X
В воскресенье был назначен днем детский утренник.
Я не смотрел по рядам на этот раз — я сразу увидал среди темных шапок зеленый огонек: ярко горела зеленая шапочка. Наташка сидела во вторых местах слева. И как я ни поворачивался на манеже во время нашего номера, я и спиной даже чувствовал, как видел, где она, эта зеленая шапочка. Я подозвал Осипа и из прохода показал ему.
Осип заулыбался.
— Скажи, какая хорошенькая! Вот эта, говоришь, что встала?
— Да нет, вон рядом, в зеленом-то.
— Ну, эта еще лучше, — заулыбался Осип. — Позвать, может? В антракте скажешь? Аль боязно — вдруг кто заметит. А?
«Рыжий» подошел к нам.
— Кого вы высматриваете? Знаете кого-нибудь?
— Девочка мне будто известная, — сказал Осип.
— Дорогой, пожалуйста, хоть одну, мне надо до зарезу!
Осип глянул на меня, и я незаметно кивнул головой.
— Вон тая, зелененькая, вон-вон, во вторых местах, — как бы не Наташей звать.
«Рыжий» закивал головой.
Пока расставляли барьеры для лошадей, «рыжий», как всегда, путался и всем мешал. Дети смеялись. И вдруг «рыжий» закричал обиженным голосом:
— Вы думаете, если я «рыжий», так очень дурак? Я тоже учился… вот… вот, — и «рыжий» тыкал пальцами ребят, — вот с этой девочкой. — Он ткнул на Наташу. Он стал на барьер арены и тыкал пальцем прямо на Наташку. Я видел, как она хохотала и жалась на своем месте. Все на нее глядели. — Вот в зеленом колпачке. Да! Я даже насквозь помню, как ее зовут.
«Рыжий» приставил палец ко лбу. Наташка спрятала голову за свою соседку.
Секунду была тишина.
— Наташа! — выпалил «рыжий» и навзничь ляпнулся с барьера, задрав ноги.
— Верно! — запищало несколько голосов, и все захлопали, загоготали. Наташка, красная, хохотала в плечо своей подруге.
В антракте дети повалили в конюшню всей гурьбой. Я вертелся тут же, но не мог сквозь густую толпу ребят пробиться к Наташе и только издали следил за зеленой шапочкой.
Вечером шел в первый раз при публике номер с удавом. Но я очень легко о нем думал. Мне скорей хотелось начать получать свои два с половиной червонца. И я считал в уме:
«Воскресенье — раз. Понедельник — не работаем. Вторник — уже пятьдесят рублей. Это в банк… Нет, им! А в банк — в пятницу».
Я представлял, как они получат там дома. Ответ от них уж у меня был — на Наташке зеленая шапочка, как я просил.
Цирк был набит битком, и говорили, что около кассы скандалы и милиция. Мой номер должен идти последним. Директор нашел меня и серьезно спросил вполголоса:
— Вы себя хорошо чувствуете?
Я себя отлично чувствовал. Представление было парадное. Самарио играл со своей Эсмеральдой в футбол. Осип и «рыжий» стояли голкиперами. Эсмеральда три раза забила гол Самарио. В конце «рыжий» прижал мяч коленками к животу и кубарем выкатился с манежа. Эсмеральда кланялась и делала публике ножкой. Потом схватила Самарио за ворот и унесла с арены. Я с этой возней с удавом не заметил, когда итальянец успел наладить этот номер.
Наш номер с собаками и с Буль-де-Нэжем прошел с блеском, как никогда. Голуа вызывали, и он три раза повторял свой жест. Теперь под куполом без сетки работали воздушные гимнасты. Тут Голуа схватил меня под руку и потянул к удаву.
— Я обязан вам показать мое искусство.
Он что-то долго рисовал на этот раз на визитной карточке.
— Бросайте! — сунул мне Голуа карточку. Я взглянул. На карточке была довольно похоже нарисована голова Самарио в жокейской кепке.
— Бросайте! Еще! Еще! Мы его помучим сначала.
Француз без промаха садил из маузера и подбивал карточку.
— Клейте теперь!
Я налепил карточку на стену.
Бах! Бах! И Голуа всадил две пули рядом на месте глаз картонного Самарио.
Я вышел на манеж в своей безрукавке. Желтые панталоны с раструбами болтались на ногах, как паруса… Я сделал рукой публике и поклонился. Весь цирк захлопал.
— Вот что значит афиша! Какой кредит! — сказал француз.
Когда внесли клетку, вся публика взволнованно загудела. Это волнение вошло и в меня. Сердце мое часто билось. Но вот грянул мой марш, визгнула дверка. Удав пошел на меня. Я манипулировал кольцами под барабанную дробь. Барабан бил все громче, все быстрей. Перед третьим разом публика заорала:
— Довольно! Довольно!
Удав полз по мне третий раз. Вой и крики заглушали барабан. Удав уже полз к своей клетке. Музыка снова ударила мой марш. Я осмотрелся кругом: весь цирк стоял на ногах. Хлопали, кричали, топали. Я раскланивался. Публика не унималась. Бросились с мест.
— Долой с манежа! — резко крикнул мне Голуа. — Они будут вас бросать в воздух.
Я проскочил вперед клетки, которую уже несли служители за кулисы.
Клетку поставили в коридоре, и публика тискалась и толкалась: всем хотелось взглянуть на Короля. Голуа в уборной обнимал меня.
— Вы должны меня благодарить, мой прекрасный друг, но я рад, я поздравляю, я горжусь вами. — И он тискал меня со всех сил. Я вспомнил про пятьдесят долларов. Я спросил деньги.
— Ах, мой друг, ведь вы получили на четыре вечера вперед. Да, действительно: я взял у Голуа сто рублей еще перед первой пробой.
— Но если вам нужны деньги, то я готов. Вот вам двадцать пять, — и он масляно глядел мне в глаза, передавая червонцы, — и даже… тридцать. Я не копеечник. — И он с шиком хлопнул мне в руку дрянную пятерку. — Вы счастливы! Поцелуйте меня!
И мне пришлось с ним поцеловаться.
— Слушайте, мой друг, — сказал Голуа, обняв меня за плечо, — ведь вы француз в душе, в вас есть мужество галла, изысканность римлян и мудрость франков. Вы мне сочувствуете, не правда ли? Скажите: что лучше всего предпринять против этого корсиканского бандита? Вы ведь не откажетесь быть свидетелем?
Я знал лишь одно: что надо скорей, скорей уезжать отсюда. И я сказал Голуа:
— Ведь Самарио тоже может найти свидетелей… заноза, железная заноза… Вы понимаете?
— Это подлый вздор! — закричал Голуа, и глаза его сжались, кольнули меня.
— Да, но об этом говорят, все говорят.
Француз вернулся и хлопнул себя зло по ляжке. Но вдруг он присмирел и таинственным голосом спросил:
— Вы знаете этого конюха? — И он показал рукой маленький рост и большие усы. Я знал Савелия и кивнул головой.
— Вот он, — продолжал шепотом француз, — он мне сказал, будто он видел и чтоб я ему дал десять рублей. Это вздор, он мог видеть это во сне. Но он бедный человек. Здесь такие маленькие жалованья. Я пожалел его… я дал десять рублей. Как вы думаете?
— Я думаю, что надо ехать, и больше ничего.
— Вы думаете?
— Да, — сказал я твердо.
— Вашу руку, мой друг, я вам верю. — И Голуа посмотрел мне в глаза нежным взором.
Через неделю Голуа назначил отъезд. Приглашений было масса. Даже предлагали уплатить все неустойки.
За эту неделю я успел послать пятьдесят рублей в банк и двадцать пять домой. Долгу за мной теперь оставалось четыреста рублей.
После прощального спектакля Самарио снова подошел ко мне и сказал:
— Еще раз говорю вам — ваш хозяин мер-за-вец!
— Я знаю, — сказал я.
Самарио вздернул плечи.
— Ну… вы не дурак и не трус. Аддио, аддио, синьор Миронье. — И он крепко пожал мне руку.
В день отъезда я бегал к школе — я стоял напротив у остановки трамвая и пропускал номер за номером. Выходили школьники, но Наташи я не видал. Может быть, я ее пропустил… Вечером на вокзале бросил в ящик письмо. Я написал длинное письмо домой. Я ничего не писал о том, где и как я работаю. Не написал и о том, что уезжаю. Я до смерти боялся, чтоб не напали на мой след, раньше чем я выплачу эти проклятые пятьсот рублей.
Конюхи меня провожали, и Осип стукнул рукой в мою ладонь и сказал:
— Ну, счастливо, свояк! Пиши, если в случае что. Не рвись ты, а больше норови валиком. Счастливо, значит.
А я все говорил: «Спасибо, спасибо» — и никаких слов не мог найти больше.
XI
Теперь я уже жил в гостинице; меня прописали по моей союзной книжке. В этом чужом городе меня никто не знал.
В цирке меня приняли как артиста, артиста Миронье с его мировым номером — борьба человека с удавом.
Голуа все торговался с конторой, чтоб помещение для удава топили за счет цирка.
Здесь уже три дня висели афиши, и все билеты были распроданы по бенефисным ценам. Оркестр разучивал мой марш. Нельзя было менять музыку. Король уж привык работать под этот марш. Я узнал, что Голуа прибавили до семидесяти долларов за выход, и я потребовал, чтоб за это он взял мое содержание за свой счет. Голуа возмутился.
— Это вероломство! — кричал он на всю гостиницу. — Честь — это есть честь.
Но я намекнул, что я могу заболеть, и даже сделал кислое лицо. Француз ушел, хлопнув дверью. Но ночью, после представления, он ворчливо сказал в коридоре:
— Больше семи рублей в сутки я не в состоянии платить за вас, — и нырнул за дверь.
«Ничего, валиком», — твердил я себе, засыпая.
Дела мои шли превосходно. Я получил мое жалованье за месяц. Все сто рублей я перевел в банк. Это уж были последние сто рублей. Я ходил в тот день именинником. Я теперь думал только о том, чтобы собрать еще немного денег для семьи. Я решил, что скоплю им шестьсот рублей. Пока меня будут судить, пока я буду в тюрьме, пусть им будет легче житься.
Мы переезжали с французом из города в город. Голуа уже заговаривал о загранице. К удаву я почти привык. Я говорю «почти», потому что каждый раз, как открывалась на арене клетка, по мне пробегала дрожь.
Мы гастролировали на юге, и уже повеяло весной. Удав стал веселей; он живей подползал ко мне, он спешными, крутыми кольцами обвивал меня, — этого бы никто не заметил. Сам Голуа этого не видел, это мог чувствовать только я, у которого под руками играли упругие мышцы удава. Я чувствовал, что удав сбросил свою зимнюю лень. Наш номер кончался в две минуты. И я каждый раз слышал вздох всего цирка. Француз не врал: зрители еле дышали, пока удав, как будто со злости за неудачу, с яростью завивал вокруг меня новое кольцо.
У меня было уже шестьсот рублей. Но деньги сами плыли мне в руки. Я играл без проигрыша. Я теперь сам выбирал, куда мне стягивать кольца змеи — вниз или вверх. Я вертел змеей как хотел. Этот резиновый идиот впустую проделывал свою спираль и оставался в дураках. Мне нравилось даже играть с ним, когда он был на мне; я его уж нисколько не боялся. Я решил добить мои сбережения до двух тысяч. Свое жалованье за работу с собаками я целиком отправлял семье.
Был, помню, праздник. Народу, как всегда на наши гастроли, привалило множество. Было тепло. Толпа была пестрая, и яркими пятнами светились в рядах детские платья. От манежа попахивало конюшней.
Шел дневной спектакль — в этот день у меня было два выхода с удавом. Оркестр бодро грянул мой марш, вся публика привстала на местах, когда пополз удав. Он быстрыми волнами скользнул ко мне, шурша опилками по манежу. Голуа стоял рядом, как всегда держа под накидкой свой маузер. Удав набросил свое тело кольцом, но я шутя передвинул его выше: удав скользнул дальше. Я работал уверенно, играючи. Шел третий тур. Я уже лениво перебирал кольца. И вдруг услышал:
— Манипюле! Манипюле!
И в это время я почувствовал, что кольцо змеи с неумолимой силой машины сжимает. Я ударил по кольцу кулаком, как о чугунную трубу, и я больше ничего не помню.
Потом мне рассказали, что Голуа выстрелил, весь цирк сорвался с мест с воем: женщины бились в истерике. Конюхи, пожарные бросились ко мне.
Я очнулся в больнице. Я открыл глаза, обвел эти чересчур белые стены без единого гвоздика, без картинки, увидал на себе казенное одеяло и сразу все понял. Я не знал, цел ли я, и боялся узнавать. Я закрыл глаза. Я боялся пошевелить хоть одним членом, чтоб не знать, ничего не знать. Я забылся.
Меня разбудил голос: кто-то негромко, но внятно и настойчиво говорил надо мною:
— Миронье! Вы слышите меня, Миронье?
Я открыл глаза: надо мной, в белом халате, стоял доктор в золотых очках. За ним стояла сестра в белой больничной косынке.
— Как вы себя чувствуете? — спросил доктор по-французски.
— Я русский, — сказал я. — Спасибо. Не знаю. Скажите, доктор: я совсем пропал? — сказал я и почувствовал, что слезы застлали глаза и доктор расплылся, не видно. Я невольно поднял руку, чтоб протереть глаза. Рука была цела. Но доктор закричал:
— Не двигайтесь, вам нельзя. Но с вами беды большой нет. Мы поправимся. Ничего важного. Помяло вас немного. Но это, оказывается, лучше, чем из-под трамвая. Порошки давали? — обратился он к сестре.
Я видел, что все больные — нас было в палате человек тридцать — обернулись ко мне. Иные привстали на локте.
— С добрым утром! — говорили мне. И все улыбались.
— Сестрица, что со мной? — спросил я, когда ушел доктор. — Как все было? Я буду жить?
— Живем, чудак, — сказал мне сосед. — Мы-то думали — француз.
— Я спрятала номерок — сами прочтете, я не была, не видела. И вот я читал в старом номере местной газеты:
УЖАСНЫЙ СЛУЧАИ В ЦИРКЕ
Вчера на арене цирка разыгралась потрясающая драма.
Гастролирующий в нашем городе артист, укротитель Миронье, показывал свой номер — борьбы человека с удавом. Номер состоял в том, что чудовищная змея обвивала кольцами укротителя, но Миронье удачными маневрами выпутывался из ее объятий. Вчера, когда змея третий раз обвилась вокруг тела артиста, последний почему-то замешкался, и чудовище сдавило несчастного артиста в своих железных объятиях. Стоявший рядом с револьвером наготове ассистент артиста выпалил и разнес в куски голову чудовища разрывной пулей. В цирке возникла необычайная паника. Судорожные движения змеи, однако, продолжали свое дело. Сбежавшиеся служители и товарищи пострадавшего при участии пожарных освободили несчастного артиста при помощи топора, оказавшегося у дежурного пожарного. В бессознательном состоянии Миронье был доставлен в больницу. У пострадавшего оказались поломанными три ребра и перелом левой ключицы. Опасаются осложнений от внутреннего кровоизлияния.
Думаем, что настоящий случай откроет глаза любителям «сильных номеров», которые приближают наш цирк ко временам «развратного Рима».
«Три ребра и ключица! — подумал я. — Вот счастье-то!» И я смело пошевелил ногами. Ноги работали исправно.
Я спросил, какой день. Оказалось, что я третьи сутки в больнице.
XII
На другой день утром я уж из коридора услыхал трескотню Голуа. Он болтал и шел за сестрой. Она ничего не понимала и смеялась.
— Ах, месье Мирон! — кричал с порога Голуа. — Какое несчастье! Но вы живы, и это все. Жизнь — это все. Но Король, Король! Короля нет. Я размозжил ему голову. Такой красавец! И вы знаете, его разрубили на куски, — вы бы плакали (я уверен), как и я, над этими кусками. Они еще долго жили, они вились и содрогались очень долго, — я прямо не смог смотреть. Это ужасно! И это одно ваше неосторожное движение. Да, да! Это ваша халатность. Вы манкировали последнее время. Я ж вам крикнул: «Манипюле!» Еще было время. Бы понимаете, что я потерял? Ведь просто продать в любой зоологический сад — и это уж капитал. Такого экземпляра не было нигде. Мне в Берлине предлагали десятки тысяч марок. Я доверил вам это сокровище. Ах, Мирон, Мирон!
Голуа схватился за голову и в тоске шатал ее из стороны в сторону.
— Но может быть, вы поправитесь. Может быть, вы мне отработаете, не волнуйтесь, месье Мирон, вам вредно, не правда ли? Нет, месье, об этом подумаем. Но это десятки тысяч. Я буквально разорен. Я буду по дворам ходить с моими собаками.
Голуа встал и с минуту сокрушенно тряс головой и наконец сказал убитым голосом:
— Адьё!
Мне теперь вспомнилась та ночь, когда я не мог остановиться в игре, не мог уйти вовремя от стола. И здесь — ведь я назначил себе до двух тысяч, и вот я не мог вовремя бросить эту проклятую работу. Если б был со мной Осип, говорил бы мне почаще: «Валиком, не рвись…»
На дворе была весна.
Я видел в окно, как просвечивало солнце свежие зеленые листки в палисаднике под окном. Я был бы теперь дома, — я хоть день погулял бы, побегал с Наташкой, с Сережкой, а потом бы пошел и заявил властям. Пусть бы судили. Теперь я калека.
Я позвал сестру и попросил бумаги, чтоб написать письмо. Писать мне самому не позволили, и я продиктовал письмо.
«Дорогой друг Осип!
Меня раздавил удав. Знаешь уж, наверно, из газет. Я в больнице и поправляюсь. Кланяюсь всем».
И больше я не мог ничего сказать. Мне жалко стало своих детей и жену, что они увидят меня калекой и что жена будет корить себя, что это все из-за нее, когда я сам же довел себя до этого.
Я знал, что мне еще долго лежать в гипсовых лубках. А Голуа ходил ко мне и все надоедал, что он пострадал из-за меня, что ему не с кем работать на манеже и что я его разорил.
И вдруг как-то, после обхода, доктор снова подошел ко мне.
— Простите, Корольков, — сказал доктор. — Не мое дело вмешиваться. Но я понимаю, что говорит вам француз. Он — ваш хозяин? Так ведь выходит?
— Да, как будто, — сказал я.
— Но ведь львиную долю получал он, а вы были на жалованье? Так это он еще обвиняет вас, что вы его разорили? Да что ж вы, не понимаете, что ли, ничего? Вы же не будете больше работать в цирке, вы потеряли все сто процентов цирковой карьеры. Он, он вам должен возместить, а не вы ему отрабатывать. Это же возмутительно. У вас есть семья?
Доктор весь покраснел даже. Все больные слушали; никто не болтал. Все глядели на меня.
— У меня двое детей, — сказал я.
— Довольно, — сказал доктор. — Дальше я знаю, что делать.
Доктор ушел, и я видел по походке, что прямо сейчас возьмется за дело.
Я не успел его остановить. Я боялся, что если подымется дело, то всплывет раньше времени, что я не Корольков, что я обманул местком, что и Осип обманщик, что я скрывшийся растратчик, кассир Никонов. Власти примутся за меня, увидят — дело темное, а пока суд да дело, Голуа улизнет, все равно ничего не заплатит. Я мучился весь день от этой мысли. Главное, я боялся подвести Осипа. Я не дотерпел до утра и поздно ночью просил вызвать ко мне доктора. Я сказал, что мне плохо.
Это было верно: я так ворочался от тоски, что разбередил себе все мои ломаные кости.
Доктор пришел сердитый и строгий. Он поправил очки и наклонился ко мне.
— Ну, в чем дело? — Он говорил шепотом, чтоб не разбудить больных.
Я стал говорить. Сначала сбивался, запинался. Мой шепот срывался, я говорил, говорил и сказал доктору все, все с самого начала, как со мной все это случилось, и про карты, и про растрату. Доктор ни разу не перебил меня.
— Все? — спросил доктор, когда я замолчал.
— Все.
— Ну вот что, Петр Никифорович, — меня первый раз за это время называли моим настоящим именем, — все это, Петр Никифорович, уладится.
Он говорил таким голосом, как говорят со знакомыми.
— Завтра я пришлю к вам моего приятеля, он адвокат.
XIII
Через три дня я узнал, что Голуа обязали подпиской о невыезде из города. Адвокат предъявил ему от моего имени иск в три тысячи рублей.
Я уже мог сидеть на постели. И вот раз сижу я на постели и жду, что ко мне придет следователь, чтоб снять с меня показания: я уж заявил, что я кассир Никонов, которого ищут. Но мне было легко. Я скорее хотел уж снять с себя то, что вот уж почти полгода висело над моей головой.
Мне сказали, что меня хотят видеть. Я поправился на кровати и сказал:
— Просите, пожалуйста.
Я услыхал мелкие, звонкие шаги по плиточному коридору. У меня — я не понял почему — заколотилось сердце.
Вошла жена; за руку она вела Наташку. Я видел, что она ищет глазами по койкам и не узнает меня. А у меня сдавило грудь, и не было голосу крикнуть, позвать их.
И вдруг Наташка со всех ног бросилась ко мне.
— Папа! Папочка!
Жена меня не узнала, потому что я был сед, сед как лунь, как видите.
Это Осип, Осип через школу нашел моих, и он понемногу, «валиком», рассказал им все, как со мной случилось и где я.
Потом меня судили, приговорили к году условно. Голуа уплатил мне две тысячи. Да, а вот крив на правый бок я так и остался.
Отзывы о сказке / рассказе: