О старом Гуго Кёмпфе сказать особенно нечего, разве лишь то, что он во всем был достойным жителем Герберсау. Старинный, прочный и просторный дом на Рыночной площади с приземистым и мрачным магазином, считавшимся прямо-таки золотой жилой, достался ему от отца и деда, и он вел в нем дела по старинке. В одном только Гуго пошел своим путем: взял себе невесту из других мест. Ее звали Корнелией, и была она дочерью священника. Корнелия, девушка симпатичная и серьезная, не имела за собой никакого приданого наличными деньгами. Пересуды на сей счет продолжались какое-то время, и хотя жену Гуго даже позднее считали немного странной, все же волей-неволей к ней привыкли. Кёмпф вел уединенную и тихую семейную жизнь и даже тогда, когда дела шли хорошо, жил себе незаметно, как и его отец, был добродушным и уважаемым человеком, превосходным коммерсантом — одним словом, имел все, что, по здешним понятиям, нужно для счастья и благополучия. В урочный час появился па свет сынок, которого окрестили Вальтером: лицом и статью он пошел в Кёмпфов, но глаза у него были не серо-голубые, а карие, как у матери. Конечно, кареглазый Кёмпф — нечто невиданное, но отец, если правду сказать, не считал это несчастьем, и мальчик ничем не выделялся среди других. Все шло своей тихой, привычной чередой, дела складывались как нельзя лучше, и хотя жена была все же немножко не такой, как другие женщины в Герберсау, это отнюдь не мешало, и ребенок подрос, пошел в школу, где стал одним из лучших учеников. Теперь владельцу магазина оставалось еще только возвыситься до членства в общинном совете, что пришло бы в свое время, и Гуго Кёмпф достиг бы своих высот — словом, все было бы так, как у отца и деда.
Но этого не случилось. Наперекор кёмпфовским обычаям хозяин дома в сорок четыре года собрался умирать. Смерть пришла не сразу, а потому он успел сделать все последние распоряжения. И вот накануне кончины мужа симпатичная темноволосая жена сидела у его постели. Супруги говорили о разном: и о его скором конце, и о том, что сулит будущее. Конечно, прежде всего речь зашла о сыне, о Вальтере, и здесь (что супругов вовсе не удивило) их мнения разошлись, между ними завязался спор и даже тихая, но упорная борьба. Конечно, вздумай кто-нибудь подслушивать у двери комнаты умирающего, он не заметил бы никаких признаков ссоры.
Дело в том, что с первых дней супружества жена настаивала, чтобы в случае несогласия все разрешалось мирно и спокойно. Муж несколько раз начинал было закипать, если, предлагая или решая что-нибудь, чувствовал ее тихое, но твердое несогласие. Но потом она умела при первом же резком слове так взглянуть на него, что он быстро ретировался и, не давая выхода своей неприязни, переносил ее в магазин или на улицу, щадя жену, воля которой зачастую признавалась без лишних слов и выполнялась. Так и теперь, когда он был близок к смерти и его последнее и самое сильное желание наткнулось на ее упорное сопротивление, разговор все-таки сохранял внешнюю благопристойность, но лицо больного ясно говорило о том, что он с трудом сдерживал себя и может сорваться в любую минуту, дав волю гневу или отчаянию.
— Я кое к чему привык, Корнелия, — сказал он. — Ты, конечно, была права по отношению ко мне, но ты же видишь, что на этот раз речь идет о другом. То, что я тебе сейчас говорю, решено твердо, это мое желание, и оно неизменно уже много лет. Сейчас я должен высказать его ясно и определенно и настоять на нем. Ты же знаешь, что это не каприз, что я на смертном одре. То, о чем я говорил, — часть моего завещания, и лучше нам все решить по-хорошему.
— Не имеет смысла так много говорить об этом, — возразила жена. — Ты просишь о невозможном. Очень жаль, но тут ничего не поделаешь.
— Корнелия, это последняя просьба умирающего. Неужели ты не понимаешь?
— Нет, я все понимаю. Но просто страшно все решать заранее о будущей жизни сына. Я на это не имею права, как, впрочем, и ты.
— Это почему же? Ведь дело обычное. Если бы я был здоров, я и тогда сделал бы из Вальтера то, что считаю нужным. А уж сейчас хочу по крайней мере позаботиться о том, чтобы он и без меня знал свой дальнейший путь, имел перед собой цель и добился в жизни успеха.
— Но ты забываешь, что сын принадлежит нам обоим. Если бы ты не заболел, мы бы оба наставляли его, стараясь не спеша понять, что для него самое подходящее.
Больной скривил рот и замолчал. Закрыв глаза, он обдумывал, как добиться своего добром. Однако ему так и не удалось найти ничего подходящего. Чувствуя усиление боли и не будучи уверен в том, что завтра сохранит сознание, он решился на крайнее средство.
— Пожалуйста, приведи его сюда, — сказал он спокойно.
— Вальтера?
— Да, тотчас же.
Корнелия медленно подошла к двери. Потом обернулась.
— Пожалуйста, не делай этого, — попросила она.
— Чего именно?
— Того, что ты задумал, Гуго. Это наверняка не то, что надо.
Он опять закрыл глаза и еще раз устало повторил:
— Приведи его сюда!
Тогда она медленно направилась в большую, высокую переднюю комнату, где Вальтер делал уроки. Мальчику еще не было и тринадцати, он был хрупкий и послушный. Последние события испугали его и выбили из колеи: от него не утаили, что отец умирает. Растерянно, стараясь преодолеть внутреннее сопротивление, мальчик пошел за матерью в комнату больного. Отец подозвал его и велел присесть на край постели.
Гладя маленькую теплую руку сына, отец ласково смотрел на него.
— Мне надо сказать тебе что-то важное, Вальтер. Ты уже вполне взрослый, так что слушай хорошенько и постарайся меня понять. Вон там в комнате, в одной и той же постели, умирали мой отец и мой дед, но они были гораздо старше меня, и у обоих уже были взрослые сыновья, которым можно спокойно передать и дом, и магазин, и все остальное. А это, чтоб ты знал, дело нешуточное. Представь себе, что твой прадед, дед а потом и отец много лет работали, заботясь о том, чтобы все в хорошем состоянии досталось сыну. Теперь пришел мой черед умирать, но я даже не знаю, что станет со всем этим, кто после меня будет хозяином в доме. Подумай об этом как следует. Что скажешь?
Мальчик печально и растерянно смотрел в пустоту. Он ничего не мог сказать, не мог и думать. Тяжкой и удушливой была для него торжественность этого страшного момента в сумрачной комнате умирающего. Он всхлипнул, готовый вот-вот расплакаться, но не посмел от печали и смущения.
— Ты ведь меня понимаешь, — опять заговорил отец, гладя его руку. — Ты бы меня утешил, если бы твердо по обещал, что, став взрослым, продолжишь наше дело. Если ты дашь мне слово, что станешь коммерсантом и возьмешь на себя все, что у нас есть, мне будет не так тяжело умирать. Мама считает…
— Да, Вальтер, — вмешалась госпожа Корнелия, — ты ведь слышал, что сказал отец, правда? А вот решение целиком зависит от тебя самого. Только обдумай все хорошенько. Если считаешь, что тебе лучше избрать другую профессию, спокойно скажи, никто тебя принуждать не станет.
Какое-то мгновение все трое молчали.
— Если хочешь, можешь пойти к себе и все как следует обдумать, а потом я тебя опять позову, — сказала мать.
Отец пристально и выжидающе смотрел на Вальтера. Мальчик встал, не зная, что ответить. Он чувствовал, что желания матери и отца, просьба которого ему вовсе не показалась такой большой и важной, расходятся. Он только собрался повернуться и выйти, как умирающий попытался еще раз взять его за руку, но не смог дотянуться. Вальтер заметил это, обернулся к отцу и прочел в глазах умирающего не только вопрос и мольбу, но и страх. И тогда, охваченный ужасом и состраданием, он вдруг понял, что его ответ может и успокоить отца, и причинить ему боль и страдания. Это чувство огромной ответственности было тяжело, словно сознание вины, мальчик немного поколебался, но под влиянием порыва подал руку отцу и тихо сказал сквозь слезы:
— Да, я обещаю.
Потом мать отвела его в большую комнату, где уже тоже начинало темнеть. Она зажгла лампу, поцеловала сына в лоб и попыталась успокоить его. Потом вернулась к больному, который обессиленно опустился на подушки и впал в легкое забытье. Рослая красивая женщина села в кресло у окна, стараясь перевести усталый взгляд со двора и разномастных островерхих крыш задних домов вверх, на бледное небо. Она была еще в цветущем возрасте, притом красавица, только вот бледная кожа на висках как будто немного поблекла.
Наверное, ей надо было немного вздремнуть, но она не заснула, хотя все в ней выражало покой. Она задумалась. Видно, ей суждено было до самого заката преодолеть свой жизненный путь без чьего-либо участия, хотела она того или нет. Вот почему даже вопреки усталости Корнелия не была сломлена и в эти трудные часы с их тихим и напряженным ожиданием, когда все было таким важным и серьезным, таким непредвиденным. Ей надо было подумать о сыне, мысленно утешить его, не забывая прислушиваться к дыханию мужа, который лежал в комнате, дремал и был еще здесь, но все-таки как бы и не с ними. Но больше всего не шел из ума этот недавний разговор.
Итак, в их последней борьбе муж опять одержал верх, хотя она и чувствовала свою правоту. Все эти годы Корнелия насквозь видела своего супруга, ясно читала все происходящее в его душе — была ли их любовь в этот момент безоблачной или во времена ссор, она сумела сделать их совместную жизнь тихой и чистой. Муж до сих пор ей нравился, как и прежде, но все же она всегда чувствовала себя одинокой. Муж не был для нее тайной, а сам не сумел разгадать ее душу и, даже любя, шел в жизни своим привычным путем. Он всегда скользил по поверхности, как умом, так и сердцем, и то, в чем она не могла покориться ему, уступал с улыбкой, не понимая ее.
Но вот случилось самое худшее. Она никогда не могла серьезно поговорить с ним о сыне, да и что ему можно было сказать? Он бы все равно не понял самого главного. Отец был убежден, что у мальчика от матери только карие глаза, а все остальное от отца. Она же все эти годы каждый день замечала, что сердцем ребенок пошел в нее, что в этой душе живет нечто, бессознательно и с непонятной болью противящееся всей отцовской натуре, его духу. Конечно, сын многое унаследовал от отца, он почти во всем напоминал его. Но тот самый внутренний нерв, который составляет истинную суть человека и таинственным образом влияет на его судьбу, эту искру жизни мальчик получил от матери, и тот, кто сумел бы заглянуть в сокровенное зеркало его души, в тихо волнующийся, нежный источник личного, потаенного, тот нашел бы в нем отражение души матери.
Госпожа Кёмпф осторожно встала и подошла к постели. Склонившись над спящим, она взглянула на него. Ей хотелось, чтобы он прожил хотя бы еще день, еще не сколько часов, чтобы напоследок наглядеться на него. Он никогда не понимал ее до конца, но в этом не было его вины. Как раз ограниченность этой сильной и цельной натуры, столь часто подчинявшейся ей даже без внутреннего понимания, казалась ей рыцарской и достойной любви. Она его разгадала, еще будучи невестой, и тогда это открытие причинило ей некоторую боль.
Позже муж в своих делах, в общении с друзьями стал немного грубее, обычнее, более мещански ограниченным, чем ей хотелось бы, но все же основа его порядочной и надежной натуры осталась прежней, и они прожили вместе такую жизнь, в которой не о чем было сожалеть. Но мальчика ей хотелось бы направлять так, чтобы он свободно и без помех развивал свои природные задатки.
Больному удалось проспать до поздней ночи. Потом он проснулся от болей, а к утру стало заметно, что он похудел и быстро теряет последние силы. И все же между провалами в беспамятство выдалась минута, когда он еще смог отчетливо говорить.
— Корнелия, — обратился он к жене, — ты ведь слышала, что он мне пообещал?
— Да, конечно, слышала.
— Так я могу теперь быть совсем уверен?
— Да, можешь.
— Вот и хорошо. Послушай, Корнелия, ты на меня сердишься?
— Почему?
— Из-за Вальтера.
— Нет, что ты, вовсе нет.
— В самом деле?
— Ну конечно же. А ты на меня тоже не сердишься, не правда ли?
— Нет, нет. О, если бы ты знала! Я тебе так благодарен. Она подошла к нему и взяла за руку. Опять начались боли, он часами стонал, пока к утру не обессилел, и потом лежал тихо с полуоткрытыми глазами.
Он прожил еще двадцать часов.
Красивая женщина носила теперь черные одежды, а мальчик ходил с траурной повязкой на рукаве. Они остались жить в отцовском доме, а магазин сдали в аренду.
Арендатора звали господин Ляйпольт. То был маленький человечек, отличавшийся немного навязчивой вежливостью. Опекуном Вальтера назначили добродушного приятеля отца. Он редко показывался в их доме, побаиваясь строгой и проницательной вдовы. Впрочем, он считался превосходным деловым человеком. Итак, на первых порах все удалось устроить вполне сносно, и жизнь в доме Кёмпфов пошла своим чередом.
Вот только со служанками, с которыми и раньше все вечно не ладилось, теперь стало еще хуже прежнего, так что однажды вдове пришлось самой готовить и вести хозяйство целых три недели. Хотя она платила не меньше других хозяев, отнюдь не экономила на еде прислуги и не скупилась на рождественские подарки, все же служанки редко подолгу задерживались в доме. Корнелию отличала даже излишняя любезность, например, она никогда не проявляла грубости, но в некоторых вещах придерживалась прямо-таки непонятной строгости. Недавно она уволила очень старательную и услужливую девушку, которой была очень довольна, за мелкий вынужденный обман. Девушка умоляла, плакала, но все понапрасну. Для госпожи Кёмпф малейшая уловка и неискренность были в сто раз хуже, чем два десятка разбитых тарелок или пригоревших супов.
Но тут случилось так, что в Герберсау вернулась Лиза Хольдер. Несколько лет она прослужила в чужих краях и привезла с собой приличные сбережения. А приехала она главным образом затем, чтобы поразузнать насчет десятника с фабрики, где делали одеяла, — раньше у нее был с ним роман, но десятник уже давно перестал писать. Лиза приехала слишком поздно: десятник ей изменил и женился на другой. Это так на нее подействовало, что она сразу же собралась уехать. Но случайно попала к госпоже Кёмпф, дала себя утешить, согласилась остаться, да так с тех пор и прожила в доме целых тридцать лет.
Несколько месяцев она тихо и старательно хлопотала по дому и на кухне. Послушная выше всяческих похвал, Лиза иногда при случае позволяла себе не последовать совету хозяйки или слегка покритиковать ее распоряжение. Так как делала она это разумно и подобающе, при том всегда совершенно искренне, Корнелия соглашалась, оправдывалась, позволяла поучать себя, и так потихоньку дошло до того, что при сохранении авторитета хозяйки служанка доросла до компаньонки. Но и на этом дело не остановилось. Как-то раз вечером, сидя вместе с хозяйкой за столом у лампы за рукоделием, Лиза поведала все о своей честной, но не слишком веселой прошлой жизни. В ответ на чистосердечный рассказ госпожа Кёмпф с таким участием и уважением отнеслась к немолодой девушке, что ответила взаимной откровенностью, поделившись некоторыми строго хранимыми в душе воспоминаниями. Скоро у них вошло в привычку обмениваться друг с другом мыслями и мнениями.
Служанка незаметно переняла многое из образа мыслей хозяйки, особенно в отношении религии, притом вовсе не через обращение в ее веру, а бессознательно, благодаря привычке и дружбе. Госпожа Кёмпф, будучи дочерью священника, вовсе не тяготела к правоверной религиозности, по крайней мере Библия и прирожденное религиозное чувство значили для нее намного больше, чем церковные каноны. И в повседневных делах, и в жизни вообще она изо всех сил старалась все соизмерять с благоговением перед Господом и голосом собственной души. Она подчинялась насущным требованиям дня, но для себя сберегла тихий, укромный уголок в глубине души, где не было места привычным событиям и словам, где она могла обрести покой в самой себе или найти душевное равновесие в минуту сомнения.
Конечно, на маленького Вальтера не могло не повлиять это совместное хозяйствование двух женщин. Правда, у мальчика много времени отнимала школа, так что на прочие разговоры и поучения его оставалось немного. Кроме того, мать старалась не докучать ему, и чем больше она убеждалась в его сокровенной сути, тем беспристрастнее замечала, как много качеств и отличительных черт отца постепенно проявилось в ребенке. Внешностью теперь он все больше напоминал отца.
Хотя раньше никто не замечал в нем ничего особенного, натура мальчика была все-таки довольно необычной. И как бы мало ни подходили карие глаза к кёмпфовской внешности, материнское и отцовское нерасторжимо слилось в его характере. Поначалу даже мать лишь изредка замечала это, но теперь Вальтер стоял на пороге юности, когда характеры еще не сформировались и кажутся загадочными, когда молодые люди постоянно бросаются в крайности — от чувствительной стыдливости до грубых выходок. Вот в эти-то годы иногда можно было заметить, как быстро меняются его чувства, как непостоянен его нрав. Подобно отцу, он стремился приспособиться к некоему среднему уровню и общепринятому настроению, то есть был хорошим товарищем и одноклассником, учителя тоже хорошо к нему относились. Но жили в нем и другие потребности. По крайней мере иногда казалось, будто он, спохватившись, вдруг вспоминал о самом себе и снимал маску, когда потихоньку ускользал от буйных игр, укромно усаживался в своей мансарде либо обращал на мать свою необычную, молчаливую нежность. Если она благосклонно отвечала на его ласку, он бывал не по-мальчишески растроган, а иной раз даже плакал. Однажды он участвовал в проделке, которую устроил весь класс одному учителю. Сначала Вальтер громко хвастался этой проделкой, а потом вдруг стал совершенно подавленным и по доброй воле пошел просить прощения.
Все это было вполне объяснимо и выглядело безобидно. Хотя, впрочем, и здесь сказывались некоторая слабость и добросердечие Вальтера, так что это никому не вредило. Годы до его пятнадцатилетия прошли в тиши, к удовольствию матери, сына и служанки. Компаньон тоже стремился завоевать симпатию мальчика, по крайней мере искал его дружбы, часто принося из магазина всякую всячину, приятную для ребенка. Но Вальтер все равно не любил чересчур вежливого арендатора и всячески его избегал.
В конце последнего года учебы в школе мать завела с сыном разговор, пытаясь узнать, действительно ли он решил по своей воле стать коммерсантом. Ей казалось, что он скорее захочет продолжить учебу в школе и в университете. Однако юноша ничего не имел против того, чтобы пойти в ученики к продавцу. И хотя мать это должно было обрадовать (она и в самом деле обрадовалась), она все-таки почувствовала некоторое разочарование. Правда, Вальтер наотрез отказался обучаться в собственном магазине, у господина Ляйпольта, что было бы проще и легче всего и что мать с опекуном давно уже считали между собой делом решенным. Мать не без радости заметила в этом твердом сопротивлении что-то от своей натуры. Она согласилась с сыном, и ему нашли место ученика у другого коммерсанта.
Вальтер начал учиться с привычной гордостью и усердием, каждый день много рассказывал об этом дома и довольно скоро усвоил некоторые поговорки и жесты, свойственные деловым людям в Герберсау, при виде чего мать приветливо улыбалась. Но это радостное начало было недолгим.
Вскоре ученик, первое время выполнявший мелкие подсобные работы или наблюдавший за торговлей, был привлечен к обслуживанию покупателей и продаже товаров за прилавком. Вначале это его очень обрадовало, пробудило гордость, но вскоре привело к тяжелому конфликту с хозяином. Едва Вальтер успел самостоятельно обслужить нескольких покупателей, как хозяин сделал замечание: надо осторожнее обращаться с весами. Вальтер не знал за собой никакой вины и попросил все объяснить.
— Ну и ну, неужели отец тебе об этом не говорил? — спросил коммерсант.
— О чем именно? Нет, я ничего не знаю, — удивленно сказал Вальтер.
И тогда хозяин показал ему, как при отпуске соли, кофе, сахара и тому подобных товаров, энергично досыпав последнюю дозу, надо опустить стрелку весов якобы в пользу покупателя, хотя на самом деле получится недовес. Так нужно делать уже хотя бы потому, что на сахаре, к примеру, вообще почти ничего не заработаешь. Кроме того, никто ничего все равно не заметит.
Вальтер был совершенно ошеломлен.
— Но ведь это нечестно, — робко заметил он.
Коммерсант начал его настойчиво поучать, но Вальтер почти не слушал: столь ужасным показалось ему все это. И вдруг он вспомнил прежний вопрос хозяина. Заалевшись, он гневно перебил его и крикнул:
— Мой отец такого никогда не делал, я уверен!
Хозяин был неприятно удивлен, однако не стал резко выговаривать ученику и лишь пожал плечами:
— Ну, знаешь ли, мне это лучше знать, дерзкий мальчишка. Нет ни одного приличного магазина, где бы этого не делали.
Но мальчик уже был у двери и больше не слушал. Возмущенный, с болью в душе, он пришел домой, где рассказ о происшествии и жалобы сына привели мать в сильное замешательство. Она знала, с каким почитанием сын относился к своему хозяину и учителю, как ему претили подобные выходки. Несмотря на обеспокоенность случившимся, она очень хорошо понимала Вальтера и была рада, что чуткая совесть мальчика оказалась сильнее привычки и осторожности. Первым делом она сама пошла к коммерсанту и постаралась все уладить. Потом пришлось поговорить с опекуном, который никак не мог взять в толк, чем возмущался Вальтер. Совсем уж непонятным было то, что мать оправдывала сына. Опекун тоже сходил к хозяину магазина и потолковал с ним. После этого он посоветовал матери оставить юношу на несколько дней в покое, что и было сделано. Но Вальтера и через три, и через четыре дня, и спустя восемь дней не удалось уговорить снова вернуться в тот же магазин. А если уж действительно каждый коммерсант вынужден обманывать покупателей, то он не желает идти ни к одному из них.
Но тут выяснилось, что у опекуна в дальнем городке вверх по течению реки есть знакомый, который ведет небольшую торговлю. Человек этот слыл ханжой и штундистом, а потому опекун был о нем невысокого мнения. Не зная, как быть, он все же написал ему. Тот вскоре ответил: хотя вообще-то учеников не берет, он готов взять к себе Вальтера в виде исключения. Так Вальтера отвезли в Дельтинген и отдали в ученье к тому коммерсанту.
Нового хозяина звали господин Лекле. В городке за ним закрепилось прозвище Лизун, так как, задумавшись о чем-либо, он имел привычку извлекать мысли и решения из большого пальца левой руки. Он действительно был очень набожен, являлся членом маленькой секты, будучи при этом весьма неплохим коммерсантом. В своем магазинчике он даже заключал превосходные сделки и, несмотря на вечно потрепанный вид, имел репутацию человека зажиточного. Он взял Вальтера к себе в дом на полное довольствие, чему юноша вовсе не противился. Ибо если сам Лизун был человеком довольно неразговорчивым и придирчивым, жена его, женщина очень кроткая и сострадательная, в меру своих возможностей старалась, хотя бы тайком от мужа, побаловать ученика — то утешить, то ласково погладить, то дать лучшие кусочки.
В магазине у Лекле дела велись точно и экономно, однако не за счет покупателей, которым сахар и кофе отпускались добротно и полновесно. Вальтер Кёмпф уже начал верить в то, что коммерсант может оставаться честным человеком, а так как он был способным учеником, то редко получал замечания от своего строгого хозяина и учителя. Но коммерция — не единственное, чему он научился в Дельтингене. Лизун регулярно водил его с собой на собрания секты, которые устраивались даже в его доме. Там бок о бок друг с другом сиживали крестьяне, портные, булочники, сапожники, иногда с женами, иногда без них, пытаясь утолить умственный и душевный голод молитвой, любительской проповедью, а также совместным толкованием Библии. У тамошнего народа есть предрасположенность к подобным занятиям, и те, кто присоединялся к ним, были по большей части лучшими натурами, с более благородными задатками.
Хотя толкование Библии Вальтеру иногда надоедало, в целом он не питал отвращения к подобным вещам и нередко испытывал настоящее благоговение. Правда, он был не просто юношей, а Кёмпфом из Герберсау. Когда Вальтер постепенно стал замечать некоторые смешные стороны подобных собраний, когда все чаще начал становиться предметом насмешек других молодых людей, в нем появилась недоверчивость и он по возможности старался держаться подальше. Если принадлежность к штундистам считалась чем-то из ряда вон выходящим и даже смешным, то это неподходящее дело для него. В Вальтере, несмотря на все противоположные побуждения, жила глубокая потребность утвердиться в общепринятых бюргерских привычках и обычаях. Но все-таки собрания штундистов и сам дух дома Лекле достаточно сильно повлияли на его характер.
В конце концов он так привык ко всему здешнему, что после окончания ученичества даже боялся уехать из Дельтингена и, несмотря на все увещевания опекуна, еще целых два года оставался у Лизуна. Наконец через два года опекуну удалось убедить его в том, что надо хоть немного узнать мир и коммерческое дело, чтобы потом умело управлять собственной фирмой. И тогда Вальтер все же уехал в чужие края, хотя и неохотно, с чувством настороженности, успев перед этим отслужить в армии. Без этой суровой предварительной школы он, наверное, недолго вынес бы жизнь на чужбине. И даже теперь ему было нелегко. В так называемых хороших местах у него, конечно, недостатка не было, так как он всякий раз прибывал с превосходными рекомендациями. Но вообще ему пришлось проглотить много обид, зализать немало душевных ран, чтобы продержаться на плаву и не сбежать раньше срока. Хотя никто больше не требовал от него обвешивать покупателей — теперь он зачастую работал в конторах больших магазинов, — даже если исключить очевидные обманы, все эти интриги, соперничество ради денег часто казались ему невыносимо грубыми и жестокими, особенно потому, что теперь он совсем не общался с людьми вроде Лизуна и не знал, как удовлетворить смутные потребности своей фантазии.
Несмотря на это, он упорно пробивался и постепенно с усталой покорностью свыкся с тем, что на все в жизни воля Божия, что и отцу было не лучше.
Тайная, необъяснимая тоска по свободе, ясной, внутренне оправданной и удовлетворенной жизни в Кёмпфе, впрочем, никогда не умирала, она лишь немного поутихла, напоминая теперь ту легкую боль, с какой каждый человек, наделенный глубокими задатками, в конце юношеских лет ощущает неудовлетворенность жизнью.
Странным же было то, что возвращение в Герберсау вновь стоило огромных усилий; хотя он понимал, что нельзя так долго оставлять свое собственное дело чужому арендатору, он все же совершенно не хотел возвращаться домой. Чем неотвратимее становилась неизбежность возвращения, тем сильнее его охватывал все нарастающий страх. И лишь оказавшись в отчем доме и своем магазине, он вынужден был признать: теперь уж деваться некуда. Вальтер боялся сам вести все дела, так как считал, что это портит людей. Конечно, он знавал нескольких крупных и мелких коммерсантов, порядочность и благородство воззрений которых делали честь всему сословию и были для него желанным примером. Но все это были сильные, решительные личности. Уважение и успех пришли к ним, казалось, сами собой. Кёмпф же, зная свою натуру, понимал, что подобной силы и цельности в нем совершенно нет.
Почти год молодой хозяин входил в курс дела. Потом уж все должно было как-нибудь наладиться: ведь срок аренды Ляйпольта, однажды уже продленный, недавно опять истек, и его нельзя было пропустить без крупных убытков.
Он был уже не столь молод, когда с чемоданом в руке на исходе осени прибыл в родной город и вступил во владение отцовским домом. Внешне Вальтер был теперь очень похож на отца в пору его женитьбы. В Герберсау его всюду принимали с любезной уважительностью, как возвратившегося наследника крупного состояния, владельца респектабельного дома, так что Кёмпф легче, чем ему казалось, вжился в свою роль. Друзья отца всячески привечали его и настояли на том, чтобы он присоединился к компании их сыновей. Бывшие одноклассники жали ему руку, желали счастья, усаживали в пивных за столы для постоянных посетителей из городской знати. И всюду не только благодаря примеру отца и памяти о нем для Вальтера находилось свободное место, а дальнейшая жизнь приобретала неизбежные, заранее предначертанные контуры. Временами он только удивлялся, что его ценили так же, как и отца, хотя сам он был твердо убежден: отец был совсем другим человеком.
Так как срок аренды господина Ляйпольта уже почти истек, у Кёмпфа в это время было множество дел. Приходилось изучать инвентарь и бухгалтерские книги, проводить расчеты с Ляйпольтом, знакомиться с поставщиками и покупателями. Часто он даже ночью корпел над бухгалтерскими книгами и в глубине души радовался, что на него сразу свалилось столько работы, ибо, углубившись в нее, он мог на время забыть неотступные заботы и хоть ненадолго, пока это не бросалось в глаза, уклониться от расспросов матери. Конечно, он чувствовал, что им обоим надо основательно выговориться, но охотно откладывал этот неизбежный разговор на потом. А вообще он относился к ней с искренней, хотя и несколько стеснительной нежностью, так как вдруг понял, что она — единственный человек в мире, совершенно схожий с ним характером, понимающий его и по-настоящему любящий.
Когда все наладилось и арендатор съехал, когда большую часть вечеров, а иной раз и полчаса днем Вальтер сиживал у матери, рассказывая сам и слушая ее рассказ, вдруг нежданно-негаданно перед госпожой Корнелией раскрылось сердце сына; вновь, как в пору детства, заговорила его застенчивая душа. С удивительным чувством она убедилась в правоте своей давней догадки: ее сын, несмотря на все внешнее сходство с отцом, в душе так и не стал ни Кёмпфом, ни настоящим коммерсантом. Он, оставшись в душе ребенком, вынужден был играть навязанную роль, с изумлением подчинился ей, не принимая в ней живого участия. Он мог делать подсчеты, вести книги, закупать и продавать товары, как все другие коммерсанты, но это были заученные, чуждые ему навыки. А теперь он боялся вдвойне: с одной стороны, что плохо сыграет свою роль и запятнает честь отцовской фамилии, с другой стороны, что, целиком отдавшись ей, станет дурным человеком и запродаст душу за деньги.
Прошла череда незаметных, тихих лет. Господин Кёмпф постепенно стал понимать, что почетным приемом, оказанным ему в родном городе, он отчасти был обязан своему холостому положению. То, что он, несмотря на все искушения, старел, но не женился, было решительным отклонением от обычаев города и семьи Кёмпфов. Он понимал это, ощущал свою вину, но ничего не мог поделать, ибо все мучительнее боялся принимать любые решения. Да и как бы он обращался с женой и уж тем более с детьми, если сам себе нередко казался ребенком из-за постоянной душевной неуспокоенности и недостатка веры в самого себя? Иногда, сидя за столом завсегдатаев в отдельном кабинете для городской знати, он наблюдал за своими ровесниками, с удивлением замечая, что они принимают всерьез и самих себя, и друг друга. Он не мог поверить: неужели все они в глубине души казались себе такими уверенными, по-мужски твердыми, как это выглядело со стороны? А если это так, тогда почему они принимают его всерьез, почему не видят, что с ним все обстоит совсем иначе?
Но этого никто не замечал — ни покупатели в магазине, ни собратья по профессии, ни друзья на рынке или за кружкой пива. Никто, кроме матери. Она его, наверное, знала досконально. Ведь к ней то и дело заходил большой ребенок, жаловался, спрашивал, искал совета, а она успокаивала его и подчиняла своей воле, сама того не желая. И Лиза Хольдер смиренно принимала в этом участие. Трое странных людей, сидя вместе вечерами, разговаривали друг с другом о весьма необычных вещах. Неспокойная совесть ставила перед коммерсантом все новые и новые вопросы, рождала все новые мысли. Обо всем этом держали совет, пытаясь найти решение в собственном опыте и Библии. Разговор то и дело возвращался к неудавшейся жизни Вальтера: да, он несчастлив, но очень хотел бы обрести счастье.
Ох, если бы он только женился, со вздохом говорила Лиза. Ну нет, возражал молодой хозяин, в случае женитьбы все сложилось бы еще хуже — на то немало причин. А вот если бы он, к примеру, выучился на письмоводителя или ремесленника? Тогда бы все пошло иначе! А хозяин опять возражал: тогда уж было бы хуже некуда. Перебирали разные профессии: столяра, школьного учителя, священника, врача, но так и не смогли ни о чем договориться.
— Даже если бы все было распрекрасно, — печально подвел итог Вальтер, — на деле-то все равно вышло по-другому, я стал коммерсантом, как отец.
Иногда госпожа Корнелия рассказывала об отце. Эти рассказы он всегда слушал с удовольствием. «Эх, если бы я был таким же человеком, как он!» — думал Вальтер, а иногда и произносил эти слова вслух. После подобных размышлений они прочитывали главу из Библии или какую-нибудь историю, принесенную из публичной библиотеки. А мать делала выводы из прочитанного, подводила итог:
— Да, лишь очень немногим людям удается в жизни заниматься самым подходящим для них делом. Каждому приходится многое перенести и выстрадать, даже если со стороны это вроде бы незаметно. Господу Богу виднее, зачем это нужно. Надо просто, набравшись терпения, нести свой крест.
А между тем Вальтер Кёмпф вел торговлю, считал, писал письма, бывал у кого-то в гостях и ходил в церковь, исполняя все точно и аккуратно, как того требовало происхождение. С годами ему это немного прискучило, однако ж не так чтобы совсем. На лице его застыло выражение удивленного и озабоченного раздумья.
Вначале его состояние немного испугало мать. Она думала, что с годами сын будет еще менее доволен судьбой, но хотя бы обретет мужественность и решительность. Но зато ее трогало то обожание, с каким он был привязан к ней, стремясь разделить с матерью все труды, заботы и печали. А так как время шло и все оставалось по-прежнему, она привыкла к этому и уже не беспокоилась так сильно из-за его горького и бессмысленного существования.
Вальтеру Кёмпфу было почти сорок лет. Он не женился и внешне остался почти таким же, как в молодости. В городе терпели его несколько замкнутый образ жизни как холостяцкую причуду.
Он никогда не думал, что в этом покорно-разочарованном существовании вообще мыслимы какие-нибудь перемены.
А перемена пришла совсем неожиданно: госпожа Корнелия, тем временем медленно состарившаяся, недолго проболев, совсем поседела и, едва поднявшись с постели, заболела вновь, чтобы теперь уже тихо и быстро умереть. У смертного одра, от которого только что отошел священник, стояли сын и старая служанка.
— Лиз, выйди, — попросил господин Кёмпф.
— Ах, но дорогой господин!..
— Выйди, будь так добра!
Она вышла и растерянно села на кухне. Через час Лиза постучала, но Вальтер не ответил, и она вновь ушла на кухню. Вернувшись еще через час, она опять стучала напрасно. Затем попробовала достучаться еще раз.
— Господин Кёмпф! О Господи!
— Успокойся, Лиз! — раздался ответ.
— Как насчет ужина?
— Не беспокойся, Лиз! Ешь сама!
— А вы не будете?
— Я не буду. Оставь меня. Спокойной ночи!
— А что, мне все еще нельзя войти?
— Потом, утром, Лиз.
Ей пришлось смириться. Но после бессонной и горестной ночи в пять часов утра она вновь стояла за дверью.
— Господин Кёмпф!
— Да, в чем дело?
— Может, вам сейчас сварить кофе?
— Как знаешь.
— Тогда можно войти?
— Да, Лиз.
Она вскипятила воду, взяв две ложки молотого кофе и цикория, заварила кофе, принесла чашки и налила. Потом снова вернулась в комнату покойной.
Он открыл дверь и впустил ее. Она стала на колени перед кроватью, глядя на покойницу, поправила простыни. Потом поднялась, посмотрела на хозяина и тут вспомнила, как должна обращаться к нему. Но, взглянув на него, с трудом его узнала. Он побледнел и похудел, а большие странные глаза словно старались увидеть собеседника насквозь, чего раньше не замечалось.
— Вам, конечно, нехорошо, господин…
— Нет, со мной все в порядке. Теперь можно выпить кофе.
И они пили кофе, не обмолвившись ни словом.
Целый день Вальтер просидел в комнате один. Приходили несколько горожан выразить соболезнования — он их принял очень спокойно, попрощался с посетителями поспешно и холодно, не дав никому увидеть умершую. Ночью он опять собирался бодрствовать у ее постели, но заснул на стуле и проснулся лишь к утру. И только теперь ему пришло на ум: надо бы надеть траур. Он сам достал из шкафа сюртук. Вечером состоялось погребенье. Во время похорон Вальтер не плакат и вел себя очень спокойно. Тем более взволнованной выглядела Лиза, идя во главе процессии женщин в широком парадном платье. Лицо у нее покраснело от слез. Прикладывая мокрый носовой платок, она все время сквозь слезы следила за своим хозяином, внушавшим опасения. Она чувствовала, что это холодное и спокойное поведение — маска, что упрямая замкнутость и затворничество должны его доконать.
Но напрасно Лиза пыталась вырвать хозяина из оцепенения. Дома он то сидел у окна, то беспокойно бегал по комнатам. Листок, вывешенный на двери магазина, извещал, что магазин будет закрыт три дня. Но он не открылся и на четвертый, и на пятый день, пока некоторые знакомые не призвали Вальтера опомниться.
И вот Кёмпф опять стоял за прилавком, подсчитывал, брал деньги, но вид у него при этом был отсутствующий. На вечерах городского общества и среди посетителей «Оленя» он теперь не показывался. Его оставили в покое из-за траура. В душе у Вальтера было пусто и мертво. Как теперь жить? Словно в судороге, он застыл в оцепенелой беспомощности, в подвешенном состоянии паря в пустоте, без почвы под ногами.
Немного спустя он опять забеспокоился, чувствуя, что что-то должно случиться. Не какая-то внешняя сила, а внутренний порыв должен освободить его. Тут и другие начали кое-что замечать за ним, и пришло время, когда Вальтер Кёмпф стал в Герберсау самым известным человеком, предметом пересудов.
Сдается, что странный коммерсант понял: судьба его близится к свершению. Он не верил самому себе; сильная потребность в одиночестве заставляла освободиться от чужих влияний, чтобы создать свою собственную, окончательную атмосферу. Теперь он начал избегать любого общения и даже попытался отдалить от себя верную Лизу Хольдер.
— Может быть, мне тогда будет легче забыть покойную матушку, — сказал он, предложив Лизе дорогой подарок, чтобы она с миром покинула его. Но старая служанка только рассмеялась в ответ, заявив, что теперь неразрывно связана с домом и никуда не уйдет. Она прекрасно знала, что ему вовсе не хотелось забыть мать, что он, наверное, ежечасно вспоминал ее, не желая расстаться с любой мелочью, напоминавшей о ней. Кажется, уже тогда Лиза Хольдер догадывалась о душевном состоянии своего хозяина, во всяком случае, она его не покинула, а по-матерински взяла на себя заботу об осиротевшем доме.
Должно быть, ей было нелегко в те дни настоять на своем в споре с чудаком-хозяином. Вальтер Кёмпф начал понимать, что слишком долго оставался для матери ребенком. Душевные бури, которые теперь бушевали в нем, прежде годами скрывались в его душе, и он благодарно разрешал усмирять их материнской рукой. А теперь ему казалось, что лучше было бы раньше потерпеть крах и потом все начать сначала, чем теперь, когда растрачена молодая сила, когда он был стократно окован и парализован многолетней привычкой. Душа его столь же страстно, как в молодости, жаждала свободы и душевного равновесия, но у него был разум коммерсанта, и вся его жизнь клонилась к закату по твердой, накатанной колее. Он не знал, на какой путь вступить, чтобы не катиться по наклонной, а следовать тропами, ведущими в гору.
Гонимый беспокойством, Кёмпф много раз ходил на вечерние собрания пиетистов. Хотя там в нем и проснулось что-то похожее на утешение и благоговение, в глубине души он все-таки не верил в сердечную искренность этих людей, проводивших целые вечера за попытками педантичного, небогословского толкования Библии. Их отличала какая-то ожесточенная заносчивость самоучек, они довольно редко бывали согласны меж собою. Наверное, где-то должен существовать источник доверия и божественной радости, возможности возвращения к детской простоте, в объятия Господа; но здесь этого не было. Ведь все эти люди, как ему казалось, заключили некий компромисс и соблюдали в своей жизни однажды принятую границу между духовным и светским. Так же вел себя всю жизнь Кёмпф, именно это сделало его усталым и печальным, лишило утешения.
Жизнь, которая грезилась ему, должна во всех своих мельчайших проявлениях принадлежать Богу и светиться искренним доверием. Он не хотел больше делать даже самых пустяковых дел, не будучи в согласии с самим собой и Господом. Но Вальтер доподлинно знал, что за книгой счетов и кассой это блаженное чувство никогда не выпадет на его долю. В воскресной газетенке он читал иногда великих проповедниках-добровольцах, о случаях потрясающих воскрешений в Америке, Швеции и Шотландии, о собраниях, на которых десятки и сотни людей, словно пронзенные молнией познания, давали себе обет впредь вести жизнь истинную, духовную. Когда Кёмпф увлеченно проглатывал подобные заметки, у него бывало такое чувство, словно сам Бог иногда спускается на землю и ходит среди людей то тут, то там, никогда не появляясь здесь, вблизи него.
Лиза Хольдер вспоминала, что вид у него тогда был жалкий. Его доброе, немного детское лицо похудело, черты лица обострились, морщины прорезались глубже и резче. Кроме того, до сих пор гладко бреясь, теперь Вальтер отпустил неухоженную бороденку — реденькую, бесцветно-белесую, ставшую предметом мальчишеских насмешек. Он перестал следить и за одеждой, и если бы не настойчивые напоминания озабоченной служанки, его вообще задразнили бы дети. Старый сюртук в масляных пятнах, в котором он бывал в магазине, теперь не снимался ни за столом, ни даже вечером, когда Кёмпф выходил на свои долгие прогулки, нередко заканчивающиеся лишь к полуночи.
И только магазин не был запущен. Это последнее, что еще связывало его с прежними временами, с отцовским и дедовским укладом, и он продолжал скрупулезно вести свои книги, сам стоял целыми днями за прилавком, обслуживая покупателей. Радости это ему не приносило, хотя дела шли хорошо. Но ему нужна была работа, он обязан был привязать свою совесть, свои силы к прочному, постоянному долгу. Кёмпф доподлинно знал, что, отказавшись от привычных занятий, он лишится последней опоры, безвозвратно отдавшись на волю сил, которых он так же боялся, как и почитал.
В маленьком городишке всегда найдется какой-нибудь попрошайка и бездельник, старый пропойца или недавно освободившийся заключенный, который служит для всех предметом насмешек и возмущения. В качестве платы за скудные благодеяния города он вынужден довольствоваться ролью пугала для детей и презираемого изгоя. В те времена в Герберсау такую роль играл Алоиз Бекелер, по прозванию Гёкелер, странный старый шало пай, бродяга, повидавший мир и застрявший в городке после долгих лет скитаний. Когда ему очень хотелось перекусить или выпить, он напускал на себя блажь, проповедуя в забегаловках забавную философию бездельников. Бекелер величал себя то князем Безденежным, то наследным принцем Кисельнобереговским, выражал сочувствие каждому, кто жил трудом своих рук, находя всякий раз нескольких слушателей, готовых поддакнуть и заплатить за бокал-другой пива.
Однажды вечером, когда Вальтер Кёмпф отправился на свою долгую, одинокую и безрадостную прогулку, он столкнулся с этим самым Гёкелером. Разморенный легким послеобеденным похмельем, бродяга лежал поперек улицы.
Сначала Кёмпф испугался, неожиданно наткнувшись в полутьме на лежащего и едва не наступив на него. Но, сразу узнав бродягу, укоризненно спросил его:
— Эй, Бекелер, что это вы здесь делаете?
Старик наполовину приподнялся, с видимым удовольствием зажмурился и спросил:
— Ну а вы-то, Кёмпф, вы-то что поделываете?
Кёмпфу вряд ли могло понравиться, что бродяга обратился к нему невежливо, не назвав господином.
— Нельзя ли быть повежливее, Бекелер? — спросил он оскорбленно.
— Нет, Кёмпф, — оскалился старик, — этого я не могу себе, к сожалению, позволить.
— Это почему же вдруг?
— Потому что никто мне за это ничего не даст, а задаром бывает только смерть. Может быть, глубокоуважаемый господин фон Кёмпф мне хоть раз что-нибудь подал или подарил? Ан нет, богатый господин Кёмпф этого никогда не делал, он слишком благородный и гордый, чтобы даже взглянуть на беднягу. Ну что, разве не правда?
— Вы же прекрасно знаете, что правда. Что вы делаете с подаянием? Пропиваете, да и только, а у меня на пропой нет денег, я на это не подаю.
— Так, так. Ну ладно, тогда доброй ночи и приятно почивать, братец.
— Почему это вдруг «братец»?
— Разве все люди не братья, Кёмпф? А? Или, может, Спаситель умер только за тебя, а за меня нет?
— Не говорите так, с подобными вещами не шутят.
— А разве я шутил?
Кёмпф подумал: да, слова бродяги совпадали с его собственными мечтательными размышлениями и странно взволновали его.
— Ну ладно, — приветливо сказал он. — Встаньте же. Так и быть, я дам вам кое-что.
— Неужели?
— Да, но вы должны пообещать мне, что не пропьете. Ладно?
Бекелер пожал плечами. Сегодня он был расположен не лгать.
— Пообещать-то я могу, но сдержать слово — дело совсем другое. Ведь деньги вроде как и не деньги вовсе, если их нельзя тратить.
— Да ведь то, что я говорю, вам только на пользу пойдет, уж поверьте.
Пьяница рассмеялся.
— Мне уже шестьдесят четыре года. Неужели вы в самом деле думаете, будто вам виднее, что мне больше подходит? Неужто и впрямь?
Кёмпф смущенно стоял рядом с ним, держа в руке кошелек. Говорить он всегда был не мастер, а потому чувствовал свою беспомощность, понимая, что уступает этому вольному как птица человеку, который назвал его братцем и пренебрег его благосклонностью. Поспешно и почти боязливо он вынул монету в один талер и протянул Бекелеру.
— Ну, возьмите же!
Алоиз Бекелер удивленно взял крупную монету, поднес к глазам, покачал лохматой головой. Потом вдруг принялся благодарить — подобострастно и многословно. Кёмпфу стало стыдно, что всего лишь одна монета довела философа до столь уничижительной вежливости.
Но все же Вальтер почувствовал облегчение — ему показалось, будто он и впрямь совершил некий поступок. И то, что он подарил Бекелеру целый талер на пропой, выглядело в его глазах авантюрной выходкой, во всяком случае поступком смелым и неординарным, как если бы он сам промотал эти деньги. В этот вечер он вернулся домой рано и очень довольным, чего с ним не случалось уже несколько недель.
А для Гёкелера теперь настала благословенная пора. Раз в несколько дней Вальтер Кёмпф давал ему монеты — то марку, то пятьдесят пфеннигов, так что, казалось, привольному житью конца-края не будет. Как-то раз, когда Гёкелер проходил мимо магазина Кёмпфа, хозяин зазвал его и подарил с дюжину хороших сигар. Случайно там оказалась Лиза Хольдер. Она поспешила вмешаться.
— Где это видано, чтобы всяким босякам давали дорогие сигары!
— Не горячись, — сказал хозяин, — почему бы ему хоть разок не пожить в свое удовольствие?
Но подарки получал не только старый бездельник. Одинокого мечтателя охватило сильное желание все раздаривать и доставлять радость. Бедным женщинам он отпускал двойной вес или вовсе не брал с них денег, извозчикам в базарный день давал щедрые чаевые, а крестьянам в придачу к покупкам стал класть в корзины пакетик цикория или горсть мелкого изюма.
Конечно, все это не могло остаться незамеченным. Первой это заметила Лиза Хольдер, осыпавшая хозяина постоянными суровыми упреками, которые хотя и не возымели действия, но все же немало устыдили и помучили его, так что постепенно он научился скрывать от служанки свою тягу к расточительству. Верная душа перестала ему доверять, начала следить за ним, что пошатнуло мир и покой в доме.
Вскоре после Лизы и Гёкелера детям тоже бросилась в глаза странная щедрость хозяина магазина. Они чаще и чаще стали приходить за покупками, имея всего один пфенниг и требуя сахар, лакрицу или сладкий рожок. Они получали всего столько, сколько им хотелось. И если Лиза молчала от стыда, а Бекелер из благоразумия, то дети, напротив, быстро разнесли по всему городу весть о великолепной причуде Кёмпфа.
Удивительно было то, что сам Кёмпф пытался бороться с этой щедростью и страшился ее. Растратив и раздарив в течение дня целые фунты, вечерами он лихорадочно пересчитывал деньги и сверял бухгалтерские счета, сам ужасаясь по поводу такого безалаберного, некоммерсантского ведения дел. С внутренним содроганием он проверял счета, пробовал прикинуть убытки, экономил на заказах и закупках, искал более дешевые поставки — и все это лишь ради того, чтобы на следующий день начать расточительствовать, испытывая радость от дарения. Детей он то прогонял с бранью, то нагружал хорошими вещами. Только себе самому он ничего не позволял, экономил на домашнем хозяйстве и одежде, отвык от послеобеденного кофе, а когда бочонок с вином в погребе опустел, больше не велел наполнять его.
Скверные последствия не заставили себя долго ждать. Коммерсанты стали и вслух, и в грубых письмах жаловаться на него, на то, что он своими нелепыми добавками к покупкам, а также подарками переманивает покупателей. Некоторые солидные горожане, да и многие из деревенских покупателей, которым неприятна была перемена в нем, обходили стороной его магазин, а когда не могли избежать встречи с ним, не скрывали своего недоверия. Родители некоторых детей, которым он дарил лакомства и фейерверки, тоже с негодованием потребовали от него объяснений. Его авторитет среди уважаемых граждан, и так уже с некоторых пор весьма пошатнувшийся, вовсе исчез, отнюдь не найдя себе замены в сомнительной популярности у бедняков и мелкого люда. Хотя Кёмпф не слишком принимал к сердцу все эти перемены, все же его не оставляло чувство неудержимого падения в бездну. Все чаще бывало, что знакомые, здороваясь, глядели на него насмешливо или сочувственно, что на улице его в открытую обсуждали или смеялись вслед, что серьезные люди недовольно уклонялись от встреч. Несколько почтенных стариков, бывших друзей его отца, не раз приходили в дом, пытаясь упрекать, советовать, уговаривать, но потом перестали с ним видеться и с негодованием отвернулись. И все больше в городе распространялась молва, будто у Вальтера Кёмпфа не в порядке с головой и вскоре он попадет в сумасшедший дом.
То, что с коммерцией покончено, измученный Кёмпф сам понимал лучше всех. Но прежде чем бесповоротно закрыть магазин, он позволил себе еще один бессмысленный великодушный поступок, нажив множество врагов.
Однажды в понедельник через объявление в еженедельной газете он известил, что с сегодняшнего дня в его магазине товары продаются по закупочной цене.
Целый день магазин был битком набит, как никогда прежде. Приходили все, кому не лень, чтобы извлечь пользу из выходки явно свихнувшегося продавца. Весы целый день были в ходу, колокольчик у двери охрип от звона. Покупатели тащили из магазина корзинами и мешками вещи, купленные почти задаром. Лиза Хольдер была вне себя. Но поскольку хозяин не слушал ее и выставил из магазина, она, стоя у входа, высказывала каждому покупателю, покидавшему магазин, все, что о нем думает. Скандал следовал за скандалом, но огорченная старуха все сносила, стремясь испортить удовольствие от выгодной покупки тем, у кого еще были остатки совести.
— Не хочешь получить в подарок еще пфеннига два? — спрашивала она у одного, а другому говорила: — Как мило с вашей стороны, что хоть прилавок оставили!
Но за два часа до окончания работы явился бургомистр в сопровождении чиновника и приказал закрыть магазин. Кёмпф не противился и сразу же закрыл ставни. На следующий день он должен был явиться в ратушу. Его с укоризной отпустили лишь потому, что он собирался ликвидировать свое дело. Итак, от магазина он избавился. Кёмпф велел вычеркнуть свою фирму из реестра торговых предприятий, так как не собирался сдавать магазин в аренду или продавать. Те из оставшихся запасов, что еще годились в дело, Вальтер без разбору раздарил беднякам. Лиза сражалась за каждый кусок и сумела сохранить для хозяйства мешки с кофе, сахарные головы — словом, все, что могла как-то разместить.
Дальний родственник ходатайствовал о том, чтобы объявить Вальтера Кёмпфа недееспособным, но после долгих переговоров от этого отказались — отчасти из-за отсутствия близких родственников, а именно малолетних наследников, а отчасти потому, что после ликвидации фирмы Кёмпф казался безобидным и не нуждающимся в опеке.
Сдавалось, что ни одной душе не было дела до сбившегося с пути человека. Впрочем, о нем говорили во всей округе, зачастую с насмешкой и неудовольствием, иногда с сожалением, но в дом, чтобы приглядеть за ним, не приходил никто. Только с удивительной быстротой были присланы все незакрытые счета, ибо опасались, что за всей этой историей в конце концов кроется неумело объявленное банкротство. Однако Кёмпф правильно и в соответствии с законом завершил ведение бухгалтерских книг и выплатил все наличные долги. Конечно, поспешная ликвидация дел истощила не только его кошелек, но и силы, и, когда с этим было покончено, он чувствовал себя прескверно и был на волосок от краха.
В эти тяжкие дни, когда после горячечных трудов он вдруг стал совершенно одинок и полностью предоставлен самому себе, к нему явился лишь один человек, чтобы поддержать его. Это был Лизун, бывший хозяин и учитель Кёмпфа из Дельтингена. Набожный торговец, и раньше несколько раз навещавший Вальтера, не был у него уже несколько лет и теперь совсем состарился и поседел. С его стороны приезд в Герберсау был просто героическим поступком.
— Сюда можно заглянуть? — спросил он, входя в гостиную, где одинокий Вальтер устало и рассеянно перелистывал большую Библию. Потом торговец уселся, положил на стол шляпу и носовой платок, стянул на коленях полы сюртука и вопросительно посмотрел на бледное, растерянное лицо своего старого ученика.
— Итак, вы, говорят, стали теперь рантье?
— Да, я ликвидировал дело.
— Так, так. А можно узнать, что вы теперь собираетесь делать? Вы ведь еще относительно молоды.
— Ах, рад был бы знать, да не знаю. Понял только, что никогда не был настоящим коммерсантом, потому и прекратил дело. А сейчас посмотрю, что во мне еще можно исправить.
— Если позволено будет высказать свое мнение, то вот оно: мне кажется, что это уже чересчур поздно делать.
— Неужели и для добрых дел слишком поздно?
— Если известно, что такое добро, тогда не поздно. Но внезапно бросать свою профессию, не зная, что потом делать, — право же, не годится. Иное дело, если бы вы так поступили, будучи молодым.
— Прежде чем я принял решение, должно было пройти много времени.
— Да, видимо, так. Но я полагаю, что жизнь слишком коротка для таких медленных решений. Видите ли, я ведь вас немного знаю. Мне известно, что вам было нелегко, что эта жизнь вам была не по душе. Подобных натур немало. Вы стали коммерсантом ради отца, не так ли? А теперь выходит, что вы растратили жизнь понапрасну и все-таки не сделали того, что хотели сделать.
— Что я хотел сделать?
— Что? Стиснуть зубы, но не сломиться. Ваша жизнь казалась вам неудавшейся и, наверное, была такой, но разве теперь все наладилось? Вы отбросили принятую на себя судьбу, а это трусость и неразумие. Вы были несчастливы, но ваше несчастье было приличным и делало вам честь. Вы от него отказались, но вовсе не в пользу чего-то лучшего, а лишь из-за усталости. Разве не так?
— Возможно, и так.
— Ну вот. Поэтому я приехал сюда и говорю вам: вы нарушили обет. Но я проделал путь на своих старых ногах вовсе не для того, чтобы распекать вас. А потому говорю вам: как можно скорее постарайтесь все исправить.
— Но как это сделать?
— Здесь в Герберсау вам нельзя будет снова начать, это ясно. Но где-нибудь в другом месте — почему бы и нет? Возьмите опять магазин, пусть небольшой, восстановите доброе имя отца. Конечно, за один день этого не сделаешь, но если хотите, я помогу в поисках. Помочь?
— Большое спасибо, господин Лекле. Я подумаю.
Лизун не стал ни пить, ни есть и на ближайшем поезде уехал домой. Кёмпф был ему благодарен, но не мог принять его совет.
Из-за праздности, непривычной и переносимой с трудом, бывший коммерсант иногда совершал меланхолические прогулки по городу. Всякий раз он был удивлен и раздосадован, видя, как торговцы и ремесленники, рабочие и курьеры занимаются своими делами, причем каждый из них имел свое место, значение, вес и цель, и только он один бесцельно и незаконно слонялся по городу.
Врач, к которому он обратился по поводу бессонницы, счел его бездеятельность губительной. Он посоветовал Кёмпфу купить за городом земельный участок и заняться работой в саду. Предложение понравилось Вальтеру, и он купил в Лейменгрубе маленькое имение, приобрел необходимый инвентарь и принялся изо всех сил копать и мотыжить землю. Он добросовестно втыкал лопату в землю и чувствовал, что, когда в поте лица дорабатывается до изнеможения, смятенной голове делается легче. Но в плохую погоду и в долгие вечера он опять в раздумьях просиживал дома, читал Библию или предавался бесплодным мыслям о непонятно устроенном мире и о своей собственной жалкой жизни. Конечно, он чувствовал, что, отказавшись от дела, ничуть не приблизился к Богу, и в часы отчаяния ему мнилось, что недостижимо далекий Бог строго и насмешливо смотрит сверху вниз на его нелепое поведение.
Во время работы в саду у него обыкновенно находился зритель и компаньон в лице Алоиза Бекелера. Старому бездельнику нравилось видеть, как мучается и надрывается такой богатый человек, тогда как он, попрошайка, только смотрит на все это и ничего не делает. В перерывах, когда Кёмпф отдыхал, они вели беседы обо всем на свете. При этом в зависимости от обстоятельств Бекелер то изображал из себя значительную персону, то становился подобострастно-вежливым.
— Не хотите ли помочь мне? — спрашивал, к примеру, Кёмпф.
— Нет, господин Кёмпф, скорее нет. Видите ли, я это неважно переношу. Голова дурной становится.
— А у меня наоборот, Бекелер.
— Конечно, у вас наоборот. А все почему? Потому что вы работаете ради вашего собственного удовольствия. Это дело господское и не вызывает боли. Кроме того, вы еще в подходящем возрасте, а мне семьдесят. В такие годы, наверное, надо уже быть на заслуженном отдыхе.
— Но ведь недавно вы сказали, будто вам шестьдесят четыре года, а не семьдесят лет.
— Что, я сказал — шестьдесят четыре? Да, ну так это под хмельком было сказано. Когда я напьюсь по-настоящему, то всегда кажусь себе немного моложе.
— Стало быть, вам в самом деле семьдесят?
— Если еще и нет, то уже недолго осталось. Я не пересчитывал.
— И что же вы все никак не можете бросить пить! Неужели не совестно?
— Нет. Что касается совести, она у меня здоровая и способна кое-что выдержать. Если в остальном все в порядке, я хотел бы прожить еще столько же.
Но случались и дни, когда Кёмпф был мрачным и неразговорчивым. Гёкелер это прекрасно чувствовал, уже приближаясь к участку горе-садовода. В таких случаях он, не заходя на участок, останавливался у забора, пережидал с полчаса, отдавая нечто вроде молчаливого визита из соображений приличия. Он молча с удовольствием стоял, прислонясь к садовой изгороди, не говорил ни слова и наблюдал за тем, как его странный благожелатель, вздыхая, рыхлил землю, копал, таскал воду или сажал молодые деревца. И так же молча он уходил, сплевывая, засунув руки в карманы, весело гримасничая и подмигивая.
А для Лизы Хольдер теперь пришли тяжелые времена. Она оставалась одна в неуютном доме, наводила порядок в комнатах, стирала и варила. На первых порах она отвечала на новое поведение хозяина сердитым выражением лица и грубыми словами. Потом решила не вмешиваться и оставила беднягу в покое, пустив все на самотек, пока он снова не устанет и не послушается ее. Так прошло несколько недель.
Больше всего ее сердило дружеское общение с Гёкелером, которому она не могла простить давешние дорогие сигары. Но где-то к осени, когда дожди шли целые недели и Кёмпф не мог бывать в саду, настал ее час. Хозяин в это время был печальнее обычного.
Как-то вечером она зашла в комнату с корзиной для штопки, села за стол, где хозяин при свете лампы изучал счета за месяц.
— Чего тебе надо, Лиз? — удивленно спросил он.
— Хочу посидеть здесь и поштопать, ведь без лампы нельзя.
— Ну ладно, можешь сидеть.
— Ах, значит могу? Раньше, когда покойная хозяйка была жива, у меня всегда здесь было свое место, не надо было спрашивать разрешения.
— Да, конечно.
— Разумеется, с тех пор кое-что переменилось. Кое на кого люди пальцем показывают.
— Как так, Лиз?
— Может, вам кое-что рассказать?
— Ну, давай.
— Ладно. Этот Бекелер знаете что делает? Вечером сидит в трактирах и болтает про вас всякое.
— Про меня? Неужели?
— Он передразнивает вас, изображает, как вы работаете в саду, смеется над вами и рассказывает, что вы все время ведете разговоры с ним.
— Неужели это правда, Лиз?
— И вы еще спрашиваете! Уж я-то враньем не занимаюсь, чего нет, того нет. Ну вот, Гёкелер про вас рассказывает, и находятся люди, которые слушают, смеются, подначивают его, а потом дают ему пиво за то, что он так говорит о вас.
Кёмпф слушал внимательно и печально, потом отодвинул от себя лампу на расстояние вытянутой руки, и, когда Лиза взглянула на него, ожидая ответа, она с ужасом и удивлением заметила, что глаза его полны слез.
Она знала, что хозяин болен, но все-таки не ждала от него такой слабости и безволия. И только теперь она вдруг заметила, как сильно он постарел и какой у него жалкий вид. Лиза продолжала молча штопать, не решаясь взглянуть на него, а он сидел неподвижно, и слезы катились у него по щекам и редкой бороде. Служанке самой пришлось проглотить слезы, чтобы скрыть волнение. До этого она считала, что хозяин чересчур переутомился, что он капризный чудак. Но теперь она поняла: он беспомощен и болен душой, в сердце у него рана.
В этот вечер они больше не разговаривали. Немного погодя Кёмпф опять принялся за счета, а Лиза Хольдер вязала и штопала, несколько раз подкручивала в лампе фитиль и раньше обычного ушла к себе, тихо попрощавшись.
С тех пор как она поняла, насколько Вальтер жалок и беспомощен, из ее сердца исчезла ревнивая неприязнь. Она была рада, что может ухаживать за ним, нежно прикасаться к нему. Она снова начала относиться к нему как к ребенку, заботилась и ни на что не обижалась.
Когда в прекрасную погоду Вальтер опять корпел в своем саду, с радостным приветом явился Алоиз Бекелер. Он зашел через ворота, поздоровался еще раз и стал у края грядок.
— Здравствуйте, — сказал Кёмпф, — что вам нужно?
— Ничего, просто зашел навестить. Вас не было видно на улице.
— Вам от меня еще что-нибудь нужно?
— Нет. А что вы имеете в виду? Я ведь вообще тут и раньше бывал.
— Больше не надо приходить.
— Но, господин Кёмпф, почему вдруг?
— Лучше не будем об этом говорить. Уходите, Бекелер, и оставьте меня в покое.
Гёкелер изобразил на лице оскорбленное достоинство.
— Ну ладно, я уйду, если уж стал неугоден. Наверное, и в Библии сказано, что так надо обходиться со старыми друзьями.
Кёмпф был опечален.
— Не так, Бекелер! — сказал он дружелюбно. — Расстанемся по-хорошему, так всегда лучше. Возьмите-ка еще вот это, ладно?
Он дал ему талер, который бродяга с удивлением взял и спрятал.
— Ну хорошо, спасибо, и не обижайтесь! Большое спасибо. Ну, прощайте, господин Кёмпф, прощайте!
И с этими словами он ушел, чрезвычайно довольный. Но когда через несколько дней явился вновь и на сей раз с ним распрощались решительно и без всяких подарков, он ушел в гневе, злобно бросая через забор:
— Эй, вы, важный господин, знаете ли вы, где вам место? В Тюбингене, там есть сумасшедший дом, чтоб вы знали.
Гёкелер был отчасти прав. В месяцы своего одиночества Кёмпф снова оказался в тупике мучительных, разъедающих душу терзаний. В своей заброшенности он разрушал себя бесплодными думами. А когда с приходом зимы настал конец заботам о саде, его единственному здоровому занятию, он оказался в совершенном плену, в узком, безнадежно замкнутом кругу своих болезненных мыслей. С этих пор ему становилось все хуже, хотя, впрочем, иногда болезнь отступала, играя с ним.
Сначала ничегонеделанье и одиночество заставляли Кёмпфа вновь и вновь мысленно перебирать прошлое. Он изнурял себя раскаяньем за мнимые грехи прошлых лет. Потом в отчаянии винил себя, что не сдержал слово, данное отцу. Часто в Библии он натыкался на места, словно клеймившие его как преступника.
В это мучительное для него время он был уступчив и послушен по отношению к Лизе и вел себя словно виноватый ребенок. Он привык по мелочам молить прощения у нее, нагоняя на служанку немалый страх. Она чувствовала, что разум его вскоре угаснет, и все-таки боялась кому-либо сказать об этом.
Какое-то время Кёмпф вовсе не выходил из дома. К Рождеству он стал беспокойным, много говорил о прежних временах и о матери, а так как беспокойство часто гнало его из дома, теперь уже стали замечаться явные признаки нездоровья, ибо в затворничестве он успел утратить непринужденность в обхождении с людьми. Кёмпф замечал, что на него обращают внимание, что о нем говорят за спиной, показывают пальцами, дети бегают за ним, а серьезные люди уклоняются от встреч.
И тут он почувствовал некую неуверенность. Иногда, встречая людей, он преувеличенно вежливо раскланивался. К другим, напротив, подходил, протягивая руку, искренне просил прощения, не говоря за что. А одному мальчишке, который передразнивал его походку, он подарил трость с набалдашником из слоновой кости.
Кёмпф нанес визит одному из своих прежних знакомых и покупателей, отдалившемуся из-за нелепостей в его поведении, и сказал, что ему жаль, крайне жаль, но все-таки он хочет простить его и рад будет видеть вновь.
Однажды вечером, незадолго до Нового года, Кёмпф снова пришел в пивную «Олень», где не был больше года, и сел за столик для знатных горожан. Он явился рано и был первым вечерним посетителем. Постепенно сходились другие, каждый входивший удивленно смотрел на него и смущенно кивал в знак приветствия. Посетители шли и шли, большая часть столов была занята, но стол, за которым сидел Кёмпф, оставался пуст, хотя обычно за ним сиживали завсегдатаи. Видя это, Кёмпф заплатил за невыпитое вино, печально попрощался и ушел домой.
Сознание глубокой вины вынуждало его к подобострастию в отношении всех и каждого. Теперь он снимал шляпу даже перед Алоизом Бекелером, а когда расшалившиеся дети толкали его, он извинялся перед ними. Многие сочувствовали бедняге, но теперь он слыл дурачком и был предметом постоянных насмешек городских детей.
Кёмпфа заставили обследоваться у врача. Тот определил его состояние как первую стадию сумасшествия, заметив, впрочем, что больной безобиден и может остаться дома, в привычной обстановке.
После этого обследования бедняга стал очень недоверчивым. Кроме того, он отчаянно сопротивлялся опеке, которую теперь пришлось установить. С этого времени болезнь приняла иную форму.
— Лиз, — сказал он однажды экономке, — Лиз, я все-таки был ослом. Но теперь знаю, где мое место.
— Ну и где же это вдруг? — испуганно спросила Лиза, которую встревожили его слова.
— Будь внимательной, Лиз, ты сможешь кое-чему научиться. Так вот, насчет осла. Всю свою жизнь я пробегал, замаялся, прозевал свое счастье ради того, чего вовсе не бывает.
— Тут я опять ничего не понимаю.
— Ну, например, человек слышал о прекрасном, великолепном далеком городе. Он очень хочет добраться до него, хотя это и далеко. Наконец он все бросает, раздает все, что имел, прощается со всеми добрыми друзьями и уходит прочь, все дальше и дальше, идет дни и месяцы, проходит сквозь огонь, воду и медные трубы, пока хватает сил. А потом, зайдя так далеко, что назад уже ни за что не вернуться, он начинает замечать, что россказни о великолепном далеком городе были сплошным обманом, выдумкой. Города вовсе нет и никогда не было.
— Да, печальная история. Но ведь так никто и не поступает.
— Как же, Лиз! А я-то! Я был таким, можешь сказать об этом кому угодно. Всю свою жизнь, Лиз!
— Не может быть, хозяин! Что же это за город такой?
— Не город, это так, просто для сравнения. Я все время оставался здесь, но было у меня стремление, из-за которого я прозевал и потерял все на свете. Я стремился к Богу, к Господу Богу, Лиз. Его мне хотелось найти, за ним я бежал, а теперь зашел так далеко, что не смогу вернуться назад — ты понимаешь? Никогда не вернусь назад. И все было сплошным обманом.
— Что именно? Что было обманом?
— Да Боженька! Его нет нигде, вообще нет.
— Ой, хозяин, не говорите такого! Так нельзя говорить, это смертный грех.
— Дай мне сказать — нет, молчи. Или ты тоже бежала за ним всю жизнь? Может, ты сотни сотен ночей читала Библию? Или тысячу раз на коленях молила, чтобы он тебя услышал, чтобы принял твою жертву и дал тебе немного света и мира? Ты это делала? Может, ты потеряла друзей, чтобы приблизиться к Богу, или отбросила профессию и честь, чтобы увидеть Бога? Я сделал все это и даже более того, и если бы Бог действительно существовал, если бы у него было хоть столько доброты и справедливости, как у старого Бекелера, он бы взглянул на меня.
— Он хотел вас испытать.
— Этого он добился, да. Но ведь потом он должен был понять, что я ничего не желал, кроме него. Однако он ничего не увидел и не понял. Не он испытал меня, а я его, обнаружив, что он всего лишь выдумка.
С этой темой Вальтер Кёмпф уже не смог расстаться. Он находил что-то вроде утешения в том, что теперь удалось объяснить причину неудавшейся жизни. И все-таки Кёмпф не был вполне уверен в своих новых выводах. Сколько бы Кёмпф ни отрицал существование Бога, в нем все же жила надежда, он чувствовал страх при мысли о том, что Бог, в которого он не верил, в любую минуту может войти в комнату и доказать свою вездесущность. Иногда Кёмпф даже грешил лишь ради того, чтобы услышать ответ Бога, словно ребенок, кричащий «гав-гав» у ворот дома, чтобы узнать, есть ли во дворе собака.
Это был последний этап его развития. Бог превратился для него в божка, которого он дразнил и проклинал, пытаясь заставить говорить. Смысл существования был потерян, и хотя в больной душе еще вспучивались сверкающие пузыри и возникали бредовые видения, живые ростки уже не могли пробиться. Свет его выгорел дотла, он угас быстро и печально.
Однажды поздно ночью Лиза Хольдер слышала, как хозяин разговаривает сам с собой, ходит взад-вперед. Потом в спальне все затихло. Утром он не ответил на ее стук. Когда служанка осмелилась тихо отворить дверь и на цыпочках проскользнуть в комнату, она вскрикнула и в ужасе убежала прочь, ибо увидела, что хозяин повесился на ремне от чемодана.
Какое-то время в городе его смерть была предметом толков и пересудов, но лишь немногие из горожан хоть сколько-нибудь сумели понять его судьбу. И уж совсем мало было тех, кто видел, как близко все мы подступаем к границе той бездны, в потемках которой заблудился Вальтер Кёмпф.
Отзывы о сказке / рассказе: