, соборные. Окиян-море всем морям мати: выходила из него церковь соборная; что во той ли во церкви во соборныя почивают мощи попа римского, попа римского Климентия; обошло то море окол всей земли; все реки к морю собегалися, все к окиян-морю приклонилися. Ердань-река всем рекам мати; во славно́й матушке во Ердань-реке окрестился сам Иисус Христос, небесный царь. А Фавор-гора всем горам мати; как на славныя на Фавор-горы преобразился на ней сам Исус Христос, показал славу ученикам своим. Ерусалим-город всем городам мати; что стоит тот город посреди земли, а в том городе церковь соборная; пребывает во церкви господень гроб, почивают в нем ризы самого Христа, фимиамы-ладаны рядом курятся, свещи горят неугасимые…“»
Здесь Перстень опять взглянул на Иоанна. Глаза его были закрыты, дыхание ровно. Грозный, казалось, почивал.
Атаман тронул Коршуна локтем. Старик подался шага на два вперед. Перстень продолжал нараспев:
«Ему все цари поклонилися: „Спасибо, свет-сударь, премудрый царь, Давид Евсиевич! Ты еще, сударь, нам про то скажи: котора рыба всем рыбам мать? Котора птица птицам есть мать? Который зверь над зверями зверь? Который камень всем каменя́м отец? Которо древо древа́м всем мать? Кая трава всем травам мати?“
Им ответ держал премудрый царь: „Я еще вам, братцы, про то скажу: у нас Кит-рыба всем рыбам мать: на трех на китах земля стоит; Естрафиль-птица всем птицам мати; что живет та птица на сине́м море; когда птица вострепе́нется, все синё море всколебается, потопляет корабли гостиные, побивает суда поморские; а когда Естрафиль вострепещется, во втором часу после полунощи, запоют петухи по всей земли, осветится в те поры вся земля…“»
Перстень покосился на Иоанна. Царь лежал с сомкнутыми глазами; рот его был раскрыт, как у спящего. В то же время, как будто в лад словам своим, Перстень увидел в окно, что дворцовая церковь и крыши ближних строений осветились дальним заревом.
Он тихонько толкнул Коршуна, который подался еще одним шагом ближе к Ивану Васильевичу.
«У нас Индра-зверь, — продолжал Перстень, — над зверями зверь, и он ходит, зверь, по подзе́мелью, яко солнышко по подне́бесью; он копает рогом сыру мать-землю, выкопает ключи всё глубокие; он пущает реки, ручьявиночки, прочищает ручьи и проточины, дает людям питанийца, питанийца, обмыванийца. Алатырь-камень всем камням отец; на бело́м Ала́тыре на камени сам Исус Христос опочив держал, царь небесный беседовал со двунадесяти со апостолам, утверждал веру христианскую; утвердил он веру на камени, распущал он книги по всей земле. Кипарис-древо всем древам мати; из того ли из древа кипарисного был вырезан чуден покло́нен крест; на тем на кресте, на животворящиим, на распятье был сам Исус Христос, сам Исус Христос, сам небесный царь, промежду двух воров, двух разбойников. Плакун-трава всем травам мати. Когда Христос-бог на распятье был, тогда шла мати божия, богородица, ко своему сыну ко распятому; от очей ея слезы наземь капали, и от тех от слез, от пречистыих, зародилася, вырастала мати плакун-трава; из того плакуна, из корени у нас режут на Руси чудны кресты, а их носят старцы иноки, мужие их носят благоверные».
Здесь Иван Васильевич глубоко вздохнул, но не открыл очей. Зарево пожара делалось ярче. Перстень стал опасаться, что тревога подымется прежде, чем они успеют достать ключи. Не решаясь сам тронуться с места, чтобы царь не заметил его движения по голосу, он указал Коршуну на пожар, потом на спящего Иоанна и продолжал:
Здесь послышалось легкое храпение Иоанна. Коршун протянул руку к царскому изголовью, Перстень же придвинулся ближе к окну, но, чтобы внезапным молчанием не прервать сна Иоаннова, он продолжал рассказ свой тем же однообразным голосом:
— «Ему все цари поклонилися: „Спасибо, свет-сударь, премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич! Ты еще, сударь, нам про то скажи: каким грехам прощенье есть, а каким грехам нет прощения?“ Им ответ держал премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич: „Кабы всем грехам прощенье есть, трем грехам тяжкое покаяние: кто спознался с кумою крестовыя, кто бранит отца с матерью, кто…“»
В это мгновение царь внезапно открыл глаза. Коршун отдернул руку, но уже было поздно: взор его встретился со взором Иоанна. Несколько времени оба неподвижно глядели друг на друга, как бы взаимно скованные обаятельною силой.
— Слепые! — сказал вдруг царь, быстро вскакивая, — третий грех: когда кто нарядится нищим и к царю в опочивальню войдет!
И он ударил острым посохом Коршуна в грудь. Разбойник схватился за посох, закачался и упал.
— Гей! — закричал царь, выдергивая острие из груди Коршуна.
Опричники вбежали, гремя оружием.
— Хватайте их обоих! — сказал Иоанн.
Как ярый пес, Малюта бросился на Перстня, но с необычайною ловкостью атаман ударил его кулаком под ложку, вышиб ногою оконницу и выскочил в сад.
— Оцепите сад! Ловите разбойника! — заревел Малюта, согнувшись от боли и держась обеими руками за живот.
Между тем опричники подняли Коршуна.
Иоанн в черном стихаре, из-под которого сверкала кольчуга, стоял с дрожащим посохом в руке, вперив грозные очи в раненого разбойника. Испуганные слуги держали зажженные свечи. Сквозь разбитое окно виден был пожар. Слобода приходила в движение, вдали гудел набатный колокол.
Коршун стоял, насупив брови, опустив глаза, поддерживаемый опричниками; кровь широкими пятнами пестрила его рубаху.
— Слепой! — сказал царь, — говори, кто ты и что умышлял надо мною?
— Нечего мне таить! — отвечал Коршун. — Я хотел добыть ключи от твоей казны, а над тобой ничего не умышлял!
— Кто подослал тебя? Кто твои товарищи?
Коршун бесстрашно взглянул на Иоанна.
— Надёжа, православный царь! Был я молод, певал я песню: «Не шуми, мати сыра-дуброва». В той ли песне царь спрашивает у добра молодца, с кем разбой держал? А молодец говорит: «Товарищей у меня было четверо: уж как первый мой товарищ черная ночь; а второй мой товарищ…»
— Будет! — прервал его Малюта, — посмотрим, что ты запоешь, как станут тебя с дыбов рвать, на козел подымать! Да кой прах! — продолжал он, вглядываясь в Коршуна, — я где-то уже видал эту кудластую голову!
Коршун усмехнулся и отвесил поклон Малюте.
— Виделись мы, батюшка, Малюта Скурлатыч, виделись, коли припомнишь, на Поганой Луже…
— Хомяк! — перебил его Малюта, обернувшись к своему стремянному, — возьми этого старика, потолкуй с ним, попроси его рассказать, зачем приходил к его царской! милости. Я сейчас сам в застенок приду!
— Пойдем, старина! — сказал Хомяк, ухватя Коршуна за ворот, — пойдем-ка вдвоем, потолкуем ладком!
— Постой! — сказал Иоанн. — Ты, Малюта, побереги этого старика: он не должен на пытке кончиться. Я придумаю ему казнь примерную, еще не бывалую, не слыханную; такую казнь, что самого тебя удивлю, отец параклисиарх!
— Благодари же царя, пес! — сказал Малюта Коршуну, толкая его, — доведется тебе, должно быть, пожить еще. Мы сею ночью тебе только суставы повывернем!
И вместе с Хомяком он вывел разбойника из опочивальни.
Между тем Перстень, пользуясь общим смятением, перелез через садовый частокол и прибежал на площадь, где находилась тюрьма. Площадь была пуста; весь народ повалил на пожар.
Пробираясь осторожно вдоль тюремной стены, Перстень споткнулся на что-то мягкое и, нагнувшись, ощупал убитого человека.
— Атаман! — шепнул, подходя к нему, тот самый рыжий песенник, который остановил его утром, — часового-то я зарезал! Давай проворней ключи, отопрем тюрьму, да и прощай; пойду на пожар грабить с ребятами! А где Коршун?
— В руках царя! — отвечал отрывисто Перстень. — Все пропало! Сбирай ребят, да и тягу! Тише; это кто?
— Я! — отвечал Митька, отделяясь от стены.
— Убирайся, дурень! Уноси ноги! Все выбирайтесь из Слободы! Сбор у кривого дуба!
— А князь-то? — спросил Митька протяжно.
— Дурень! Слышишь, все пропало! Дедушку схватили, ключей не до́были!
— А нешто тюрьма на запоре?
— Как не на запоре? Кто отпер?
— А я!
— Что ты, болван? Говори толком.
— Что ж говорить? Прихожу, никого нет; часовой лежит, раскидамши ноги. Я говорю: дай, мол, испробую, крепка ль дверь? Понапер в нее плечиком; а она, как была, так с заклепами и соскочи с петлей!
— Ай да дурень! — воскликнул радостно Перстень. — Вот, правду говорят: дураками свет стоит! Ах, дурак, дурак! Ах, губошлеп, губошлеп ты этакий!
И Перстень, схватив Митьку за виски, поцеловал его в обе щеки, причем Митька протянул, чмокая, и свои толстые губы, а потом хладнокровно утерся рукавом.
— Иди же за мной, такой-сякой сын, право! А ты, балалайка, здесь погоди. Коли что будет, свистни!
Перстень вошел в тюрьму. За ним ввалился и Митька.
За первою дверью были еще две другие двери, но те, как менее крепкие, еще легче подались от богатырского натиска Митьки.
— Князь! — сказал Перстень, входя в подземелье, — вставай!
Серебряный подумал, что пришли вести его на казнь.
— Ужели теперь утро? — спросил он, — или тебе, Малюта, до рассвета не терпится?
— Я не Малюта! — отвечал Перстень. — Я тот, кого ты от смерти спас. Вставай, князь! Время дорого. Вставай, я выведу тебя!
— Кто ты? — сказал Серебряный, — я не знаю твоего голоса!
— И не мудрено, боярин; где тебе помнить меня! Только вставай! Нам некогда мешкать!
Серебряный не отвечал. Он подумал, что Перстень один из Малютиных палачей, и принял слова его за насмешку!
— Аль ты не веришь мне, князь? — продолжал атаман с досадою. — Вспомни Медведевку, вспомни Поганую Лужу: я Ванюха Перстень!
Запылала радость в груди Серебряного. Взыграло его сердце и забилось любовью к свободе и к жизни. Запестрели в его мыслях и леса, и поля, и новые славные битвы, и явился ему, как солнце, светлый образ Елены.
Уже он вспрянул с земли, уже готов был следовать за Перстнем, как вдруг вспомнил данную царю клятву, и кровь его отхлынула к сердцу.
— Не могу! — сказал он, — не могу идти за тобою. Я обещал царю не выходить из его воли и ожидать, где бы я ни был, суда его!
— Князь! — отвечал удивленный Перстень, — мне некогда толковать с тобою. Люди мои ждут; каждый миг может нам головы стоить; завтра тебе казнь, теперь еще время, вставай, ступай с нами!
— Не могу! — повторил мрачно Серебряный, — я целовал ему крест на моем слове!
— Боярин! — вскричал Перстень, и голос его изменился от гнева, — издеваешься ты, что ли, надо мною? Для тебя я зажег Слободу, для тебя погубил своего лучшего человека, для тебя, может быть, мы все наши головы положим, а ты хочешь остаться? Даром мы сюда, что ли, пришли? Скоморохи мы тебе, что ли, дались? Да я бы посмотрел, кто бы стал глумиться надо мной! Говори в последний раз, идешь али нет?
— Нет! — отвечал решительно Никита Романович и лег на сырую землю.
— Нет? — повторил, стиснув зубы, Перстень, — нет? Так не бывать же по-твоему! Митька, хватай его насильно! — И в тот же миг атаман бросился на князя и замотал ему рот кушаком.
— Теперь не заспоришь! — сказал он злобно.
Митька загреб Никиту Романовича в охапку и, как малого ребенка, вынес из тюрьмы.
— Живо! Идем! — сказал Перстень.
В одной улице попались им опричники.
— Кого несете? — спросили они.
— Слободского на пожаре бревном пришибло! — отвечал Перстень. — Несем в скудельницу!
При выходе из Слободы их остановил часовой. Они хотели пройти мимо; часовой разинул рот крикнуть; Перстень хватил его кистенем, и он свалился, не пикнув.
Разбойники вынесли князя из Слободы без дальнейшего препятствия.
Отзывы о сказке / рассказе: