IX. САМОПОЖЕРТВОВАНИЕ
Вскоре, однако ж, Петровский и Борисов увидели, что сильно ошиблись в своих предположениях. Экзамен кончился, слухи, носившиеся в академии об Андрееве, оправдались даже сверх ожидания: он получил первый нумер и серебряную медаль; кроме этого, ему назначили программу и выдали вспомогательную сумму денег — и все это нимало не произвело на Андреева благодетельного действия, которого так нетерпеливо ожидали его приятели. Он, правда, принялся за работу; каждый вечер от пяти до семи часов являлся в классы, — но уже трудно было не заметить в нем какого-то охлаждения, — как будто работал он против собственной воли. Иногда по целому часу не сводил он глаз с одной точки, и вдруг потом, как бы спохватившись, быстро нагибался к папке; но минуту спустя рука его снова чертила рассеянно, и мысли видимо отвлекали его от занятий. Борисов приходил в совершенное отчаяние. Он не спускал глаз с Андреева и ухаживал за ним, как нянька. Раз как-то (это случилось месяца два после экзамена) Борисов невольно удвоил свое внимание.
Оба они сидели в натурном классе; резкий свет лампы, прикрытый белым колпаком, падал прямо на голову Андреева, так что Борисов, сидевший ступенью ниже, мог легко различать малейшее движение на лице товарища. Андреев показался ему еще бледнее обыкновенного; несмотря на это, во всех чертах его заметно было какое-то спокойствие, что-то строгое, схожее с выражением твердой, непоколебимой решимости. С самого начала класса он не дотронулся до карандаша и, скрестив на груди руки, медленно переносил задумчивые взгляды из одного конца залы в другой. Наконец, он неожиданно закрыл папку и принялся затягивать завязки с тем старанием, какое прикладывает гробовщик, завинчивая крышку гроба.
Движение это, сопровождаемое подавленным вздохом и слезой, внезапно блеснувшей на ресницах, не ускользнуло от Борисова. Мягкое сердце бедного художника сжалось от предчувствия чего-то недоброго. Он поспешно спрятал свои рисунки и вышел из класса, дав себе слово дождаться Андреева в коридоре и заговорить с ним. У ворот академии он остановил его.
— Ну, что, голубчик, какую группу поставил профессор?.. Много ты сделал сегодня?..— спросил Борисов, взяв Андреева под руку и стараясь принять свою обыденную, суетливо-смеющуюся физиономию.
— Нет, я сегодня ничего не делал,— отвечал тот, проводя ладонью по лицу, — ты знаешь, я смерть не люблю неоконченных работ, а так как эту вряд ли придется мне кончить, — я и не начинал.
— Вот славно!.. Такая чудная группа!.. Я тебя не понимаю…— перебил Борисов, изменяя своему голосу.
— Я ходил прощаться с академией, — присовокупил Андреев, судорожно пожимая ему руку.
Голос Андреева обдал холодом всю внутренность Борисова.
— Что ты говоришь?..— спросил он, останавливаясь, как пригвожденный на одном месте. — Помилуй, Андреев, что это ты с нами делаешь?..
— Пойдем домой… все узнаешь…
Борисов окончательно растерялся. Тысяча мыслей осадили слабую его голову. Он не знал, что сказать, что думать, и как шальной бежал впритруску за Андреевым.
Вскоре достигли они мастерской. Борисов бросился к Петровскому, который сидел против оконченной картины своей и радостно ее осматривал.
— Не верь ему, Петровский, не верь, — он с ума сошел!..— крикнул Борисов, задыхаясь на каждом слове и указывая на Андреева, который готовился что-то сказать. — Такой вздор несет, что просто уши вянут; говорит, что ходил нынче в классы, чтобы проститься с академией, что не думает, удастся ли ему окончить рисунок…
— Что ты говоришь? — весело спросил Петровский, приподымаясь с места и слегка удерживая Борисова рукой.
— Нет, Петровский, он говорит правду, — сказал Андреев. — Борисов ошибся в том только, что счел меня за сумасшедшего. Повторяю, я ходил нынче в классы, чтобы проститься с академией, и нынешний вечер будет последний, который я проведу с вами,— прибавил он, устремляя мокрые глаза свои на Петровского, потом на Борисова.
Слова эти и движение, которое их сопровождало, обледенили сердце обоих художников. Они были сказаны тем спокойным голосом, в котором явственно звучала решимость непреклонная и обдуманная.
— Что же все это значит?.. Что такое?..— вымолвил Петровский, хмуря брови и подходя к Андрееву. — Помилуй, братец, опомнись, что ты говоришь, — подумай…
— Полно, Петровский, — спокойно отвечал Андреев, — не трать по-пустому увещаний, — продолжал он, протягивая ему руку, — теперь они решительно ни к чему не послужат, — поздно!..— заключил Андреев, вынимая из кармана скомканное письмо.— Сядьте-ка лучше, прочтите, и потом оба скажите: прав я или нет…
Петровский развернул письмо, Борисов придвинулся ближе, и оба прочли следующее:
«Любезный сын! Не знаю, чем прогневили мы творца небесного, что он так горько наказывает нас: мало того несчастья, которое случилось с отцом твоим, и в тебе не видим утешения на старости лет наших. Твое беспутное поведение дошло до нашего слуха; стыдно тебе против нас, родных твоих, и грешно перед господом богом не помнить благодеяний добрых людей. Мы все узнали от твоего крестного отца, и известие это так опечалило отца (который и без этого уже еле жив), что мы думали, оно сведет его в могилу. К тому же несчастие еще другое постигло нас в муже сестры твоей Софьи. Горько обманулись мы в нем! Он вышел подлый человек и что ни на есть обманщик и наглец. Он формально отказался теперь давать нам пособие, как по уговору до Сонюшкиной свадьбы, а мы, как ты знаешь, с тем только и отдавали ее. Теперь, как сам видишь, мы лишены всякой надежды на пропитание, и если ты не отступишься от развратных друзей своих, не бросишь беспутной жизни, — мы принуждены будем идти по миру. После несчастия с отцом все от нас отступились и знать не хотят. Один только Никанор Акимыч, наш заседатель, — добрый человек, — не оставляет нас своими советами и утешениями. Если ты не захочешь заслужить проклятия нашего родительского, исполни волю матери и отца. По получении этого письма, отец со смертного одра приказывает тебе немедля ехать сюда, и все мы убедительно и слезно о том тебя просим. Тебе приискал здесь отец хлебное место на почте, благодаря заботам Никанора Акимыча. Ты теперь вся наша надежда и спасение, и, верно, не захочешь своей волей уморить родных с голоду и печали. Сестры твои, Лизавета и Дарья, и все мы просим тебя со слезами исполнить нашу общую волю. Получишь это письмо, продай, что есть у тебя, да подумай об нас и не допусти беспутных твоих товарищей отнять у тебя эти деньги, — а привези сюда. Проклятый лекарь (оказался злодеем) сказал, что ходить не станет к отцу, если денег давать не будут, а отец при смерти. Скоро и в аптеке лекарств отпускать не будут. Злодей и то пригрозился нам этим. Прощай, любезный сын наш, молим все творца милосердного, чтобы навел тебя на путь спасения и не попустил оставить без крова и призрения бедных родителей твоих. Белье только не продавай, смотри, а то дома надо будет покупать, да шить,— а чай у вас в Петербурге и дадут-то дешево. Сестры все тебе кланяются, кроме Софьюшки, которую мы, по причине ссоры нашей с ее наглецом-мужем, уже месяц как не видали. Тает она, бедная, как свечка. Прощай, молю бога о спасении души твоей. Многолюбящая твоя мать, Анна Андреева».
Окончив чтение, оба художника молча опустили головы. Возражать было нечего; утешать также. В некоторых случаях, когда несчастье слишком явно, неотклонимо,—утешения раздражают еще сильнее раны и без того уже истерзанного сердца …….
Дня три после прочтения письма, около полудня, Андреев, одетый по-дорожному, ехал на дрожках, сопровождаемый Петровским и Борисовым, сидевшими на другом извозчике. Оба художника, казалось, избегали разговора. Петровский, повернувшись несколько боком к колесам, не отрывал грустного, задумчивого взгляда от мостовой; Борисов смотрел в противоположную сторону, и изредка лишь жмурившиеся глазки его, не сходившие с Андреева, устремлялись искоса на Петровского. Молчаливое раздумье товарища видимо начинало беспокоить Борисова. В эту минуту, более чем когда-нибудь, мягкая душа его, подавленная грустью, искала сообщительности. Он пытался уже несколько раз завести разговор, но глаза его встречали каждый раз стиснутые брови Петровского, и Борисов, подавив глубокий вздох, поневоле продолжал молчать. К концу дороги он, однако ж, не выдержал, подвинулся ближе к Петровскому и сказал, переминаясь на своем месте, как курица, которая боится раздавить яйца: «Кажется, будто дождичек собирается…» Петровский окинул холодным взглядом мутно-свинцовое небо и молча повернулся в сторону. Немного погодя Борисов снова начал: «Скажи, пожалуйста, куда это валит отовсюду народ?.. Должно быть, сегодня какой-нибудь праздник…» На этот раз Петровский не поднял даже головы, и Борисов после этого не решился пускаться в объяснения.
А между тем дорога от Васильевского острова до Ямской, куда направлялись художники, проходя по самым шумным улицам Петербурга, делалась с часу на час многолюднее. Пестрые толпы народу, коляски, омнибусы, дрожки, наполненные разряженными обывателями, катили им прямо навстречу и поминутно заграждали путь. Все это скакало и толкалось, несмотря на пасмурное ненадежное небо, по направлению к островам, где должно было произойти в этот день гулянье и фейерверк. Весь город как будто заодно пробудился в это утро. Во всех концах его раздавался грохот экипажей, слышались восклицания, хохот и гул толпы, напиравшей изо всех улиц длинными, волнующимися полосами. Медленно тащились дрожки наших художников, пробираясь между народом и рядами экипажей: веселые лица мещан, принужденных давать им иногда дорогу, останавливались с любопытством на печальных лицах трех художников, как бы не понимая, на какого черта могли тащиться люди куда-нибудь, кроме Крестовского или Елагина. Наконец кой-как приятели наши достигли Ямской. Извозчик, нанятый накануне Андреевым, уже давно дожидался. Андреев уложил чемодан, сел в тележку и протянул в последний раз руки двум товарищам. Прощание совершилось так же молчаливо, как и проводы. Каждый сознавал в глубине души свою потерю, и немые признаки скорби на лицах говорили красноречивее всяких слов и нежных излияний. Один Борисов рыдал как ребенок.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вечером того же дня, после того, как прошло первое тяжелое впечатление, Петровский и Борисов оставили мастерскую и пошли бродить по острову. Преданные оба грустным своим мыслям, они не заметили, как очутились в первой линии. Летом, под вечер, и особенно в праздничные дни, первая линия Васильевского острова представляет самую оживленную панораму. Она служит самым близким сообщением между Петербургом и островами, заселенными в летнее время почти половиной городского люда. В такие дни мостовая ее не перестает греметь под тысячами колес и сотнями тысяч ног. Тут встретите вы денежную и родовую аристократию, летящую в каретах, кабриолетах, ландо и шарабанах на Каменный остров, застроенный великолепными дачами и виллами; встретите купцов в вычурных расписных тележках или на беговых дрожках; колоссальным извозчичьим каретам, не мытым со времени наводнения 1824 года,— нет числа; начиненные розовыми бантами, чепцами, платочками и коленкоровыми шляпками, покрывающими плечи и головки жен и дочек среднего купеческого и чиновничьего сословия, — они медленно ползут, как неуклюжие морские раки, между тесными рядами жиденьких извозчичьих дрожек, которые, в свою очередь, кажутся подле них какими-то муравьями. Между омнибусами, напоминающими Ноев ковчег, часто попадаются фаэтоны и экипажишки особенного устройства, дешевенькие, но комфортабельные, принадлежащие петербургским немцам и французам: хозяевам магазинов, зажиточным мастерам, ремесленникам,— счастливым обывателям дач, величиной с карточный дом, в Чухонской или Новой деревне. Тротуары запружены народом. Мелочные чиновники — женатые с зонтиками, холостые с тросточками, — щеголи писаря, размалеванные красавицы, гостинодворцы с супругами, мещане, подмастерья в затрапезных халатах, с «гармониею» под мышкой, — все это тискается, давится и суетится, спеша на Крестовский, осуществляющий для них Эльдорадо.
Петровский и Борисов, затертые толпой, как два крупитчатые зерна жерновом мельницы, — последовали общему направлению и, почти против воли, очутились на шумных островах. Свежий водяной воздух, шум пестрой толпы, волнующейся по живописным берегам, покрытым зеленью, отдаленные звуки музыки, открытые балконы и террасы, наполненные женщинами, стук экипажей, движение, — все это произвело свое обаяющее действие на двух художников и мало-помалу взяло верх над упорною тоской. Согласившись провести здесь остаток вечера, они пробирались уже на Елагин, центр увеселений, — как вдруг на самой середине Крестовского моста столкнулись совершенно неожиданно с толпой художников, предводительствуемых Чибезовым, Вахрушевым и Сидоренко. Все они были несколько навеселе.
— А! Петровский, Борисов! Куда? Какими судьбами?..— закричали они в один голос, окружая товарищей, которые употребляли все усилия, чтобы скорее пробраться вперед.— Куда же вы, господа?.. Пойдемте с нами, я вам покажу дочь канатного плясуна Вейнарда, — сейчас должно кончиться представление, — чудо девчонка! Ноги, руки, торс,— хоть сейчас пиши вакханку…— произнес Вахрушев, бойко чиркнув указательным пальцем по воздуху.
— Эх, господа… эх, Петровский… лихо! Веселись, душа!.. просто римский карнавал, черт побери… Roma! Napoli!..— кричал Чибезов, махая картузом во все стороны. — Ну, а где же Андреев, что ж я не вижу Андреева?
— Андреев уехал нынче утром, — сухо отвечал Петровский.
— И в самом деле… ведь я совсем забыл… эк я!..— воскликнул Чибезов, шлепнув себя по лбу.
— А жаль, право, жаль, — перебил Вахрушев, делая строгую, задумчивую физиономию, — он был с талантом; я недавно еще смотрел его последний этюд с натуры, — сочно, чертовски сочно и планисто стал было писать…
— Да, и лепка и планы дались ему как-то в последнее время, — мрачно сказал Сидоренко, в котором вино производило всегда нечто вроде меланхолии.— Но какой же леший велел ему бросить академию и ехать в печальную нашу провинцию?..
Петровский и Борисов вместо ответа раскланялись с приятелями и готовились уже пробраться на другую сторону моста, но в эту самую минуту извозчичья коляска пересекла им дорогу и снова заставила их втереться в толпу художников. Борисов поднял глаза кверху и остолбенел; удивление бедного художника увеличилось втрое более, когда Вахрушев рванулся сломя голову и принялся раскланиваться с хорошенькой женщиной, сидевшей в коляске, которая, в свою очередь, послала ему с веселой улыбкой несколько поклонов.
— Кто это? Кто такая?..— спросили в один голос художники, окружая Вахрушева, который не переставал кланяться вслед давно исчезнувшему экипажу.
— Какова!— произнес «Вандик», надевая набок белую свою шляпу и самодовольно забрасывая за левое плечо бархатные отвороты плаща.
— Чудо! Прелесть! Но кто же она?.. Ох, злодей, султан! Кого он только не знает, черт его возьми… Ну, да говори же, кто она?..— зашумели вокруг Вахрушева.
Борисов затаил дыхание.
— Это одна из добрых моих знакомых, — отвечал «Вандик», трепля себя за усы.— Она живет у одного моего знакомого — золотопромышленника; я, впрочем, давно ее знаю; она ходила прежде к одной, Левицкой, которая тоже несколько мне знакома…— прибавил он, выразив на лице беспечную, но вместе с тем демонски плутовскую улыбку. — Ее зовут Катерина Андреевна, — да что говорить, вот на днях или когда-нибудь, если хотите, можете увидать ее у меня в мастерской, — я обещал написать ее портрет в виде вакханки…
Петровский и Борисов обменялись взглядами и молча расстались с художниками. Обстоятельство это мигом возвратило им все грустные мысли. Они вспомнили Андреева, который тащился теперь по пустынной дороге, и, полные тяжелой тоски, достигли мастерской, не дождавшись окончания праздника.
Отзывы о сказке / рассказе: