Дмитрий Григорович — Неудавшаяся жизнь

X. ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Пять лет спустя после описанных выше происшествий имя Петровского было уже известно во всех почти академиях Европы. Новая картина, написанная им в Италии, была привезена, после парижской выставки, в Петербург. С ней вместе приехал и Петровский. Окруженный славой, осажденный со всех сторон блистательными заказами, Петровский не забыл, однако ж, старого своего товарища Борисова. Он отыскал его где-то в восемнадцатой линии Васильевского острова, на чердаке, и, тронутый бедностью приятеля, предложил ему работу. Работа заключалась в том, что надо было исполнить по эскизам Петровского иконостас и купол собора в одной из южных наших губерний. Каждый легко себе представит, с какой радостью принял Борисов такое предложение. Он получил задаточную сумму денег, накупил кистей и красок, взял место, простился с Петровским и уехал.

Вот отрывок из письма Борисова, полученного Петровским по прошествии нескольких дней.

«Итак, голубчик, согласно уговору нашему перед моим отъездом, я завернул в городок, где живет наш бедный Андреев. Передать тебе не могу чувство, которое овладело мной, когда я увидел этот городок. Мысли ли мои были так настроены, но он показался мне в высшей степени печальным и унылым. Было около полудня, когда я въехал в полуобвалившуюся заставу. Тишина мертвая царствовала на улицах, как будто жители, запутавшись наконец ветхости своих лачужек, перебрались заблаговременно в другое место. Хозяин постоялого двора, — что-то среднее между мещанином и мужиком,— на вопрос мой: «Здесь ли почтмейстер Андреев?» — отвечал утвердительно; он объяснил мне, как пройти к нему. Результатом этого объяснения было, однако ж, то, что, сделав два или три поворота, я очутился между двумя заборами, которые примыкали к огромному оврагу; на дне бежал поток и высился колодезь, прикрытый часовней. Я стал решительно в тупик. Если приводилось тебе испытывать минуты, предшествующие свиданию, даже самому радостному, ты должен понимать, какой невыносимо тяжелой доской давят они сердце; кажется даже, что в поспешности человека, который бежит на свидание, заключается столько же желания скорее освободиться от этого тягостного чувства, сколько нетерпения обнять друга или приятеля. Не знаю, долго ли простоял бы я таким образом между заборами, если б не выручила меня баба, явившаяся у колодца на дне оврага. Я спустился к ней, и она указала мне дом Андреева, выступивший одним боком над пропастью. С этой стороны нельзя было подойти к нему; требовалось сначала обогнуть весь овраг и выбраться на улицу. Когда я поравнялся с домом, сердце мое почему-то сильно забилось. Я заглядывал в каждое окно, но окна были занавешены полинявшим ситцем; в доме, казалось, было так же тихо, как и на улице. Я вошел в растворенные настежь ворота, на небольшой дворик, окруженный сараями, заросший полынью и крапивой, покрытый обручами и сушившимися кадочками. Кое-где бегали куры. На кривом крылечке сидел седой старик в солдатской шинели и чинил на солнце какие-то лохмотья.

— Здесь живет Андреев? — спросил я.

— Григорий Петрович?

— Да.

— Здесь, да его теперь дома нет, с должности не пришел, ныне почта…

Минут десять спустя, я входил в низенькие сени почтовой конторы; отворив дверь, я очутился в тесной толпе мужиков и кучеров. На дне комнаты, за небольшим столом, установленным конвертами и пятаками, сидел Андреев. Согнувшись в три погибели, он записывал одной рукой в книгу, другой считал деньги… Трудно тебе рассказать, как он изменился. Сердце замерло во мне. Я подошел к нему и тронул его по плечу.

— Сейчас, подождите, — проговорил он, продолжая писать, но вдруг поднял глаза, смутился, встал со своего места, схватил меня за руки и с радостным криком бросился обнимать меня.

— Григорий Петрович, — произнес грубый голос из-за другого стола,— почта ждет…

— Сейчас, сейчас… подождите немножко…

И он снова кинулся мне на шею. Через пять минут почта была отправлена, и мы очутились оба на улице.

— Что, как? Откуда? Какими судьбами!..— вскричал Андреев, не помня себя от радости.

Я рассказал ему цель своего путешествия; мы разговорились о тебе. Он слушал меня с восторгом и боялся, кажется, пропустить слово; но только что подошли мы к его дому,— восторженность и внимание как рукой сняло. Он растерялся. Сделав движение, как будто внезапно пробуждался от сна, он боязливо оглянул окна, остановил меня под калиткой и попросил Христа ради не обнаруживать перед домашними настоящего моего звания.

— Слова: художник и живописец производят на них по сию еще пору самое неблагоприятное действие… Скажи им, что ты чиновное лицо, и все будет прекрасно…

Говоря это, Андреев не переставал оглядываться во все стороны.

С стесненным сердцем поднялся я за ним на крылечко. В сенях меня обдало запахом утюга, мыла, жареной рыбы. В перекосившихся дверях мелькнула женская фигура, с засученными по локоть рукавами, и почти в то же время чьи-то два глаза сверкнули в скважине. Мы вошли в крошечную, душную комнатку, с кривым потолком, усеянным дочерна мухами. Ободранный диван, два стула и над ними пыльная ландкарта лепились криво и косо вдоль стен грязно-молочного цвета. От всего этого за версту пахло нищетой. Между простенками болтались на гвоздиках холстяные мешочки, вероятно с сушившимися семенами. На подоконнике лежала крошечная подушка, с пришпиленной к ней ситцевой наволочкой. Медный наперсток, игольник и ножницы показывали, что комната не совсем принадлежала Андрееву. Пустившись в расспросы, я узнал, что он женат, отец его и сестра Софья умерли. Разговор происходил шепотом. Андреев не переставал коситься на дверь.

— Ну, да что тебе говорить, — произнес он, наклонившись к моему уху, — пробудь здесь несколько часов и лучше узнаешь мою настоящую жизнь, чем если б я стал тебе ее описывать.

— Григорий Петрович!— произнес чей-то кисленький голос за дверью.

Андреев пожал мне руку и поспешно скрылся. Мне послышался тогда шелест платья и вслед за тем шепот нескольких голосов. Минуту спустя Андреев ввел в комнату высокую, сухощавую, несколько сгорбленную старуху, в очках и в затасканном траурном чепце на голове.

— Вот, матушка, рекомендую вам моего старого петербургского приятеля, — сказал Андреев, стараясь придать своему голосу самую мягкую и нежную интонацию.

Старуха опустила сухощавые руки свои кофейного цвета и, прищурившись на меня сквозь мутное стекло очков, сказала нерешительным, черствым голосом:

— Очень рада, батюшка, — прошу покорно садиться,— просим милости… вы давно из Петербурга-то?

— С неделю.

— Ась?..— не слышу я, батюшка.

Я повторил ответ.

— А чем изволите заниматься, батюшка?..

Не трудно было заметить, что одна мысль о том, что я был, может статься, один из тех приятелей, которые сбили с толку ее сына, предубеждала против меня старуху; я смело назвался чиновником, не помню уже какого ведомства.

— Ох, батюшка,— произнесла старуха плаксиво несчастным тоном, — как же вы это запамятовали Гришу?.. Стоит ли он, чтобы вы, должностной и важный человек, о нем думали?.. Вы, я чай, знали же его в Петербурге.

Тут старуха, к величайшему моему удивлению, начала бранить сына, укорять его в лености, в беспутном поведении, присовокупив, что если б он только захотел, то верно достиг бы, подобно мне, почетного доходного места; что своим прежним беспутством заставил их всех глаза выплакать, и проч., и проч. Бедный наш Андреев стоял во все это время потупя голову, краснел и мялся. Я поспешил переменить разговор.

— Надолго ли вы, батюшка, остановились в нашем городе?

— Нет, всего на один день, — отвечал Андреев, ласково обращаясь к матери.

— Не тебя спрашивают, — сурово произнесла старуха, — разве не видишь, я говорю с ними…

Я удовлетворил ее ответом.

— Я пригласил «их» обедать у нас, — робко сказал Андреев.

Старуха быстро подняла голову и, бросив на сына нетерпеливый взгляд, сказала довольно грубо, но стараясь, однако ж, придать черствому лицу своему жалостливое выражение:

— Не взыщите, батюшка, вы, я чай, в Петербурге-то привыкли к хорошему столу… у нас не то… не взыщите, чем богаты, тем и рады…

Старуха встала и вышла в дверь, которая с трудом уступила ей, потому что на нее, вероятно, напирали изнутри любопытные. Не успел я подойти к Андрееву, как тот же кисленький голос снова позвал его. Я услышал тогда в соседней комнате стук тарелок, который не помешал мне расслышать отрывчатый, недовольный шепот. Андреев вернулся ко мне окончательно растерянный. Мы пошли обедать. Комната, в которую мы вступили, была несколько просторнее первой, но до того завалена всякой рухлядью, что оставалось только посредине место для стола. Кроме матери, тут находились еще три женщины. Одна из них толстая, расплывшаяся, с лицом, похожим на плохо выпеченное яблоко, с взглядом дерзким; другая помоложе, лет тридцати пяти, длинная, рябая, — весь портрет матери, с пучком рыжих волос на затылке, в виде редьки; третьей было всего лет двадцать с небольшим. Лицо ее, белое и пухлое, отражало все признаки глупости и тупости непроходимой.

— Рекомендую тебе: жена моя…—сказал Андреев, протягивая к ней руку, — а это сестры, — продолжал он, указывая на первых двух.

Все три жеманно поклонились, и мы сели за стол. Разговор, как можешь себе представить, не был очень приятен; сказано было, между прочим, с явной иронией, что столичному жителю скучно должно быть в ничтожном уездном городке, что все столичные люди стараются всегда подмечать, что и как говорят провинциалы; потом постепенно речь зашла о погоде, и жена Андреева, молчавшая все время, сказала, покраснев до ушей, точно так же, как и муж ее, что погода стоит нынче «прикрасная», и т. д. Словом, грустно, голубчик Петровский. В продолжение этого злосчастного обеда, я успел заметить, что все члены семейства, кроме самого Андреева, разумеется, ненавидели друг друга, или, по крайней мере, каждый из них имел против другого хоть временную «контру». Нелегко было также видеть, что с Андреевым обращались с какой-то невнимательностью и пренебрежением. В эти полчаса настоящая жизнь его раскрылась передо мной во всем своем безобразии. Он видимо находился под влиянием всей этой сволочи. Что ж мудреного? Мне, по крайней мере, это понятно: страх, который овладевает всяким порядочным человеком при одной мысли о ссоре, скандале или сцене, — особенно в семействе, — заставляет его иногда невольно терпеть и смалчивать; люди грубых свойств, невоспитанные, никогда не в состоянии оценить такого чувства, оно, напротив того, служит как бы потачкой их дерзости. Объясняя терпение робостью или трусостью, они всегда воспользуются ими, чтобы сесть человеку на шею.

Наконец обед, или вернее сказать: мука моя — кончилась. Я и Андреев снова очутились в первой комнате. Передать тебе не могу, голубчик, тяжелое, стесненное чувство, в каком я находился: грусть, тоска, досада кипели в одно и то же время в моем сердце. Я слышал за дверью ворчливый шепот, видел взгляды сквозь щели и трещины и думал только, несмотря на удовольствие встретиться с Андреевым, — как бы поскорее вырваться на волю. Мне душно становилось в этом доме. Андреев понял, вероятно, что во мне происходило. Он подошел ко мне: «Пойдем отсюда», — шепнул он, наклоняясь, как бы нечаянно, к моему уху. Как воры, вышли мы украдкой из дому. Миновав дома и заборы, мы обогнули город и очутились на самой возвышенной точке крутого берега, омываемого широкой рекой. Под ногами у нас, в страшной глубине, лепились вдоль берега лачужки рыбаков, окруженные ветлами и сушившимися бреднями. За рекой стлались бог весть куда необозримые луга, пересеченные кое-где темными клиньями соснового леса. Вправо, к оврагу, за Небольшим пустынным валом, виднелось городское кладбище. Андреев повел меня прямо туда.

— Вот,— сказал он, указывая на глинистый бугорок, прикрытый плитняком и осененный тщедушной ветелкой, — и ты любил ее когда-то… О! если б ты знал только, Борисов, до какой степени потеря сестры осиротила меня!..— прибавил он, проводя пальцами по глазам. — Смерти отца я почти не заметил, — мне стало только грустно; — нас связывали один долг и привычка, — но тут я стал как один на свете.

Мы сели на траве подле могилки и долго говорили. Я заметил, что Андреев переменился, когда мы вышли из его дома; но теперь, мало-помалу, перемена эта сделалась еще заметнее; он стал совсем как бы другим человеком.

— Да, Борисов, для меня все уже кончено!..— говорил он. — Я уже далеко не тот, каким знал ты меня пять лет тому назад; давно угасла во мне внутренняя борьба, когда вопросы: быть или не быть? — попеременно сменяются один другим. Перелом в судьбе моей уже совершился, — я умер, умер для жизни. И что всего хуже, чувствую, что выбиваюсь из последних сил. Не обвиняй меня! Возьми какого хочешь человека, перенеси его в уездный город, окружи его моими обстоятельствами, — поверь, не выдержит и кончит тем же, чем и я; ни убеждения, ни воля не помогут. Бой будет неравен, и рано или поздно обстоятельства возьмут свое… А ведь было же время, когда и мне улыбалась так приветливо жизнь! Часто думаю я: за что было судьбе так жестоко подшутить надо мной?.. Как часто, сидя вот на этом самом месте, обернувшись лицом за реку, к северу, к Петербургу, — как теперь, припоминаю я свои восторги, свои надежды, нашу мастерскую, бедную мою комнату на Новых местах, где был я так счастлив… Катю… Посреди жизни, какую я веду, даже воспоминания страданий доставляют душе неизъяснимые наслаждения… Скажи, не слыхал ли ты чего-нибудь об Кате? Где-то она теперь? Что с ней?..

Я уверил его, что ничего не знаю о ней; что с той поры, как мы расстались, мне не удалось уже ни разу встретить ее.

— И, право, бог знает как горько делается на душе, Борисов, когда подумаешь, что могло бы ожидать меня при других обстоятельствах, — прибавил он со вздохом. — Как ни говори, судьба моя, судьба всей моей жизни разрешилась оттого, что не было каких-нибудь пятисот рублей или тысячи, одной тысячи. Но кто поверит, да и кому какая нужда до несчастий, в какие ввергает нашего брата недостаток. Несчастье, совершающееся в тиши, между четырьмя стенами, несчастье, прикрытое жиденьким, но чистым пальто, в шляпе без видимого разрушения, — никого не трогает; оно не возбуждает даже доверия: «Как можно, чтобы молодой человек, во всем порядочный, образованный и воспитанный, не нашел себе места или куска хлеба!.. Вздор!— значит не хочет, когда нет!» Вот что говорят обыкновенно люди, которые могли бы подать руку помощи. Они не трудятся вникнуть поглубже в дело и разобрать, что часто есть другие потребности, кроме куска хлеба. Есть, конечно, добрые люди, для которых помощь ближнему обратилась в долг и убеждение,— но, со всем тем, они смотрят почти так же близоруко, как и первые. Горе в одном. Подобно первым, они доверяют только несчастью живописному, эффектному, покрытому безобразными лохмотьями, с исковерканными членами, ползущему по грязной мостовой и просящему подаяния хриплым голосом… Попробуй рассказать им, пожалуй, хоть мою собственную историю; особенно не забудь, в виде предисловия, сообщить, что дело идет о служащих в провинциальном городе, — и всякое участие как рукой сняло! Им покажется до невероятности забавен провинциальный писец,— «писец Вертер и Руссо!..». Да на что же это в самом деле похоже? А намеки, что у этого писца мать, сестры, семейство, да еще вдобавок «дом», собственный дом, оставшийся в наследство после отца, так они тебе в глаза засмеются и скажут: «Чего ж ему еще надо?..» Тебя, вероятно, удивляет, как мог я, сознавая ясно свое положение, примириться со всем тем, что меня окружает? Тебя, кажется, удивляет моя женитьба? — продолжал Андреев.— Но вникни поглубже, и ты увидишь, что каждый на моем месте сделал бы то же самое. Сестра умерла. Тоска овладела мной страшная. Не с кем было даже поделиться горем. В таком состоянии глубокого одиночества сочувствие друга или брата недостаточно. В эти минуты сердце инстинктивно просит излиться в женское сердце; кажется тогда, — и часто ошибаешься, — что будто в нем только источник истинного, нежного сочувствия. Я встретил теперешнюю жену мою, она показалась мне девушкой доброй, простой… и я женился, чтобы скорее вырваться из глухого одиночества; я не очень несчастлив…— прибавил Андреев, краснея до ушей. — С живописью я расстался почти так же, как с покойной сестрой, — невозвратно! Сохраняю старые рисунки свои, как незабвенную память всего минувшего, как залог, что и у меня был когда-то талант. Я часто смотрю на них… Меня утешает мысль, что не добровольно заглушил я в себе дарование, что не растратил его на ветер и, если б не обстоятельства, я был бы художник!..

Он еще ничего не знает о существовании «Общества поощрения художников» — я не решился (ты понимаешь отчего?) заговорить о нем с Андреевым, но втайне благословил благородное учреждение, осенившее благодетельным крылом своим наших молодых художников! Да, Петровский, теперь уже, вероятно, никого из нас не постигнет жалкая участь нашего бедного Андреева!..

И долго еще говорил так-то Андреев. Грустны были речи его; еще грустней и безотрадней раскрылась предо мною жизнь этого бедного товарища, страдающего в тиши, без ропота и ненависти, с полным сознанием своего горя,— жизнь, полная высокого самопожертвования, — и для кого все это?.. Для семьи, которая не только не понимала высокой жертвы, но старалась еще отравлять каждую секунду такой жизни… И сколько раз самопожертвование Андреева казалось мне выше всякого другого, сделанного в минуту увлечения, перед восторженно-плещущей толпой. Тот, кто способен на великое в минуту воспаленных чувств и мозга, не всегда, в минуту холодного рассудка, найдет в себе энергию и на половину такого дела! Уж вечерело, когда мы кончили нашу беседу.

Кругом, в городе и за рекой, уже стихло. Чуть внятные звуки колокола с отдаленного монастыря, приносимые легким ветром, пробегали над необозримым пространством. Мы молча прошли кладбище… Уныло глядели глинистые бугорки, покрытые тенью, и только жиденькая ветелка над могилой сестры Андреева да кругом ее несколько желтых цветков подымали свои головки, освещенные багровым блеском тихо заходящего солнца… Через час я простился с Андреевым и пожал ему, может статься, в последний раз руку…»

УжасноПлохоНеплохоХорошоОтлично! (Пока оценок нет)
Понравилась сказка или повесть? Поделитесь с друзьями!
Категории сказки "Дмитрий Григорович — Неудавшаяся жизнь":

Отзывы о сказке / рассказе:

Читать сказку "Дмитрий Григорович — Неудавшаяся жизнь" на сайте РуСтих онлайн: лучшие народные сказки для детей и взрослых. Поучительные сказки для мальчиков и девочек для чтения в детском саду, школе или на ночь.