IV
Наутро вычистил Буль-де-Нэжа. Как раз кончал, тут входит Голуа. Он поздоровался с лошадкой, потом со мной и сразу же потянул меня вон:
— Идем, я вас представлю вашему партнеру! Мировой аттракцион. Это, действительно, европейский номер. Король реки Конго.
Он порылся в кармане, достал ключ и открыл дверь. На меня из темноты пахнуло теплом и сыростью. Голуа повернул выключатель, и я увидел посреди комнаты большую плоскую клетку. Голуа молчал и остро взглядывал черными глазками то на меня, то на клетку. Клетка мне сразу показалась пустой. Но вдруг я увидел, что на полу этой клетки, как изогнутое бревно, лежала змея. Я дрогнул. Голуа резко свистнул сквозь зубы. Змея повернулась и, шурша кольцом о кольцо, тяжело стала перевивать тело и потянулась головой к дверке.
— Ле боа! — сказал Голуа и указал мне рукой на клетку.
Это, действительно, был удав. Не удав, а удавище. Я не мог сразу определить его длины; но он был толст и упитан, и во всех его поворотах чувствовалась сила, как будто тяжелая литая резина растягивается и сбегается в кольца. Змея уставилась неподвижно черными блестящими глазами. В этих глазах был один блеск и никакого выражения; тупой и спокойный идиот глядел на меня. Но я не мог оторваться от этих блестящих, как стеклярус, глаз и тут почувствовал, что какая-то неумолимая и жестокая власть глядит на меня из этих черных блесток. Я уж не считал его идиотом, а все глядел, глядел не отрываясь.
— А? Не правда ли, Король? Король лесов, Король Конго. Вы восхищены, я вижу, — сказал Голуа. — Ну, довольно. — Он повернул меня к двери и погасил свет.
— Работать с таким красавцем — это, конечно, счастье. Как вы ни одевайтесь, вы не заставите глядеть на себя тысячный зал, глядеть, затаив дух. Но если вы выйдете с таким прекрасным чудовищем, вы покорили свет. Публика задохнется от восторга, от трепета. Вы понимаете, что это может вам дать? И вы, месье Мирон, вы будете артист, а я ассистент!
Но я ничего не мог отвечать. Я не мог стряхнуть оцепенения и страха, что остался у меня от этих глаз удава. Мне казалось, что за нами шуршит его тяжелое тело. А когда я взглянул в черные глаза Голуа, то даже вздрогнул: удав! Такие же черные, блестящие дырки, и такие же пристальные, и он ими жмет, гвоздит, когда говорит.
В это время подошел к нам конюх Савелий.
— Иди, Мирон, живо в местком. Требуют. Сейчас!
У меня вдруг сердце упало. В месткоме будут спрашивать, спросят документы, паспорт, хоть что-нибудь, а у меня ничего, совершенно ничего, никакой бумажонки. Сказать — потерял? Но тогда надо заявлять в милицию, а милиция наведет справки по месту жительства, а там в Тверской губернии сидит в деревне настоящий Мирон Корольков. Все узнается, и я пропал, пропал!
Голуа пристально глядел на меня сбоку своими блестящими дырками. Я со злобой вырвал свою руку — он всегда брал меня под руку — и бросился в конюшню искать Осипа. А Савелий кричал мне вдогонку:
— Куда ты? Наверх, сюда. Тута местком.
Осипа не было в конюшне, его совсем не было в цирке: его послали принимать опилки. Что же делать? Я вошел в стойло к Буль-де-Нэжу и без надобности расплетал и заплетал косички на его гриве. А Савелий нашел меня и кричал на всю конюшню:
— Да брось ты стараться, иди, не будут там ждать тебя до вечера.
— А что там им надо? — спросил я нарочно сердитым голосом.
— Да идем! Там увидишь.
Я пошел с Савелием. Я смотрел по сторонам, куда бы юркнуть, и вдруг решил: будь, что будет, — как будто снова я поставил на карту последний червонец.
В месткоме сидели наш конторщик и билетерша. Голуа стоял тут же, хмурый. Зло глядел на билетершу и бил себя хлыстиком по голенищу.
— У вас бумаги есть с собой? — прямо спросил меня конторщик. Я начал мужицким говором:
— Каки наши бумаги?
— Ну, книжка союзная. Но билетерша вмешалась:
— Какой вы странный! Человек только что из деревни… а потом ведь лично у Голуа. Тут главное, чтобы страховка. Спросите, Корольков, вашего хозяйчика: что же он, намерен вас страховать?
Все слушали, как я спрашивал по-французски Голуа.
— Нон! Нон! — закричал француз. — Артист! Вы артист. Артист сам лезет туда, под купол цирка, и он берет плату за свой риск, он сам себя страхует. Почему один артист должен страховать другого? Нелепость. Нет, нет.
— Ага! Не хочет! — закричала билетерша. — Ни черта, товарищ, мы ему все это вклеим. Тут тебе ЭС! ЭС! ЭС! ЭР! — крикнула билетерша в лицо французу.
Я боялся, что она ему язык покажет. У француза хлыст так и прыгал в руке.
— На, на! Пиши анкету. — Билетерша тыкала мне в руки лист. — Пиши, товарищ, и не я буду — через неделю будет книжка союзная! Пусть тогда покрутится. Валютчики!
Я схватил лист, сложил и запрятал в карман.
— Вечерком вам в кассу занесу. Мне надо толком, я по этому делу не мастер.
Я поклонился и вышел в двери. Прошел три шага и побежал, во всю прыть побежал в конюшню.
— Мирон! Мирон! — кричал сзади Голуа. Кричал тем голосом, что на собак.
Вечером я сказал Осипу все, как было. Это был теперь один человек во всем мире, кому я мог ни слова не врать. Я спросил чернил и корявым, полуграмотным почерком заполнил анкету. Выходило, что до революции я служил конюхом у разных господ, потом меня мобилизовали, и я попал во Францию. Там остался военнопленным и после революции вернулся к себе в деревню — в Тверскую губернию, в Осташковский уезд. Женат, двое детей: Сергей и Наталья. Мне было приятно вписать эту правду в анкету.
Уж совсем ночью после представления Голуа прошел со мной к удаву.
— Вы волнуетесь? Ничего. Привычка. Бояться змей — предрассудок дикаря, простите меня. Вы будете здесь топить каждый день. Король любит тепло. И вы подружитесь, я вижу. — И Голуа снова метнул на меня черными глазами. — Вот тут дрова, здесь термометр. Не ниже семнадцати градусов. Вот вам ключ. Адьё.
Француз выскочил. Я остался наедине с Королем — Ле Руа, как звал его Голуа по-французски. Я старался не глядеть на эту тяжелую гадину, я осторожно прошел в угол к печке, нашел трубу и взялся за дрова. Но я все время чувствовал за спиной это тяжелое, длинное тело, и мне поводило спину: казалось, что удав глядит на меня своими магическими стекляшками. Я раскрыл печь, уселся на полу и стал глядеть на веселый березовый огонь. Поленья густым бойким пожаром гудели в печке. Вдруг я оглянулся. Сам не знаю почему, я сразу повернул голову. И я сейчас же увидел два глаза: блестящие и черные. Змея тянулась к огню и не мигая глядела. «Может быть, не на меня вовсе?» — подумал я. Я встал и отошел в сторону. Удав, медленно шурша кольцами, перевился и повернул голову ко мне.
— Да неужели я трушу? — сказал я шепотом. — Настоящий конюх Мирон только б смеялся.
Я подошел к самой клетке и уперся глазами в черные стекляшки.
— На, гляди, — сказал я громко. — Еще кто кого переглядит-то! — И я показал змее язык. Мы смотрели друг на друга, между нами было четыре вершка расстояния. Я в упор, до боли глядел в глаза удаву. И вдруг я почувствовал, что вот еще секунда — и я оцепенею, замру и больше не двинусь, как в параличе.
Я встряхнулся и со всех ног отбежал в угол. Я ушел вон и вернулся через час. Не зажигая огня, я на ощупь закрыл трубу и запер на ключ комнату.
V
В воскресенье был детский утренник. Дети галдели и верещали, совсем как воробьи после дождя. Я стоял в проходе и все глядел, нет ли Наташки. Я старательно обводил глазами ряд за рядом, смотрел со стороны входа.
Я разглядывал лицо каждой девочки. Было две очень похожих, я было схватился, но нет, не она. Я оба раза ошибся.
Наш номер оказался веселее всех. Я теперь совсем не боялся на арене, подставляя барьеры, подкрикивал собакам и напропалую подсказывал Голуа. А он повторял как попугай, ничего не понимая. От этого получалось еще смешней. Я ляпнул от себя на ломаном языке — как раз Гамэн тащил за шиворот Гризетт вон с манежа: — Девошка Наташа не пускайт в сиркус мамаша! Дети хохотали так, что пугали собак, и они начинали лаять, как
уличные. Два номера из-за этого срывались. Голуа под конец так здорово загнул прощальный жест рукой, что наш «рыжий» не выдержал, выскочил и сделал совсем как француз.
Этого не было в программе. Голуа озлился; я видел, как он резнул глазами и потом махнул «рыжего» хлыстом по ногам. «Рыжий», однако, ловко подскочил, удар пришелся мимо, а «рыжий» уже сидел на арене и показывал французу нос. Голуа побежал жаловаться директору.
— Никакой дисциплины, как будто все кругом итальянцы. Потом Голуа подошел ко мне и сказал, зло поколачивая хлыстом
по своему голенищу:
— Вы мне сейчас должны сказать: начнете ли вы завтра же работать с Королем? Если нет, то мы не друзья и, значит, я в вас ошибся. Утром должен быть ваш ответ, тот или иной.
И он вертко показал мне спину.
Осип был занят на манеже, мне не с кем было поговорить. Обычно кормил собак сам Голуа, а я только подавал ему порции. Но сегодня Голуа уехал сейчас же в гостиницу. Я кормил собак один. Они были взбудоражены, лезли ко мне, лизались, и я бормотал им, как дурак: «Что же мне делать, собачки вы мои?» Завтра надо дать ответ. Я знал, что француз за мой отказ работать с Ле Руа совсем начисто даст мне расчет.
Может быть, можно, может быть, не такой уж он страшный, я посмотрю с добром, по-дружески ему в глаза, удаву этому, может быть, там есть хоть искорка живого, теплого, хоть самая капелька. А вдруг, в самом деле, можно с ним подружиться? Я взял ключ и смело прошел в комнату к удаву. Я свистнул еще с порога, как это делал Голуа, и змея зашуршала, заворочалась, — я видел, как гнулись доски на полу клетки. Удав поднял голову и уставился на меня.
Я подошел и сказал веселым голосом:
— Удав, удавушка, чего ты? Да что ты? — И почмокал языком, как собаке.
Я глядел ему в глаза, искал живой искорки, но неподвижные блестящие пристальные глаза смотрели неумолимо, жестоко, плотно прицеливаясь. И за ними никакой души, никакой — это была живая веревка, которая смотрит для того, чтобы видеть, кого задушить. Никак, никак я не мог, как ни хотел, найти искру теплоты в этом взгляде.
— Да опомнись ты, черт проклятый! — крикнул я отчаянным голосом. Удав даже не моргнул глазом. Я выбежал в коридор.
Представление уже кончилось. В конюшне Самарио сидел на корточках около своей лошади. Он бережно держал в руках ее копыто и что-то причитал по-итальянски. Осипа не было: его услал Самарио за ветеринаром. Я в тоске ходил по пустому цирку; я пошел в темные, пустые ложи. Брошенные программы белели на барьерах. Я подобрал оставленную кем-то газету. Я вышел на свет; прислонясь у стены под лампой, начал читать, чтоб чем-нибудь отвлечь себя, пока вернется Осип. И я бегал глазами по строкам, ничего не понимая. И вдруг мне бросилась в глаза моя фамилия. Мелкими буквами стояло:
Родные исчезнувшего в ночь на 15-е января кассира Кредитного товарищества Никонова предполагают ограбление или самоубийство. Об исчезнувшем до сих пор никаких сведений получить не удалось.
Они думают, что я покончил с собой! Вот почему не было Наташки в цирке. Бедные, что же они там делают? Мучаются, мечутся, должно быть… Или это они, может быть, из гордости… или отвести поиски? Я хотел сейчас же побежать, послать открытку — нет! — телеграмму. Но ведь, наверно, следят, следят за всеми письмами. Через товарища дать знать о себе? Но как впутывать его в такое дело? И мне вдруг показалось, что вокруг нашего дома снуют сыщики, что в квартире все время обыски, чуть не засада… А они там бьются и мучаются и что им самим хоть топись. Пожалуй, прямо сейчас побежать к ним, обнять всех — они меня простят, и я им прощу, а потом пойти и самому заявиться в район. Я решил дождаться Осипа. Я бросился в конюшню. Осип уже был там и помогал Самарио держать его лошадь Эсмеральду: ветеринар внимательно ковырял ей копыто.
— Подсоби, свояк, подсоби! — крикнул мне Осип; он совсем запыхался. Я кинулся помогать. Самарио успокаивал лошадь, ласково хлопал ее по шее. Он увидел меня и буркнул по-французски:
— А, вы здесь! Я думаю, что это работа вашего хозяина, Сакраменто!
Ветеринар ковырнул, лошадь дернулась. Мы втроем висели у ней на шее. Ветеринар поднес в пинцете окровавленную железную занозу. Все конюхи бросили работу и обступили Самарио. Самарио вырвал у ветеринара пинцет и всем поочередно подносил к глазам кровавую занозу. И каждый качал многозначительно головой.
Я слышал, как конюхи шептались:
— Когда же это француз успел сделать?
Самарио аккуратно завернул занозу в бумагу и спрятал в боковой карман. Я на минуту забыл даже, зачем я прибежал в конюшню. Но я вдруг все вспомнил и бросился к Осипу. Я потащил его из конюшни, а он шел, тяжело дыша, отирая рукавом пот со лба, и все приговаривал:
— Ну скажи ты, язва какая! И когда он поспел?
Я рассказал Осипу все: все, что в газете, все, что я думаю.
— Пустое дело! — сказал Осип. — Девчонка-то в школу, чай, ходит? Ну вот: ты напиши два словца, а я утречком к школе. Поймаю какую девчонку за косицу: «Наташку такую-то знаешь?» — «Знаю». — «На вот ей в руки передай». И передаст. Очень даже просто.
Я сейчас же достал бумаги и написал записку:
«Наташенька, милая! Прости меня, и пусть мама простит.
Я жив и здоров и скоро все верну. Учись, не грусти.
Твой папа».
Эту записку я передал Осипу. Он ее замотал в платок и засунул за голенище. Я сразу успокоился. Я стал рассказывать Осипу про удава.
— Фюу! — засвистел Осип. — Вона что он ладит! Он раньше все тут вертелся около нас, да ведь мы не поймем ничего, чего он лопочет… А страшный?
— Пойдем покажу, — сказал я, и мы пошли в темную комнату, где была клетка с Королем.
Осип несколько раз обошел вокруг клетки. Я свистнул. Удав поднял голову, зашевелился.
— Ух ты, гадина какая! — Осип плюнул. — Ну его в болото! Такой быка задавит и не крякнет. Как же с ним работать, не сказывал он?
Да, я ни разу не спросил Голуа, в чем будет состоять работа с удавом. Я не хотел думать, что мне придется иметь дело с этой гадиной, и я не хотел говорить об этом. А Голуа, видимо, боялся меня напугать и молчал. Ждал, чтоб я привык к змее.
— Это надо все уговорить, удумать. Серьезное дело. Номер под барабан. Гляди ведь, бревно какое. Идем, ну его. — Осип ткнул меня в плечо. — Гаси, гаси, господь с ним.
Завтра я решил расспросить Голуа, в чем будет состоять мой номер с удавом, валиком обсудить это с Осипом и тогда дать ответ.
VI
Утром явился Голуа. Он придирчиво осматривал лошадь и едва со мной поздоровался. Я молчал и почти не отвечал на его придирки. Да, признаться, мне не до того было: Осип побежал к школе с моей запиской. Я очень боялся, что вдруг ему скажут, что Наташка не ходит в школу, и тогда все сорвалось. Мне поэтому ничего не стоило равнодушно и холодно слушать французово брюзжание. Я невпопад и рассеянно отвечал. Голуа даже глянул на меня раза два, нажал черными гляделками.
— Эй, Мироша! — услыхал я вдруг Осипов голос. Я не дослушал Голуа и бегом бросился к Осипу.
— Ну что? Что?
Уж по тому, как Осип хитро улыбался, я понял, что дело вышло. А он щурился и не спеша выкладывал:
— …И валит, валит, мать моя! «Какую бы, — думаю, — пошустрей прихватить? Не напугать бы». Смотрю, две идут и снежками, что мальчики… Я — стой! «Чего, — говорю, — озоруешь?» И хвать одну. «Ну, — говорю, — отвечай: каких Наташек знаешь?» Она — такую, сякую — хвать, и твою. «Ах ты, — говорю, — милая! Вот ей письмецо передашь». Дал ей письмо, а ее выпустил: «Беги, опоздаешь». Вот, брат, как. А с этим-то? — И Осип кивнул на Голуа.
— Не говорил пока ничего.
— И ладно. Не рвись. Дело, брат, это аховое.
— Мирон! — визгнул Голуа. — Мирон, идите сюда!
— Валиком! — крикнул мне вдогонку Осип.
Я неторопливо подошел.
— Ну? — сказал Голуа. — Ваш ответ. Я слушаю, — и наклонился боком.
— Насчет чего? — спросил я спокойно, как мог.
— Насчет Короля, удава, змеи! Я жду! — закричал Голуа.
— А что вы, собственно, хотите? Ведь я не знаю, о чем мы договариваемся.
— Ну работать, работать со змеей!
— Слушайте, — сказал я строго. Голуа удивленно на меня вскинулся. — Слушайте, Голуа: я не дурачок и не колпак, вы знаете. Объясните во всех подробностях, в чем состоит номер с удавом, а то вы хотите продать мне зайца в мешке.
И вдруг француз улыбнулся так очаровательно, как он улыбался публике. Он схватил меня под руку и, заглядывая в лицо, потащил из конюшни.
Осип крякнул нам вслед.
— Мой друг, — заговорил ласково Голуа, — месье Мирон! Между друзьями нет споров: я не могу предложить моему другу что-либо тяжелое или безрассудное. Здесь ничего не надо, кроме привычки и аккуратности. Змея — это машина. Глупая, бездушная машина. Локомотив может вас раздавить, но не надо становиться на рельсы. Это так просто. Все дело в том, что змея будет обвивать вас своими кольцами. Она будет искать удобного положения, чтобы вас сдавить. — Голуа показал сжатый кулак. — Не пугайтесь, дорогой мой! Но она давит только при одном определенном положении: при том, в каком она наползает на свою жертву. Пока она наползает, кольца ее слабы, они едва висят, они свободны, подвижны. Стоит их сдвинуть, и змея вас никогда — никогда, понимаете? — никогда не сдавит. Она будет делать второе кольцо вокруг вас, — Голуа очертил линию вокруг своего живота, — но вы методически и спокойно сдвигаете и это кольцо. Она делает третье — какой эффект! Вы представляете зрелище? Публика не дышит в это время. Но вы манипулируете и передвигаете и это третье кольцо. Змее негде навить четвертое, и она сползает. Но она сейчас же начинает свою работу снова, как автомат, как машина. Так три тура — больше не выдерживает публика. Истерика, крики! Детей выносят. В это время в клетку — она тут же на арене — всовывают кролика, и змея стремится туда, чтоб его проглотить. Кролика выдергивают через заднюю форточку, а дверцу захлопывают. Номер кончен. Три минуты. И это мировое дело. Афиши и буквы в два метра. С этим номером вам откроют двери лучших цирков Нью-Йорка. Париж у ваших ног, дамы! Цветы! Слава! И вы через полгода откроете кафе на итальянском бульваре. Мирон, Мирон! — И он хлопал меня по спине.
Француз заглядывал мне в глаза и изо всех сил улыбался.
— Надо подумать, — сказал я.
— О чем думать? Думайте о том, что вы будете получать за каждый вечер от меня двадцать рублей! Это будет… — И он назвал какую-то тучу франков. — А в месяц, — кричал Голуа, — в месяц, мой друг, в один месяц вы заработаете десятки тысяч франков! — Голуа стал и сделал рукой тот жест, за который ему хлопал каждый вечер весь цирк. — Руку! — И он бравым жестом протянул мне свою руку в лайковой перчатке.
— Я подумаю, — сказал я и не торопясь поплелся в конюшню.
— Ну, что он там голосовал так? — спросил меня Осип. Я рассказал. Осип качал головой, глядя в пол, и молчал.
— Что-то больно он старается около тебя. Сам-то с директора за номер сгреб — будьте здоровы. Долларами, каналья, гребет… А ты думал? А как же? Они все валютчики.
— Попробовать разве? — сказал я.
— Кака уж проба? — вскинулся Осип. — Уж если этот-то тебя попробует, так одного разу и хватит. И зовется удав. Удав и есть. Удавит, и край. Крыр, и кишки вон.
Но я уж думал о том, что за пять раз я получу сто рублей, а через месяц — я выплачу эти проклятые пятьсот рублей. Нет! Я буду посылать сто рублей жене и сто в товарищество за растрату. Два месяца, и я свободен. Пускай тогда судят. Я не вор, не вор тогда. И я представил себе, как в банке будут удивляться: «Смотрите-ка, Никонов!» И все будут говорить: «Я всегда утверждал, что он порядочный человек. Ну, случилось, увлекся, со всяким может случиться, но не всякий же…» А дома! Вдруг сто рублей! От папы! И тут же узнают, что и в банке получили… У меня запорхали, заметались в голове такие мысли, как цветы, и дыхание сперло.
— Осип, голубчик, — сказал я, — пусти, я попробую, ты знаешь ведь…
Осип рукой замахал:
— Да что ты? Господь с тобой! Да разве я тебя держу? Да что я тебе, отец иль командир какой? Только стой, стой! Меньше четвертного ни-ни! Никак! Двадцать пять за выход. И чтоб сто рублей вперед. А ну, неровен час, с первого же разу — тьфу-тьфу! — да что случится? А за собак чтоб особо. Уж раз твое дело такое…
— Какое дело? — сказал из-за спины конюх Савелий.
— Тьфу, тебя не хватало. — Осип оттер его плечом. — Без тебя тут дело.
Я пошел к Голуа.
Голуа нетерпеливо ходил по коридору. Он бросился мне навстречу.
— Ну-ну?
— Двадцать пять рублей, — сказал я строго. — И сто вперед.
Голуа на секунду сдвинул брови, но сейчас же сделал восторженную улыбку и с размаху ударил рукой мне в ладонь.
— Моя рука. Честь, месье Мирон, это есть честь. Вуаля! А страховка? А, ха, ха-ха! — Он рассмеялся, как актер, отогнувшись назад. — Если я внесу три советских рубля в три советских кассы, то, вероятно, наш Король этого не испугается. Но вот страховка, вот! — Он вынул из кармана чистенький маузер и хлопнул по нему рукой. — Этот пистолет и мое искусство — вот страховка. Идем!
Он потащил меня в ту комнату, где был удав.
— Вот моя визитная карточка.
Он быстро вытащил из кармана серебряный карандашик и намазал посреди карточки черную точку величиной с горошину. Он ловко плюнул на стену и приклеил карточку.
— Это глаз Короля. Раз, два, три — пять шагов. Прикройте двери.
Француз, почти не целясь, выстрелил навскидку из маузера. Карточка слетела. Я поднял. Черная точка оказалась пробитой.
— Наклейте! — командовал француз. — Вуаля!
Бах! Новой дырки не было на карточке. Голуа бил пуля в пулю.
— Но вы скажете, голова змеи не мешок, это не фантом из музея — голова движется. Великолепно! Бросайте карточку в воздух. Нет, выше!
Я бросил, и карточка завертелась в воздухе.
Бах! Карточка метнулась в сторону. Ясно было, что француз не промазал.
— Вы довольны? Вы поражены? Слово чести — так же будет прострелена голова Короля, если он только на секунду заставит вас почувствовать неловкость, — слово артиста. Вы можете перед каждым выходом проверять мое искусство. Для манежа я заряжаю разрывными пулями. Вы будете увереннее манипулировать кольцами Короля. Ле Руа! — обратился он к удаву. — Мы начинаем работать сегодня, после обеда. Ну?
Змею встревожили выстрелы. Она подняла голову и неподвижно глядела на меня.
Опять на меня.
Отзывы о сказке / рассказе: