Дмитрий Григорович — Неудавшаяся жизнь

VI. МАСТЕРСКАЯ

«Идти мне сегодня в должность? Да или нет?» — с таким вопросом проснулся Андреев, полный светлых впечатлений вчерашнего вечера. «Нет, не пойду!» — заключил он, окончательно раскрывая глаза. «Что ни говори крестный отец, а исправнее меня нет у него покуда подчиненного… В полтора года я, кажется, всего два раза не явился на службу, да и то по болезни. Я хочу, чтоб нынешний день ничто не омрачало; чтоб был он так же хорош, как вчерашний». Андреев оделся торопливо, выпил стакан чаю и принялся собирать рисунки. Не утаив ни одного клочка бумаги, он запер за собой дверь, отдал ключ Варваре Гавриловне и выбрался из дома.

Нечего говорить, как длинен показался ему путь от Новых мест до Васильевского острова и до ворот академии. Расспросив у сторожа, как и куда пройти в мастерскую Петровского, Андреев очутился вскоре в длинном внутреннем коридоре, огибающем вокруг все здание академии художеств. Тут, однако ж, сердце как будто несколько изменило ему. Каждый шаг, каждый взгляд давал чувствовать Андрееву неизмеримое расстояние, которое находилось между настоящим его положением и тем, что его окружало. Проходя поминутно мимо дверей, на которых были начертаны имена знаменитых художников и профессоров, Андреев останавливался, пронятый насквозь нерешительностью и страхом. «Сколько таланта, неусыпных трудов, силы воли и, наконец, случая или счастливой обстановки нужно было, чтобы достигнуть известности и славы!» — подумал Андреев. Мысль эта отнимала у робкого его сердца последнюю уверенность и силу.

Как путник, внезапно очутившийся посреди необъятно-громадной картины природы, он чувствовал все свое ничтожество в виду имен, гремевших чуть ли не во всей Европе. Он бросил на длинный сверток своих рисунков грустный, безотрадный взгляд,— взгляд, какой бросает нежная мать на детище, оказавшееся слабым и никуда не способным, тогда как она, бедная, увлеченная к нему всеми своими чувствами, возложила на него все свои мечты и надежды. С такими чувствами постучался он нетвердою рукой в клеенчатую дверь с надписью мелом: «Мастерская художника Петровского».

— А, голубчик!— закричал Борисов, отворяя дверь, обнимая Андреева и вталкивая его в мастерскую, что делалось в одно и то же время, — а мы уж думали, вы заспесивились и не придете, ну, ну… э! какой славный, честный сверток,—присовокупил он, взяв в руки сверток и поднимая его над головой,— я тебе говорил, Петровский, я тебе говорил… ну, ну, посмотрим…

— Полно, Борисов! Дай ему, братец, отдохнуть,— сказал Петровский, укладывая на деревянный табурет палитру и кисти. — Здравствуйте, Андреев! Здравствуйте, — продолжал он приветливо,— очень рад вас видеть.

Тут Петровский подошел к пришедшему и с радостным чувством подал ему обе руки. После первых приветствий с той и другой стороны и пока Борисов хлопотливо приставлял к свету стол и стулья, освобождая их от хлама, неизбежного спутника всех художников, Андреев окинул жадным взглядом мастерскую.

Она состояла из очень высокой, квадратной комнаты темно-кирпичного цвета, выходившей на угол и освещенной с каждой стороны угла одним огромным окном, закругленным сверху. Окно налево было занавешено с середины до низу красноватым коленкором, прибитым гвоздями и падавшим густыми, пыльными складками на пол, заваленный на этом месте разбитыми гипсами, черепками и рамами. Другое окно было целиком закрыто старым клетчатым одеялом и заставлено сверх того папками и этюдами, обращенными лицом к стеклу. Свет из первого окна, оставленный сверху, падал косыми голубыми лучами прямо на картину, поставленную на мольберт и перегораживавшую комнату на две половины. Большей части мастерской сообщался поэтому какой-то горячий, желтоватый полусвет, часто встречаемый на фламандских картинах. В этом полусвете, на темных стенах, мелькали гипсовые головы, суровые и улыбающиеся, угловатые и грациозные, маски, члены, гравюры, полотна, палитры; выгнутый шиворот-навыворот манекен выглядывал подле, из черного угла, вместе с оборванными лохмотьями шаманского костюма, висевшими на гвоздике, и посреди всего этого беспорядка спокойно вырезывалась строгая гипсовая фигура Германика, поставленная на деревянные подмостки и причудливо раздрапированная синей шерстяною материей. В углу, против картины, стояла узенькая сосновая постель Петровского; к подушкам примыкал ночной стол; на нем, вместе с подсвечником, чернильницей и бумагами, лежала «Илиада», несколько чертежей Флаксмана и целая кипа старых гравюр с Рафаэля, Пуссена и Лесюера. Часть комнаты позади картины принадлежала Борисову. Тут уже беспорядку конца не было. Одежда, краски, склянки с маслом, кисти, кончики сигар, сапоги — все мешалось вместе, как в винегрете. Луч солнца, скользнувший поверх картины Петровского, проникал в этот хаос и, изломавшись, как молния, по стене, играл и дробился на стакане с прилипшим к боку обрезком лимона, кофейнике, бутылках и горшках, устилавших поверхность небольшой железной печки, служившей Борисову вместо ночного столика. Посреди владений Борисова возвышался долговязый мольберт, уставленный в одно время несколькими пейзажами, один на другой. Угол этот, ни дать ни взять, был вечно похож на прихожую женатого художника в минуту пожара, несмотря на суеты и хлопоты бедного Борисова, проводившего день-деньской в уборках и приведении всего в лучший, строжайший порядок.

Дело в том, что на Борисове лежала хозяйственная часть мастерской, как то: варенье кофе, подогревание воды, починка, штопка и проч. Наделенный природой небольшими способностями, но весь преданный любви к искусству и Петровскому (что для него составляло почти одно и то же), доходившей до фанатизма, добрый, как голубь или ягненок, Борисов ни за что в свете не хотел уступить хлопоты товарищу и постоянно метался, как маятник, от начатой картины к кофейнику, от ящика красок к печке или иголке. Последнее время особенно сбивало с толку Борисова. С первого же дня, как Петровский начал новую свою картину, Борисов принял на себя добровольно и с самым добродушным увлечением роль бабушки этой картины. Петровский, страстно полюбивший свое произведение, далеко так не беспокоился о своем детище, как Борисов. Борисов ходил за картиной, как за ребенком. Тысячу раз на день подбегал к ней, разглядывал, щупал, стирал пыль, щурил глаза, натирал ладонью лоб докрасна и с озабоченным видом брался за собственную кисть. Сколько ни старался Петровский успокоить своего товарища, он ровно ничего не мог сделать. Окинув взглядом мастерскую, Андреев внезапно остановил глаза на картине Петровского.

— Ara! Ну что, каково мы пишем-с?.. а? а? Как вам нравится, дружок, эта картиночка? Что вы скажете? — говорил Борисов, обнимая Андреева и как бы благодаря его за восторженное выражение лица.

Картина изображала блудного сына, застигнутого посреди угрюмого стада, во время грозы и раскаяния. Андреев пожирал глазами каждый удар кисти, каждую черту.

— Думаю-с!— сказал Борисов, шутливо трепля его по плечу,— я думаю, любитель скажет нам за нее спасибо?..

— Какой любитель? — воскликнул Андреев.

— Любитель, заказавший эту картину, — продолжал Борисов, махая руками и не обращая внимания на Петровского, который стоял позади и давал ему знаки молчать,— Петровский, нужно вам сказать,— крикнул Борисов, — получил нынешней весной за «Агарь в пустыне» первую золотую медаль и должен был ехать в Италию… да у Петровского,- дружок мой, есть мать и сестра, которых он хочет обеспечить на то время, как будет в Италии… вот потому-то он отложил поездку и принял заказ одного любителя… Аллегория недурна по этому поводу… а? Блудный сын! Петровский — блудный сын!.. Ну, а что вы скажете о Вахрушеве и Сидоренко?.. Я думаю, они не напишут лучше?..

Тут Борисов ухватился за бока и залился добродушным своим смехом.

— Ну что, как вам, голубчик, понравилась наша мастерская, наше житье-бытье? — продолжал Борисов, увлекая Андреева в свой угол.

— Чудо! Чудо!— восклицал юноша, не зная, куда обратить глаза, — чудо! Я даже с наслаждением вдыхаю в себя этот воздух.

— Пропитанный терпентином и красками!— смеясь присовокупил Борисов, — еще бы! Запах этот должен быть точно так же мил истинному художнику, как запах пороха настоящему воину, какому-нибудь кавказскому солдату!

Пока Борисов говорил, Петровский откинул коленкор, занавешивавший окно, придвинул к нему стол, приготовленный Борисовым, и разложил на нем сверток Андреева. Андреев и Борисов подбежали к столу.

— А! а! а! ну, ну!.. вот это ладно, посмотрим, посмотрим, — говорил Борисов, прижимаясь к Андрееву и потирая руки,— вот это дело,— что дело, то дело!..

— Можно? — произнес Петровский, обращаясь с доброй улыбкой к Андрееву и восторженно пожимая ему руку.— Но что с вами? — присовокупил он, тревожно глядя ему в лицо.

— Что с вами? — повторил Борисов, испугавшись не на шутку беспокойству, показавшемуся внезапно в чертах Андреева.

— Господа!— отвечал юноша взволнованным голосом, — до сих пор я еще никому в свете не показывал своих рисунков; вы еще не знаете… Скажу вам откровенно: тут все мои мечты, все надежды… Ради бога, не шутите со мной, — прибавил он, подымая на двух художников смущенное лицо, — скажите мне прямо, искренно ваше мнение… Я ценю ваши мнения, и пристрастный отзыв может увлечь меня… Кто знает, ваши слова могут решить судьбу мою, а я должен быть заранее твердо уверен в своих силах, чтобы пожертвовать настоящим положением и посвятить себя живописи… В противном случае, я подвергаю гибели не только себя, целое семейство… Ради бога, не шутите со мной и скажите правду!..

— Послушайте, Андреев, если это так, — сказал Петровский твердым голосом, — даю вам честное слово, что употреблю все свое внимание, всю свою опытность, все знание этого дела и, отбросив в сторону все предрассудки, все мелочи, скажу вам с братской искренностью свое мнение… Впрочем, вы можете быть уверены, что я не поступил бы иначе с вами ни в каком случае: это мой обычай, — прибавил он, расправляя брови и дружески пожимая ему руку.

— Клянусь вам честью!— закричал в свою очередь Борисов, но увидя, что лицо Андреева просветлело, он взял его под руку и повел к столу.

Петровский развернул сверток. Все нагнулись к рисункам, и сердце Андреева снова забилось. Петровский молча и медленно принялся пересматривать каждый рисунок, изредка лишь прерываясь, чтобы взглянуть на Борисова, который поминутно бросал взгляды на Петровского и, уловив на лице его одобрительное выражение, не мог выдержать, чтобы не вскрикивать каждый раз:

— Чудесно! Превосходно! Я тебе говорил, Петровский! Я тебе говорил!..

Но когда рисунки пришли к концу, Петровский поспешно поднялся со своего места и подошел к Андрееву.

— Верите вы мне? — спросил он, глядя ему пристально в лицо своими темными глазами.

— Верю!— твердо отвечал Андреев.

— В таком случае, скажу вам, что у вас такой талант, какого еще мне не приводилось видеть! Да,— прибавил он, — какие бы ни были ваши обстоятельства, — смело жертвуйте всем для искусства, и, верно, ни вы, ни ваше семейство не останетесь в проигрыше… Чтобы рассеять окончательно ваши сомнения, позвольте мне завтра же показать ваши рисунки некоторым из наших профессоров?.. Я заранее уверен в блистательном успехе… Тогда, после этого, мы смело начнем действовать, — не так ли?

Андреев согласился во всем. Он не помнил себя от радости.

— Ну, Борисов, полно тебе обнимать его,— сказал Петровский, — успеешь еще, теперь можно надеяться, что часто приведется видеться, — свари-ка нам на радость кофе, — это будет лучше! Ведь он у нас хозяйка, Андреев, — вы еще этого не знали? — смеясь, присовокупил он, подмигивая на Борисова, который метнулся в свой угол и загремел посудой.

Спустя несколько времени, Петровский раскрыл перед Андреевым все свои папки, показал ему все свои эскизы, этюды и эстампы. Следствием этого было то, что Петровский окончательно растерялся в заключениях своих насчет молодого человека. Сведения последнего в изящных искусствах, очевидно, превосходили его практические познания. Встречая эстампы с великих мастеров, он толковал о них, как бы век был окружен ими. Различие школ, биографические замечания,— он ни перед чем не останавливался.

— Послушайте, Андреев, — сказал, наконец, Петровский, после минутного молчания, окидывая молодого человека удивленными глазами, — я верю, что с большим природным талантом можно совершенствоваться без стороннего пособия, можно даже сделать значительные успехи, — но скажите, бога ради, каким образом… откуда вы знаете все это?..—присовокупил он, указывая на кипы эстампов, разбросанных по столу.

— Что ж тут удивительного?..— произнес, краснея, Андреев.

— Я тебе говорил, я тебе говорил!— крикнул Борисов, неожиданно высовывая голову из-за картины и размахивая руками, обнаженными до локтей.

— Как, что удивительного!— возразил Петровский. — Вы, вероятно, не знаете еще, какое чудо встретить между нами человека с артистическим образованием, — но это уже другой вопрос — скажите, пожалуйста, где вы воспитывались?

— Нигде.

— Может ли быть?

— Серьезно.

— Тогда вы, вероятно, с тех пор, как ходить начали, до настоящего времени прожили в Эрмитаже или в какой-нибудь значительной галерее, наполненной, кроме картин, эстампами и книгами…

— В Эрмитаже я был всего три раза,— смеясь отвечал Андреев, — времени не было бывать чаще, — наконец, я вовсе и не жил в Петербурге.

— Где же?

— В провинции.

— Вы давно здесь?

— Скоро два года.

— У меня просто руки отнимаются! Помилуйте, я очень хорошо знаю нашу провинцию: там трудно чему-нибудь научиться; если б вы обнаружили богатые познания в собачьих породах, в разыскивании заячьих или волчьих следов, в лошадиных мастях,— я бы легко вам поверил, — но получить в провинции светлые понятия о художествах… согласитесь сами…

— Вас, вероятно, еще больше удивит, если скажу вам, что всему этому способствовала бедная провинциальная девушка…

— Что вы говорите?

— Я тебе говорил, Петровский, что тут что-нибудь да есть такое…— закричал Борисов, показываясь из-за картины с кофейником в руках.

— Да, сестра моя,— сказал Андреев.

— Вы простите мне мое любопытство?

— Расскажите, голубчик, расскажите, дружок, — заговорил Борисов, подбегая торопливо к гостю.

— История не очень веселая, — начал со вздохом Андреев. — Нужно вам сказать, что отец мой служит в уездном городе. Шестнадцать лет тому назад, кроме службы, он занимался еще делами одной знатной барыни; имение ее находилось в пяти верстах от нашего города. Мы были еще тогда дети, т. е. мне только что минул шестой год, сестре — двенадцатый. У меня есть еще две сестры, — но те были уже тогда взрослые. Отправляясь очень часто летом по делам графини, отец имел обыкновение брать с собой меня или младшую сестру мою. Сестра понравилась графине. Часто она оставляла ее у себя на несколько дней. Мало-помалу старушка привязалась к девочке. Кончилось тем, что она взялась воспитать ее, выпросила ее у отца, и в один прекрасный день узнали мы, что старая графиня уехала в Петербург и взяла с собой сестру. Графиня прожила в Петербурге четыре года сряду. Не думая, хорошо ли, дурно ли будет, она окружила ее учителями, одевала как куклу, — словом, сделала из нее барышню, которая была ничем не хуже ее племянниц и внучек. Необыкновенные успехи сестры подстрекали самолюбие старушки. Сестра была хороша собой, — все были от нее в восторге; графиня выставляла ее всюду, как свою воспитанницу. Расстроенное здоровье старухи заставило ее ехать за границу; она взяла с собой сестру. Таким образом, они объехали почти всю Европу и, наконец, основались года на два в Италии. Графиня была женщина с современными понятиями; она любила изящные искусства, часто приглашала к себе художников и поощряла всеми средствами врожденную склонность сестры к живописи. Кончилось все это, однако ж, очень печально… как, впрочем, и должно было, рано или поздно, кончиться. Графиня приехала в Петербург, прожила еще два года и скончалась, не успев даже сделать никаких распоряжений насчет сестры. Наследники отправили сестру домой. Семейство мое… да что вам говорить: вы поймете положение девушки, воспитанной со всей роскошью утонченного аристократизма,— и вдруг брошенной в бедный уездный городишко, посреди круга становых и заседателей… Много нужно было бы силы, воли, терпения, чтобы выдержать такую жизнь безропотно… Оскорбленная (невольно, разумеется) на каждом шагу всем, что ее окружало, отчужденная воспитанием и понятием от всех близких, — она невольно как-то искала тогда сблизиться со мной. Мне было тогда четырнадцать лет, ей — двадцать два. Я был мальчик кроткий и тихий, очень любознательный, очень любопытный. С первых же дней я полюбил ее со всей пылкостью детского сердца. К тому же я был почему-то заброшен в доме, — старшие сестры меня не любили, — это обстоятельство сблизило нас еще более. Вскоре мы стали неразлучны. Не могу передать вам, с каким самоотвержением, с какой материнской нежностью следила она за моим развитием. Заметив во мне склонность к рисованию (я тогда еще чертил мелом и углем по заборам), она тотчас же принялась учить меня. Надо вам сказать, что после графини остался у сестры, кроме тряпья и платьев, целый сундук книг, литографий и эстампов, подаренных ей в разные времена графиней. Книги были большей частью художественные: Лессинг, де-Пиль, Катремер-де-Кенси, Зульцер, Пересе, Ватле, Альгаротти… Она окружила меня ими. Целые дни проводил я у нее в светелке, перерисовывая в сотый раз какой-нибудь эстамп и заслушиваясь рассказов об Италии и художниках. Как одинокий мальчик, я развивался не по летам,— общества у меня не было. Многое начинало уже тогда проясняться в голове моей. Часто, в сумерки, когда я сидел с ней, мне вдруг становилось грустно, грустно за нее, за себя, за всех почему-то, и я бросался, рыдая, к ней на шею. Э! да что говорить, господа, — поверьте, грустная история…

— Где ж теперь ваша сестра? Что с ней?..— спросил с участием Петровский.

— Да, да, где она? — произнес Борисов, щуря серенькие свои глазки.

— Там… дома…— отвечал Андреев, отворачиваясь к окну.

Борисов взглянул украдкой на Андреева, потом на Петровского и вдруг захлопал в ладоши и закричал, бегая и суетясь по мастерской:

— Господа, кофе готов!— садитесь, поскорее, садитесь, не то простынет…

— И в самом деле, мы совсем было забыли; Андреев, давайте завтракать!— сказал Петровский, взглядывая на Андреева и стараясь улыбнуться.

— Господа! Честь имею донести, что кофе будет отличный: полчаса кипел!— произнес Борисов, торопливо ставя на стол поднос, покрытый стаканами и сухарями. — Голубчик, кладите сахар! Положили?.. Петровский, не замечаешь ли ты, как вдруг стало у нас мало сахару?..

— Нет.

— Ну, господа, держите теперь стаканы, — хлопотливо говорил Борисов, подымая кверху кофейник. — Батюшки, а что это такое?..— произнес он, разглядывая стакан Андреева, в который вместо кофе полилась какая-то беловатая густая жидкость, — ах, батюшки, что я наделал!..

Петровский поставил блюдечко на стол и залился смехом. Андреев обмочил губы в стакан и последовал примеру Петровского.

— Что такое? Что это значит?..—повторил Борисов, стоя в каком-то недоумении, с кофейником в одной руке, с полотенцем в другой.

— Помилуй, Борисов, знаешь ли, что кипятил ты так усердно вместо кофе,— ну, как ты думаешь?..

— Что такое?.. Что я такое кипятил? — повторил Борисов, недоумение которого возрастало с каждой секундой, — что я кипятил такое?..

— Сахар!— произнес, задыхаясь, Петровский.

— Может ли быть?

— Серьезно — вот отчего тебе вдруг показалось, что его стало меньше,— я думаю, ввалил, вместо кофе, целый фунт сахару.

— Эх, ведь и в самом деле!— воскликнул Борисов, шлепая себя по лбу,— эх, господа, а все вы: та-та-та-та… заслушался я вас, развесил уши, да и наделал дела… Ну, пеняйте на кого хотите, только угольев больше нет!..

Это обстоятельство развеселило всех присутствующих. Часа в три Петровский вызвался вести Борисова и Андреева к Гейде. Те приняли приглашение, и вскоре мастерская опустела. Остаток дня проведен был на островах, и веселье, начавшееся так внезапно в мастерской, ни разу не прерывалось до самого вечера. Часу в десятом Андреев вернулся домой.

— Ключ у вас? — спросил он, постучав к Варваре Гавриловне.

— Катерина Андреевна взяла его, — отвечала та.

Андреев подошел на цыпочках и приложил ухо. За дверью раздавалась качуча, сопровождаемая щелканьем пальцев и шарканьем по полу. Затаив дыхание, Андреев потихонечку вошел в комнату.

На полу горели две свечки и еще какой-то огарок, воткнутый в чернильницу: посреди этой иллюминации стояла Катя. Приподняв слегка платье и юбку обеими руками, она глядела себе на ноги и выделывала самые замысловатые па, подпевая слова известного куплета:

Тальони, прелесть, восхищенье,
Так неподдельно хороша-а-а-а! и т. д.

Андреев не дал ей докончить и бросился обнимать ее. Но Катя рванулась вперед, подняла свечки, села в кресло, надула губки и повернулась к нему спиной; все это было делом секунды.

— Катя, душенька, ради бога, не сердись на меня,— говорил Андреев, целуя ей руки,— полно ребячиться, будь весела сегодня, ты не поверишь, как я нынче счастлив, полно тебе…

Катя быстрым движением повернулась к нему лицом, окинула его проницательным взглядом и, хмуря тоненькие свои брови, сказала:

— А, вы сегодня счастливы! Очень рада!.. Ступайте к тем, кто вас делает счастливым…

— Полно, Катя, что за глупости!..

— Не хочу, не хочу, не хочу!.. — закричала она, ежась на своем кресле, как вьюн на свободе, — не хочу! Вот славно, он оставляет меня одну, не видит по целым дням, и потом я еще и весели его… да, да, полноте… О! я вас знаю!— присовокупила она, сердито качая головой, — вы вечно со своими художниками, вы для них готовы тысячу раз променять меня… Ну, так не хочу же и я скучать без вас; и я сегодня весела!— прибавила она, прыгнув внезапно на пол и принимаясь скакать по комнате.

— Давно бы так!— весело сказал Андреев, преследуя Катю, которая каждый раз перевертывалась на одной ножке и, сделав ему гримасу, бросалась в сторону, — проведем вечер вместе, пойдем гулять; ты расскажешь мне, что ты делала в эти два дня, а я расскажу, что со мной случилось, хочешь?..

— Ну, хорошо, — сказала Катя, неудовольствие которой рассеялось в ту же секунду.

— Во-первых, какой добрый гений принес тебя сюда?

— Я была у Левицких! Ах, если б ты знал, как там было весело… сколько народу…— отвечала она, восторженно размахивая руками.

— Опять, — сказал Андреев недовольным голосом, — ты для меня ничего не хочешь сделать. О! Сколько раз я просил тебя бросить этих Левицких… Скажи на милость, ну, что общего может быть между ними и тобой?.. Поверь мне, это не поведет к добру… ты никогда не хочешь мне верить…

— Бррр… — произнесла Катя, быстро проводя ладонью по губам его,— пожалуйста, не говори пустяков…

— Я правду говорю…

— Опять!— закричала Катя, зажимая ему рот, приподымаясь на носки и грозя ему пальцем.— Ну, миленький, ну, дружок, не сердись, перестань,— прибавила она, передразнивая Андреева.

Оба засмеялись.

— Давно бы так!— сказала в свою очередь Катя, повиснув у него на шее,— ну, пойдем гулять!..

И вскоре оба шли рука об руку, весело огибая пустынные заборы и переулки. Ночь была тихая и ясная. Полный месяц медленно плыл по синему, звездному небу, осеребряя дорогу, кровли и здания.

УжасноПлохоНеплохоХорошоОтлично! (Пока оценок нет)
Понравилась сказка или повесть? Поделитесь с друзьями!
Категории сказки "Дмитрий Григорович — Неудавшаяся жизнь":

Отзывы о сказке / рассказе:

Читать сказку "Дмитрий Григорович — Неудавшаяся жизнь" на сайте РуСтих онлайн: лучшие народные сказки для детей и взрослых. Поучительные сказки для мальчиков и девочек для чтения в детском саду, школе или на ночь.