14. О том, как Лбов собирался Пермь брать
Июльские ветры знойные, лучистые. Июльские ночи теплые, пряные, когда Кама мягкими волнами плещет на отлогие песчаные берега и журчит веслами шныряющих лодчонок, эти ночи перекликаются эхом с гудками залитых огнями пароходов, у которых искры из трубы, вылетая, танцуют, кружатся и тают меж рассыпанных по небу горячих звезд.
И в такую летнюю, беспокойную ночь в двадцати верстах от Мотовилихи на большой поляне, вырванной у гущи заснувшего леса, — костры, костры, песни, бурчащие варевом котлы, дымный смех, огневые речи, что винтовочные заряды, и черная ненависть, как кинжальная сталь.
Сегодня Лбов из разных краев Урала собрал командиров своих разбросанных повсюду шаек. Был здесь Ястреб, у которого в красноватых глазах из уральского камня отсвечивалась огоньком непотухающая трубка. Был Матрос с сережкой в надорванном ухе и часами, у которых вместо брелка повешена заряженная бомба. Был Стольников с неразглаженными морщинами вечно думающего о чем-то лба, на котором лежал уже отпечаток близкого сумасшествия. Были Демон, Змей, Фома, Сибиряк, Черкес, Сокол, одноглазый Ворон… И многие другие атаманы были. Недовольно посмотрел Лбов, прерывая речь, и сказал Матросу строго:
— Чего это там твой конвой разорался? Опять перепились. Да и сам-то ты, всегда от тебя несет, как от винной бочки!
— Полно, — ответил Матрос, играя двухфунтовым брелком, — что ты, Лбов, святыми, что ли, нас хочешь сделать?..
— Не святыми, а распускаетесь здорово, грабить без толку начали. Вон вчера у Ворона один другого ножом пырнул, поделить не сумели чего-то.
— Так то у Ворона, а у меня этого нет, у меня, брат, всегда распределено, кому сколько.
— Ой, смотри, Матрос, — и усмешка мелькнула у Лбова, — не всегда и не на все у меня глаза закрыты, не слишком ли у тебя уж распределено, кому, что и сколько? Бандитом настоящим, того и гляди, станешь.
Бросил играть брелком Матрос, отвернул глаза и сказал Змею, но негромко, так, чтобы не слышал Лбов:
— Что же нам, монахами, что ли, быть? На то и разбойничали, чтобы грабить, на то и живем, чтобы пить, а то что ж тогда, волчья жизнь совсем получится. Да что он, с ума, что ли, сошел, аль не видит — все кругом пьют, а не мои только, а нас-то теперь, если всех подсчитать, так много будет… Я думаю, что около четырехсот наверняка наберется.
Но Змей посмотрел на него злыми, желтыми глазами, перекривил свое и без того искаженное лицо:
— Много… Это наша и беда, что много.
Говорил опять опьяненный успехами Лбов. Говорил, что довольно мелочью заниматься и надо на широкую дорогу выходить. Уже немало винных лавок разгромлено, уже немало крупных заводских контор разбито. В Полазне, Добрянке, Чермозе, Юго-Камске… Пеплом развеяли дачи-поместья многих князьков и дворян. Уже перерублены телеграфные столбы, то и дело перевертываются железнодорожные рельсы, а жандармы не ездят больше парами, а ингуши не гарцуют одиночками.
— А что же еще делать, — заговорил Стольников, — объявить разве войну государю-императору? Я думаю, если послать ему бумагу и написать в ней, пусть лучше он добром… — но здесь Стольников оборвался и замолчал, как и всегда, оканчивая думать только про себя.
— Война и так объявлена, — ответил Лбов, — мы теперь не одиночки, нас много, но нам надо еще больше, а для этого нужно, чтобы все видели, что мы сильны, мы должны поднять на ноги весь Урал.
— И как? — спросил молчавший до этого Фома. — Что же ты хочешь делать?
— Что… что делать? — присоединились к Фоме еще несколько атаманов, настораживаясь и заглядывая в лицо Лбову, по которому пятна колыхающего пламени от разгоревшегося костра переливались дымно-красными оттенками.
— Надо взять Пермь, — сказал тогда Лбов и замолчал.
Замолчали и насупившие брови генералы этого войска, ошарашенные размахом замыслов Лбова, так уверенно выбросившего это предложение.
Потом горячие споры поднялись около этого плана.
— Взять-то мы можем, возьмем, особенно если с налета, — говорил Ястреб, — но мы же не удержимся там долго.
— И не надо, — все более и более разгорался Лбов. — И не надо… Мы разобьем тюрьму, мы разграбим охранку, повесим всех аристократов, возьмем заложником губернатора… И когда об этом узнает вся Россия, со всех концов к нам потянется такой же народ, как мы, у нас будут тысячи, и мы выйдем тогда из леса в города, на улицы.
— Пермь?.. Взять Пермь! — восхищенный и подавленный этой мыслью, заговорил Змей, точно задыхаясь от приступа лихорадочного кашля.
— Да, Пермь город богатый, там мы наложим, как это… контрибуцию на всю буржуазию, — вставил Матрос.
— Идет… идет, — загудели кругом голоса. — Надо составить план… надо скорее… Ура Лбову!.. Мы тебя в губернаторском доме поселим, а на доме поставим красный флаг.
Последняя мысль о флаге почему-то показалась чудовищно дерзостной Стольникову, морщины его лица на мгновение разошлись, и он как-то по-детски радостно вскрикнул:
— Над губернаторским!.. на большом шесте и красный флаг!.. пусть… пусть… — он замолчал.
И тогда встал Лбов и, точно сообщая о том, что назавтра надо будет ограбить почту или разгромить казенку, сказал громко и просто:
— Значит, решено. Будем брать Пермь! — Но сколько веры, сколько жизни было вложено им в эти простые, чеканные слова.
Долго еще обсуждали, горячились, спорили. Прискакал дозорный и сообщил, что на дороге, верстах в пяти отсюда, движется какой-то отряд, человек в двадцать пять; но на это сообщение на радостях почти не обратили никакого внимания, а просто выслали навстречу Ворона с его шайкой, чтобы он разделался с ними как следует.
Было решено: Пермь взять во второй половине июля, а до того времени поручить Ястребу произвести какую-нибудь крупную экспроприацию, чтобы достать тысяч сорок денег, необходимых для подготовки наступления.
— Хорошо, я достану, — сказал тот, подумав.
— Где?
— Я ограблю «Анну Степановну», это один из самых больших камских пароходов.
— Но как же ты сможешь ограбить пароход? — закидали его вопросами удивленные лбовцы. — Атаковать на лодках будешь, что ли?
— Это уже мое дело, — уклонился от ответа Ястреб. — Если я сказал, значит, это будет так.
А ночь все гуще и гуще опутывала землю, по лесу неслись веселые крики, играла гармония, и разбуженные деревья шелестели листвой удивленно, а разбойные, ничего не боящиеся соловьи насвистывали торжественные марши сумасшедшим людям, их безумным замыслам и безрассудно смелому атаману.
15. Ограбление парохода «Анна Степановна»
В семь часов вечера второго июля на пристани толпилось много народа. Матросы суетливо сновали по трапу, пассажиры прощались; пароход горел огнями и, точно от запаса скрытой могучей силы, нетерпеливо вздрагивал всем корпусом.
Как раз в ту минуту, когда сходни хотели было уже убирать и запоздавшие провожающие торопливо кинулись с парохода, с берега человек около шести, хорошо одетых и совершенно не внушавших никаких подозрений шныряющим повсюду жандармам, прошли на палубу. Среди них были две женщины, которые шутили, смеялись и перекидывались фразами со своими спутниками. И из обрывков этих фраз окружающие могли бы понять, что это самая обыкновенная веселая компания, отправляющаяся в небольшую речную прогулку.
Пароход загудел, задышали искрами огромные трубы, и огни Перми, раскинувшейся над горою, тронулись с места и тихо поплыли назад.
Был теплый летний вечер. Пристав Горобко, облокотившись на перила, смотрел на клокочущую под винтом воду и молча курил папиросу. Он ехал в Оханск выяснить, в каком положении находятся там местные революционные организации, ибо, по последним сведениям, зараза лбовщины начала доходить и туда.
Еще один поворот Камы, и скрылись огни Перми. Горобко зашел в буфет и, не найдя там свободного столика, попросил разрешения присесть к столу двух пассажирок, в последнюю минуту подоспевших на пароход. Пристав заказал бутылку вина и черной икры с лимоном. Несколько бокалов оживили Горобко, и он начал разглядывать своих спутниц. У одной белокурой было интеллигентное лицо, ей можно было дать не более двадцати пяти лет, у другой — черты лица были много грубее, волосы рыжеватые, и говорила она низким грудным голосом.
— Я вам не мешаю? — вежливо прикладывая руку к козырьку, спросил Горобко, желая завязать с ними разговор.
Но белокурая женщина рассмеялась в ответ звонко, и видно было, что она совершенно ничего не имеет против того, чтобы Горобко заговорил с ней, и ответила ему приветливо:
— Мешаете? Отчего же, напротив, мы очень рады.
Обрадованный такой снисходительностью, Горобко представился и узнал, что одну из женщин зовут Мартой, другую — Ольгой и обе они едут в Оханск, к своему дяде, тамошнему исправнику. Вскоре была заказана еще бутылка, пили уже вместе. Горобко подсел поближе и сделал попытку взять руку белокурой женщины, причем с ее стороны препятствий никаких на это не встретил. Женщины были, по-видимому, робки, потому что они спрашивали Горобко о лбовцах, о том, что они много грабят и что недавно даже посланные им дядею деньги с одним знакомым человеком попали в руки этой шайке.
— Конечно, по дорогам возить опасно, там их, черт знает, шныряет сколько. У нас почтовые чиновники теперь совершенно не ездят с деньгами без стражи. Другое дело здесь, на пароходе. Здесь почта чувствует себя вполне безопасно, потому что, к счастью, у лбовцев ни своих речных крейсеров, ни подводных лодок нет еще, а попробуй они с берега пароход обстрелять, так у нас тут четыре человека охраны и мы в ответ такую канонаду откроем, что только берегись!
После этого сообщения женщины, мило улыбнувшись, заявили, что им надо пойти на палубу, и выразили уверенность, что они скоро с ним еще встретятся. Горобко пошел к себе в каюту, но в каюте ему не сиделось, он вышел тоже на палубу и, пробираясь между высыпавшими наверх пассажирами, увидел двух дам, оживленно разговаривающих с пожилым джентльменом, не выпускающим изо рта дымящуюся трубку, и краем уха Горобко уловил, как тот сказал им:
— Вы себя должны вести осторожнее, а потом, это будет не раньше, чем в 3 часа.
«Должно быть, папаша делает выговор, что они пофлиртовали со мной», — подумал Горобко, неприятно удивленный, что дамы на пароходе с родственниками, так как он только что думал попытаться пригласить одну из них к себе в каюту.
В это время к приставу подошел жандармский унтер-офицер, доложивший ему взволнованно:
— Ваше благородие, там в третьем классе мужик сидит. Стал он чай пить, а я как рядом был, так и ахнул, гляжу: ус-то один у него и отвалился.
— Что ты, дурак, мелешь, ты пьян, что ли? — рассердился Горобко. — Как так — ус отвалился?
— А так, ваше благородие, стал он, значит, чай пить, а сам ситным с колбасой закусывал, потом вынул платок, провел по губам, а ус-то и упал, ну только он живо подхватил его и живо приладил, а я как будто ничего не заметил.
Горобко, раздосадованный тем, что ему не дали возможности подслушать дальше разговор дамочек, и в то же время встревоженный таким странным исчезновением мужичьего уса, направился в третий класс. Но сколько они оба ни ходили, никакого такого мужика не нашли, из чего Горобко заключил, что унтер был пьян, а потому легонько двинул его в шею и, обозвав скотиной, приказал сидеть ему в почтовом отделении, а не шататься без толку по пароходу.
Берега стали черными. Река скрылась, окутанная ночным туманом. Только винт неумолчно работал, бурлил и отбивался от смыкающейся вокруг него воды. Изредка впереди, точно пляшущие звездочки, показывались огоньки снующих лодчонок, бревенчатых плотов, а один раз огненным пятном выплыл встречный пароход и заревел сиреною так, что это эхо долго металось, долго билось от воды к небу и от леса к лесу до тех пор, пока, обессиленное, не утонуло в плеске невидимой воды.
Горобко еще раз прошелся по палубе, натолкнулся на высокого черного чуть-чуть прихрамывающего человека, который попросил у него закурить. Горобко, как истый джентльмен, не дал закурить от своей папиросы, а чиркнул спичку, и, прикуривая, черный человек внимательно рассматривал и точно определял по кобуре систему и количество зарядов его револьвера. Потом, поблагодарив, отошел, а удивленный Горобко увидел, как человек, постояв около перил, бросил папиросу, не раскуривая, за борт. Из этого Горобко заключил, что человек вовсе не курит, а подходил, очевидно, совсем не для этого.
Десять минут спустя он заметил этого же человека в обществе господина с трубкой. Они стояли на границе палубы II и III класса и о чем-то разговаривали. Пока они разговаривали, к ним подошел какой-то мужичок и тоже попросил закурить. Закуривая, он обменялся с ними несколькими фразами, затем отошел, сел на лавку и, бросив на пол цигарку, затоптал ее ногой. И все это, а также сообщение унтера о человеке, потерявшем ус, повергло пристава в некоторое тревожное состояние.
«Что за чертовщина, — подумал он, — тот закурил — в воду бросил, этот — ногой затоптал. Тут что-то не то». И Горобко твердо решил, добравшись до Оханска, вызвать наряд жандармов и устроить проверку документов у странных курильщиков. Затем он ушел к себе в каюту, разделся и лег спать.
Сколько он спал, определить было трудно, но проснулся он оттого, что пароход загудел вдруг короткими, тревожными гудками и вверху раздалось несколько гулких выстрелов. Горобко в одном белье выскочил в коридор. Он слышал, как на палубе и где-то рядом кричали несколько голосов, затем ахнул еще выстрел, кто-то завопил громко:
— Давай, лови теперь пристава, его каюта здесь!
Горобко испуганно заметался. Увидев полуоткрытую дверь первой каюты, из которой выглядывала испуганная суетой и шумом какая-то старая барыня в ночном пеньюаре, он, не раздумывая, отдернул дверь и, не взирая на отчаянные крики перепуганной мадам, как был, в одном белье, так и впрыгнул к ней. Захлопнув за собой дверь, крикнул ей:
— Молчи, старая чертовка, или ты не слышишь, что на пароходе бунт!..
Через дверь было слышно, как в соседнюю каюту ворвалось несколько человек, затем кто-то крикнул:
— Его здесь нет, он, должно быть, у капитана, сукин сын! — И все вломившиеся быстро бросились назад.
Пароход все ревел и шел, ускоряя ход, вперед. Вверху стреляли и кричали, а Горобко и старая мадам, надевши наспех набок парик, молча сидели и глупо смотрели друг на друга. Вдруг раздался сильный взрыв, точно наверху кто-то бросил бомбу. Тревожные гудки сразу прекратились, корпус задрожал, послышался лязг сброшенного якоря, гул машин смолк, пароход сразу остановился. Потом раздался еще более сильный взрыв, и кто-то громко сверху закричал:
— Давай спускай!.. — И тотчас же заскрипели блоки спускаемой на воду шлюпки.
А на палубе в это время орудовали под командой Ястреба Сокол, Демон, Сашка, Султан, а из женщин — эсерки Ангелина и Марта и еще несколько лбовцев, переодетых мужиками, — всего двенадцать человек.
Ястреб, не выпуская изо рта трубки, а из зажатых кулаков револьверы, отдавал короткие и быстрые распоряжения. Он приказал бросить бомбы в машинное отделение, когда пароход отказался остановиться. Он же застрелил жандармского унтер-офицера и одного из полицейских, прежде чем те успели попасть в кого-либо из своих больших «смит-вессонов».
Всем пассажирам, не закрывшимся в каютах, было приказано лечь и не шевелиться, и пароход сразу, как будто бы после повальной болезни, вымер и покрылся распластавшимися людьми, которые лежали до тех пор, пока Демон не вернулся из почтового отделения с кипой засунутых в сумку денег, из-за которых им и его товарищами было разрезано свыше пятисот ценных пакетов.
После этого в спущенную лодку сошли все лбовцы. Последним сошел Ястреб. И четыре весла дружным ударом по волнам рванули лодку к далекому еще берегу. Но едва только они успели отъехать несколько сажен, как винт с шумом заработал: освобожденный пароход заревел и начал медленно поворачиваться носом в сторону отъезжающих.
— Потопить хотят, — сообразил Ястреб.
И все лбовцы поняли это, и весла чуть не гнулись под рывками мускулистых рук, и все с замиранием сердца смотрели на острый нос взявшего полный ход парохода.
«Сейчас прорвет якорную цепь и потопит», — подумал опять Ястреб и приказал открыть огонь по капитанской рубке.
Вспугивая прибрежных птиц, жирно хлопающих крыльями, загрохотали выстрелы. Пароход отошел на всю длину распущенной якорной цепи, рванулся… И сразу замедлил ход, потому что якорь лежал, очевидно, на мягком песчаном дне и ему не за что было зацепиться, и цепь не порвалась, а потащила за собой якорь, тормозя ход.
Это и спасло лбовцев. Лодка со свистом врезалась в отлогий берег недалеко от селения Ново-Ильинского. И перепрыгивая через теплую плескающуюся воду, все повыскакивали, бросившись к кустам, где их ожидали уже готовые подводы с местными мужиками. Взвалили сумки, забрались на охапки душистого, покрытого утренней росой сена, и лошади быстро понесли их прочь по направлению к пермским лесам.
Из-за смеющегося горизонта брызнули полосы вынырнувшего солнца, и волны Камы заплескались русалочьим смехом.
В эту минуту Ястреб в мчавшейся телеге закуривал трубку, Демон считал деньги, Гром снимал с лица грим.
А на палубе парохода стоял в наспех одетых брюках пристав Горобко и занимался самым бесполезным в этот момент делом: он поднимал кулаки и, глядя вслед уезжающим, посылал страшные проклятия Лбову и всем потомкам его до десятого поколения включительно.
Отзывы о сказке / рассказе: