Миндаль поспел
Кастель золотится гуще — серого камня больше. Осень идет бойчей — где выкрасит, где разденет. Курлыкают журавли по зорям, тянутся косяками. Уже свистят по садам синицы.
Зори — свежей. Небо — в новом, осеннем, блеске голубеет ясно. Ночами — черно от звезд и глубокобездонно. Млечный Путь сильней и сильней дымится, течет яснее.
Утрами в небе начинают играть орлята. Звонко кричат над долинами, над Кастелью, над самым морем, вертятся через голову — рады они первому дальнему полету. Парят дозором над ними старые.
И море стало куда темней. Чаще вспыхивают на нем дельфиньи всплески, ворочаются зубчатые черные колеса…
Молодые орлы летают… Значит — подходит осень, грозит Бабуган дождями.
На ранней заре — чуть серо — приходят ко мне человеческие лица — уже отошедшие… Смотрят они в меня… Глядят на меня — в меня, в каменной тишине рассвета, замученные глаза… И угасающие глаза животных, полные своей муки, непонимания и тоски. Зачем они так глядят? о чем просят?.. В тишине рождающегося дня-смерти понятны и повелительны для меня зовы-взгляды. Я сердцем знаю, чего требуют от меня они — уже нездешние… И перед этой глухой зарей, перед этой пустой зарей, я даю себе слово: в душу принять их муку и почтить светлую память бывших.
Опять начинаем… который день? Ступайте, тихие курочки, и ты, усыхающая индюшка, похожая на скелет. Догуливайте последнее!
По краю сада растут старые миндальные деревья. Они раскидисты, как родные ветлы, и уже роняют желтые узенькие листочки. Через поредевшую сетку их хорошо голубеет небо.
Я взбираюсь на дерево, цапающее меня за лохмотья, царапающее сушью, и начинаю обивать палкой. Море — вот-вот упадешь в него. И горы как будто подступили, смотрят — что за чучело там, на дереве, машет палкой?! Чего они не видели! Глядят и глядят, тысячи лет все глядят на человечье кружало. Всего видали…
Миндаль поспел: полопался, приоткрыл зеленовато-замшевые кожурки, словно речные ракушки, и лупится через щелки розовато-рябенькая костяшка. Густым шорохом сыплется — только поведешь палкой. Туп-туп… туп-туп… — слышу я сухие дробные голоски. Попрыгивают внизу, сбрасывают кожурки. Любо смотреть на веселое прыганье миндаликов по веткам, на пляску там… — первые шаги-голоски ребят старого миндального дерева, пустившихся от него в раздолье. Не скрипи, не горюй, старуха! Коли не срубят — за зимними непогодами снова придет весна, опять розово-белой дымкой окутаешься, как облачком, опять народишь, счастливая, потомство!
Вижу я с миндаля, как у Вербы, на горке, Тамарка жадно вылизывает рассохшуюся кадушку, сухим языком шуршит. А что же не слышно колотушки за пустырем, где старый Кулеш выкраивает из железа печки — менять на пшеницу, на картошку?!
Отстучал положенное Кулеш. Больше стучать не будет.
Голоногая Ляля топочет-гоняется за миндаликами — попрыгали они в виноградник.
— Добрый день и тебе. Ну, как… едите?
— Плохо… Вчера луковичек накопали, крокусов… Вот скоро Алеша поддержит, привезет из степи хлебца, са-альца!..
Я знаю это. Старший нянькин пустился в виноторговлю, контрабандистом. Поехал с Коряковым затем за горы, повез на степу вино — выменивать, у кого осталось, на пшеницу. Лихие контрабандисты… Ловят их и на перевале, и за перевалом — все ловят, у кого силы хватит. Пала и на степь смерть, впереди ничего не видно, — вином хоть отвести душу. Пробираются по ночам, запрятав вино в солому, держат бутылку наготове — заткнуть глотку, на случай. Хлеб насущный! Тысячи глаз голодных, тысячи рук цепких тянутся через горы за пудом хлеба…
— Копали крокусы?.. Бери камушек, разбивай миндальки…
— Спаа-си-бочка‑а!.. ба-альшо‑е спасибочко!.. Хлеб насущный! И вы, милые крокусы, золотые глазки, — тоже наш хлеб насущный.
— А Кулеш-то по-мер!.. с голоду помер! — почмокивает Ляля.
— Да, Кулеш наш помер. Теперь не мучается. А ты боишься смерти?..
Она поднимает на меня серые живые глазки — но они заняты миндалями.
— Глядите, над вами-то… три миндалика целых!
— Ага… А ты, Ляля, боишься смерти?..
— Нет… Чего бояться… — отвечает она, грызя миндалик. — Мамочка говорит — только не мучиться, а то как сон… со… он-сон! А потом все воскреснут! И все будут в бе… лых рубашечках, как ангелочки, и вот так вот ручки… Под рукой-то, под рукой-то!., раз, два… четыре целых миндалика!
Помер Кулеш, пошел получать белую рубашечку — и так вот ручки. Не мучается теперь.
Последние дни слабей и слабей стучала колотушка по железу. Разбитой походкой подымался Кулеш на горку, на работу. Станет — передохнет. Подбадривала его надежда: подойдут холода, повезут на степь печки, — тогда и хлеб, а может, и сало будет! А пока — стучать надо. За каждую хозяйскую печку получал железа себе на печку, — ну, вот и ешь железо!
Остановится у забора, повздыхает.
Он — широкий, медведь медведем, глаза ушли под овчину-брови. Прежде был рыжий, теперь — сивый. Тяжелые кулаки побиты — свинец-камень. Последние сапоги — разбились, путают по земле. Одежда его… какая теперь одежда! Картуз — блин рыжий, краска, замазка, глинка. Лицо… — сносилось его лицо: синегубый серый пузырь, воск грязный.
— Что, Кулеш… живешь?
— Помираем… — чуть говорит он, усилием собирая неслушающиеся губы. — Испить нет ли…
Его подкрепляет вода и сухая грушка. С дрожью затягивается крученкой — последний табак-отрада, золотистый, биюк-ламбатский! — отходит помаленьку. Много у него на душе, а поделиться-то теперь и не с кем. Со мной поделится:
— Вот те дела какие… нет и нет работы! А бывало, на лошади за Кулешом приезжали, возьмись только! На Токмакова работал, на Голубева-профессора… на части рвали. Там крышу починять-лемонтировать, тому водопровод ставить, а то… по отхожей канализации, по сортирному я делу хорош… для давления воды у меня глаз привышный, рука леккая, главное дело: хлюгеря самые хвасонистые мог резать… петушков, коников… андела с трубой мог! Мои хлюгера не скрыпят, чу… ют ветер… кру… тются, аж… по всему берегу, до Ялтов. Потому — рука у меня леккая, работа моя тонкая. Спросите про Кулеша по всему берегу, всякой с уважением… В Ливадии, кто работал? Кулеш. Миколай Миколаичу, Великому Князю… кто крыл? Самый я, Кулеш… трубы в гармонью! Думбадзя меня вином поил, с ампираторского подвалу! «Не изменяй нам, Кулеш… у тебя рука леккая!» Шинпанского вина подноси-ли! Я на неделе два дня обязательно пьянствую, а мне льгота супротив всех идет, всем я ндравлюсь. Я этого вот… дельфина морского на хлюгер резал, латуни золоченой… царевны могли глядеть… по… биты, царство небесное, ни за что! Вот уж никогда не забуду… пирожка мне печатного с царского стола… с ладонь вот, с ербами! Такой ерб-орел! Боле рубля; ей-богу… яственный орел-ерб! Орелик наш русский, могущий… И где-то теперь летает! Ливадии управляющий… генерал был, со-лидный из себя… велел подать. «Не изменяй нам, Кулеш… у тебя рука леккая!» А вот… дорезался. Упор вышел…
Об «упоре» он говорить не любит. А вот прошлое вспомянуть…
— Сотерну я любитель. Два с полтиной в день, а то три… как ценили! На базар, бывало, придешь… Ну, и шо ты мне суешь? Да рази ж то са-ло? Чуток желтит — я и глядеть не стану! Ты мне сливошное давай, розой чтобы пахло… кожица чтобы хрюпала, а не мыло! Тьфу!
Плюет Кулеш, головой мотает.
— Тянет с этого… со жмыху, внутрях жгет. Чистый яд в этих выжмалках виноградных… намедни конторщик помер, кишка зашлась. А‑ах, вся сила из мене уходит… голова гудет. Брынза опять была., шесь копеек! Тараньку выберешь… солнышко скрозь видать, чисто как портвейна… балычку не удасть…
Он всплескивает руками, словно хватает моль, и так низко роняет голову, что от плешинки за картузом, от изогнувшейся шеи с острыми позвоночниками, от собравшихся — под ударом — истертых плеч — передается отчаяние и… покорность.
— Голу-бчики мои‑и!.. Сласть-то какую проглядели… на что сменяли! Падали всякой, собачине ради!.. А?! Кто ж это нас подвел — окрутил?! Как псу под хвост… По-няли теперь их, да… Жалуйся поди, жаловаться-то кому? Кому жаловались-то… те-то, бывало, жа-ловали… а теперь и пожалеть некому стало! Жалуйся на их, на куманистов! Волку жалуйся… некому теперь больше. Чуть слово какое — по-двал! В морду ливонвером тычет! Нашего же брата давют… Рыбаков намедни зарестовали… сапоги поотымали, как у махоньких. Как на море гнать — выдают… как с морю воротился — скидывай! Смеются! Да крепостное право лучше было! Там хочь царю прошение писали… а тут откуля он призошел? а? Говорить — его не поймешь, какого он происхождения… порядку нашего не принимает, церковь грабит… попа намедни опять в Ялты поволокли… Женчина наша на базаре одно слово про их сказала, подошел мальчишка с ружьем… цоп! — зарестовал. Могут теперь без суда, без креста… Народу что побили!.. Да где ж она, правда-то?! Нашими же шеями выбили…
Он просит еще водицы. Пьет и сосет грушку. — В больницу, что ли, толкануться… может, предпишут чего в лекарство… В девятом годе, в Ялтах когда лежал… легкое было… враспаление, молочко да яичко, а то коклеты строго предписали… а подрядчик Иван Московский бутылку портвейны принес. «Только выправляйся, голубчик Степан Прокофьич… не изменяй, у тебе рука леккая…» Ну, кто мне теперь из их… такого скажет?! Тырк да тырк!.. Власть ваша да власть на-ша!.. А и власти-то никакой… одно хулюганство. Тридцать семь лет все работой жил, а тут… за два года все соки вытянули, как черьвя гибну! А‑аааа!.. Барашку возьмешь. Ты мне с почкими подавай, в сальце!.. Борщок со шкварочками… баба как красинькими заправить… — рай увидишь! Семья теперь… все девчонки! Не миновать — всем гулять… с камиссарами! Уу‑у… сон страшный… Борщика-то бы хоть довелось напоследок вдосталь… а там!..
Не довелось Кулешу борщика поесть.
Вышел Кулеш со двора, шатнулся… Глянул через Сухую балку на горы: ой, не доползти на работу — стучать впустую, — когда еще везти на степу печки! Подумал… — и поплелся в больницу. Пошел вихляться по городку, по стенкам.
Будто все та же была больница — немного разве пооблупилась.
Сказала ему больница:
— Это же не болезнь, когда человек с голоду помирает. Вас таких полон город, а у нас и сурьезным больным пайка не полагается.
Сказал больнице Кулеш: — Та тэперь вже усенародная больница! Та як же бачили, шо… усе тэперь бу-дэ… бачили, шо…
Посмеялась ему больница:
— Бачили да… пробачили! Полный пролетарский дефицит. Кто желает теперь лечиться, пусть и лекарства себе приносит, и харчи должен припасти, и паек доктору. Не могут голодные доктора лечить! И солому припасти нужно, все тюфяки порастаскали.
Тогда собрался Кулеш с силами, нашел слово:
— У вас… все крыши текут… желоба сорваны на печки… Я с вас… дешево… подкормите только, заслаб… язык хоть поглядите.
Не поглядели ему язык.
Он оглянул больницу, через туман… И — пошел. Через весь городок пошел: на другом конце была диковинная больница. Шел-вихлялся по стенкам, цапался за колючую пропыленную ажину, присаживался на щебень. Пустырем шатнулся — по битому стеклу, по камню…
Стояла на пустыре огромная деревянная конура — ротонда, помост высокий. Совсем недавно рявкала она зычными голосами на митингах, щелкала красным флагом, грозила кровью, — хвалила свои порядки. Вспомнил Кулеш сквозь муть, вспомнил с щемящей жутью… и — плюнул. Потащился по трудной сыпучей гальке… вдоль моря потащился…
Синее, вольное… играло оно солнечными волнами, играло в лицо прохладой.
Кулеш дотащился до синей глади, примочил голову, освежил замирающие глаза — окрепнет, может… Замутилось в голове старой, всему покорной. Стал Кулеш на колени… Моря ли испить вздумал? морю ли поклониться на прощанье?.. Качнулось к нему все море, его качнуло… и повалился он набок. И пошел-пополз боком, как ходят крабы, головастый, сизый… Тянуло его к дому, скорей к дому… А далеко до дома!
Спрашивали его встречные — свои трудовые люди:
— Ты что, Кулеш… ай пьяный?..
Смотрел на встречных Кулеш, мутный, пьяный от своей жизни, от своей красной жизни. Чуть лопотал, губами:
— На ноги… поставьте… иду… до дому…
Его поставили на ноги, и он опять зацарапался — до дому. У пустой пристани взяли его какие-то, доволокли до моста, до речушки…
— Сам… теперь… — выдохнул Кулеш последнее свое слово, признал родную свою, Сухую балку.
Сам теперь!..
Пошел твердо. Доткнулся до долгого забора, привалился. Закинулся головой, протяжно вздохнул… и помер. Тихо помер. Так падает лист отживший.
Хорошо на миндальном дереве. Море — стена стеной, синяя стена — в небо. На славный Стамбул дорога, где грузчики завтракают сардинками, швыряют в море недоеденные куски… Кружится голова от синей стены, бескрайней… Так, находит. Надо держаться крепче.
Виден мне с высокого миндаля беленький городок, рыжие, выжженные холмы, кипарисы, камни… и там, вся из стекла, будто дворец хрустальный, — кладбищенская часовня… И там-то теперь Кулеш. Только-только сидел под этим миндальным деревом, рассказывал про борщок с сальцем — и занесло его в гроб хрустальный! Ну и прозвище у него — Кулеш! Отметила его жизнь-чудачка: Кулеш — умер от голода! Полеживает теперь, уважаемый мастер, в хрустальном чуде. Что за глупое человечество! Понаставило хрустальных дворцов по кладбищам, золотыми крестами увенчало… Или уж хлеба с избытком было? Вот и… проторговалось, и человека похоронить не может!
Пятый день лежит Кулеш в человечьей теплице. Все ждет отправки: не может добиться ямы. Не один лежит, а с Гвоздиковым, портным, приятелем; живого, третьего, поджидают. Оба постаивали — шумели на митингах, требовали себе именья. Под народное право все забрали: забрали и винные подвалы — хоть купайся, забрали сады и табаки, и дачи. Куда девали?! Провалились и горы сала, и овечьи отары, и подвалы, и лошади, и люди… И ямы нету?!
Шипит раздутый Кулеш в теплице: я‑а-а… мы-ы‑ы…
Говорит Кулешу пьяница, старик сторож:
— Постой-погоди, товарищ… надо дело по правде делать! Закапывать тебя!.. Верно, надо. A то от тебя житья не будет… горой раздуло, шипишь… А ты меня накормил-напоил? Один-разъединый я про всех про вас, сволочей проклятых! Да где ж это видано, чтобы рабочий человек… ни пимши — ни жрамши… у камне могилу рыл?.. По-стой… Нонче право мое такое… усенародное!.. сам ты могилки себе загодя не вырыл… а пайка мне не полагается… поди-кась, поговори с товарищами… они, мать их… все начистоту докажут! Ну и… должен я поснять с тебя хочь покров-саван и на базар оттащить… Хлебушка… плохо-плохо, а хвунтика два… должен добыть?.. да винца, для поминка… мотыжка чтоб веселей ходила… А с тебя, черт… и поснять-то нечего, окромя портков рваных!.. Вот ты и потерпи маленько. Вот которого сволокут в параде, тогда… за канпанию и свалю, в комунную…
И лежит раздутый Кулеш в хрустальном дворце — ждет свиты.
Рядышком с ним лежит портной Гвоздиков, по прозванию — Шест-Глиста, укромно скончавшийся за замкнутою дверкой убогого жилища. Рассказывала Рыбачиха:
— Никто и не приметил. Хозяева-татары носом только учуяли… А уж он в отделке! Лежит третий день, весь-то в мухах!.. Зеленые такие… панихидку над ним поют…
Веселая панихида… И портной выкупа не принес. Пришел во дворец хрустальный в драных подштанниках, за которые не дадут на базаре и орешка.
Спи, старый Кулеш… глупый Кулеш, разинутым ртом ловивший неведомое тебе «усенародное право»! Обернули тебя хваткие ловкачи, швырнули… Не будут они под мухами, на солнце!
И ты, неведомый никому, Шест-Глиста! И вы, миллионами сгинувшие под землю голодным ртом… — про вас история не напишет. О вас ли пишут историю? Нет истории никакого дела до пустырей, до берегов рек пустынных, до мусорных ям и логовищ, до девчонок русских, меняющих детское тело на картошку! Нет ей никакого дела до пустяков. Великими занята делами-подвигами, что над этими пустяками мчатся! Напишет она о тех, что по радио говорят с миром, принимают парады на площадях, приглашаются на конгрессы, в пристойных фраках от лондонского портного, не от тебя, Шест-Глиста! — и именем вас, погибших, решают судьбу погибающего потомства. Тысячи перьев скрипят приятное для их уха — продажных и лживых перьев, — глушат косноязычные ваши стоны. Ездят они в бесшумных автомобилях, летают на кораблях воздушных… Тысячи мастеров запечатлевают картины их «отхода» — на экранах, тысячи лживых и рабских перьев задребезжат, воспевая хвалу — Великому! Тысячи венков красных понесут рабы к подножию колесницы. Миллионы рваного люда, согнанного с работ, пропоют о «любви беззаветной к народу», трубы будут играть торжественно, и красные флаги снова застелют глаза вам лестью — вождя своего хороните!
Спи же с миром, глупый, успокоившийся Кулеш! Не одного тебя обманули громкие слова лжи и лести. Миллионы таких обмануты, и миллионы еще обманут…
А ведь ты не дурак, Кулеш! Перед ямой-то и ты понял. Перестали приезжать за тобою на лошади и поить портвейном… но ты все же надеялся хоть на хлеб. Кричали тебе хваткие ловкачи:
— Завалим трудящихся хлебом! Советская власть такие построила лектрические еропланы… каждый по пять тыщ пудов может! Весь Крым завалим!..
Закрыли тебе глаза — на кровь, крепко забили уши. И орал ты весело, как мальчишка:
— Ай да наши! родная власть!..
Недели прошли и месяцы… Не прилетали аэропланы. Гнали твоих девчонок комиссары — нет хлеба! На матерей орали:
— Ну, и что же?! Ребята ваши! ну, и швыряйте в море!..
Спрашивал я тебя: — А что же, Кулеш, ваши… аэропланы?
Ощеривал ты голодные зубы, синеющие десны, в ниточку узил мертвеющие губы и находил верное теперь, свое слово:
— Опасаются опущаться… Го-ры… а то — море… Крушения опасаются!
И жутко было твое лицо.
Нет, ты не дурак, Кулеш… Ты — простак.
Отзывы о сказке / рассказе: