Лев Толстой — Воскресение

XXXVI

Нехлюдов шел тем же скорым шагом, которым шли арестанты, но и легко одетому, в легком пальто ему было ужасно жарко, главное – душно от пыли и неподвижного горячего воздуха, стоявшего в улицах. Пройдя с четверть версты, он сел на извозчика и поехал вперед, но на середине улицы в пролетке ему показалось еще жарче. Он попытался вызвать в себе мысли о вчерашнем разговоре с зятем, но теперь эти мысли уже не волновали его, как утром. Их заслонили впечатления выхода из острога и шествия партии. Главное же – было томительно жарко. У забора, в тени деревьев, сняв фуражки, стояли два мальчика-реалиста над присевшим перед ними на коленки мороженником. Один из мальчиков уже наслаждался, обсасывая роговую ложечку, другой дожидался верхом накладываемого чем-то желтым стаканчика.

– Где бы тут напиться? – спросил Нехлюдов своего извозчика, почувствовав непреодолимое желание освежиться.

– Сейчас тут трактир хороший, – сказал извозчик и, завернув за угол, подвез Нехлюдова к подъезду с большой вывеской.

Пухлый приказчик в рубахе за стойкой и бывшие когда-то белыми половые, за отсутствием посетителей сидевшие у столов, с любопытством оглядели непривычного гостя и предложили свои услуги. Нехлюдов спросил сельтерской воды и сел подальше от окна к маленькому столику с грязной скатертью.

Два человека сидели за столом за чайным прибором и белого стекла бутылкой, обтирали со лбов испарину и что-то миролюбиво высчитывали. Один из них был черный и плешивый, с таким же бордюром черных волос на затылке, какой был у Игнатья Никифоровича. Впечатление это напомнило Нехлюдову опять вчерашний разговор с зятем и свое желание повидаться с ним и сестрой до отъезда. «Едва ли успею до поезда, – подумал он. – Лучше напишу письмо». И, спросив бумаги, конверт и марку, он стал, прихлебывая свежую шипучую воду, обдумывать, что он напишет. Но мысли его разбегались, и он никак не мог составить письма.

«Милая Наташа, не могу уехать под тяжелым впечатлением вчерашнего разговора с Игнатьем Никифоровичем…» – начал он. «Что же дальше? Просить простить за то, что я вчера сказал? Но я сказал то, что думал. И он подумает, что я отрекаюсь. И потом это его вмешательство в мои дела… Нет, не могу», – и, почувствовав поднявшуюся опять в нем ненависть к этому чуждому, самоуверенному, не понимающему его человеку, Нехлюдов положил неконченое письмо в карман и, расплатившись, вышел на улицу и поехал догонять партию.

Жара еще усилилась. Стены и камни точно дышали жарким воздухом. Ноги, казалось, обжигались о горячую мостовую, и Нехлюдов почувствовал что-то вроде обжога, когда он голой рукой дотронулся до лакированного крыла пролетки.

Лошадь вялой рысцой, постукивая равномерно подковами по пыльной и неровной мостовой, тащилась по улицам; извозчик беспрестанно задремывал; Нехлюдов же сидел, ни о чем не думая, равнодушно глядя перед собою. На спуске улицы, против ворот большого дома, стояла кучка народа и конвойный с ружьем. Нехлюдов остановил извозчика.

– Что это? – спросил он у дворника.

– С арестантом что-то.

Нехлюдов сошел с пролетки и подошел к кучке людей. На неровных камнях покатой у тротуара мостовой лежал головой ниже ног широкий немолодой арестант с рыжей бородой, красным лицом и приплюснутым носом, в сером халате и таких же штанах. Он лежал навзничь, раскрыв ладонями книзу покрытые веснушками руки, и после больших промежутков, равномерно подергиваясь высокой и могучею грудью, всхлипывал, глядя на небо остановившимися, налитыми кровью глазами. Над ним стояли нахмуренный городовой, разносчик, почтальон, приказчик, старая женщина с зонтиком и стриженый мальчик с пустой корзиной.

– Ослабели, сидевши в за€мке, расслабли, а их ведут в самое пекло, – осуждал кого-то приказчик, обращаясь к подошедшему Нехлюдову.

– Помрет, должно, – говорила плачущим голосом женщина с зонтиком.

– Развязать рубаху надо, – сказал почтальон.

Городовой стал дрожащими толстыми пальцами неловко распускать тесемки на жилистой красной шее. Он был, видимо, взволнован и смущен, но все-таки счел нужным обратиться к толпе.

– Чего собрались? И так жарко. От ветра стали.

– Должен доктор свидетельствовать. Которых слабых оставлять. А то повели чуть живого, – говорил приказчик, очевидно щеголяя своим знанием порядков.

Городовой, развязав тесемки рубахи, выпрямился и оглянулся.

– Разойдитесь, говорю. Ведь не ваше дело, чего не видали? – говорил он, обращаясь за сочувствием к Нехлюдову, но, не встретив в его взгляде сочувствия, взглянул на конвойного.

Но конвойный стоял в стороне и, оглядывая свой сбившийся каблук, был совершенно равнодушен к затруднению городового.

– Чье дело, те не заботятся. Людей морить разве порядок?

– Арестант – арестант, а все человек, – говорили в толпе.

– Положите ему голову выше да воды дайте, – сказал Нехлюдов.

– За водой пошли, – отвечал городовой и, взяв под мышки арестанта, с трудом перетащил туловище повыше.

– Что за сборище? – послышался вдруг решительный, начальственный голос, и к собравшейся вокруг арестанта кучке людей быстрыми шагами подошел околоточный в необыкновенно чистом и блестящем кителе и еще более блестящих высоких сапогах. – Разойтись! Нечего тут стоять! – крикнул он на толпу, еще не видя, зачем собралась толпа.

Подойдя же вплоть и увидав умирающего арестанта, он сделал одобрительный знак головой, как будто ожидая этого самого, и обратился к городовому:

– Как так?

Городовой доложил, что шла партия, и арестант упал, конвойный приказал оставить.

– Так что же? В участок надо. Извозчика.

– Побежал дворник, – сказал городовой, прикладывая руку к козырьку.

Приказчик что-то начал было о жаре.

– Твое дело это? А? Иди своей дорогой, – проговорил околоточный и так строго взглянул на него, что приказчик замолк.

– Воды надо дать выпить, – сказал Нехлюдов.

Околоточный строго взглянул и на Нехлюдова, но ничего не сказал. Когда же дворник принес в кружке воду, он велел городовому предложить арестанту. Городовой поднял завалившуюся голову и попытался влить воду в рот, но арестант не принимал ее; вода выливалась по бороде, моча на груди куртку и посконную пыльную рубаху.

– Вылей на голову! – скомандовал околоточный, и городовой, сняв блинообразную шапку, вылил воду и на рыжие курчавые волосы, и на голый череп.

Глаза арестанта, как будто испуганно, больше открылись, но положение его не изменилось. По лицу его текли грязные потоки от пыли, но рот так же равномерно всхлипывал, и все тело вздрагивало.

– А этот что ж? Взять этого, – обратился околоточный к городовому, указывая на нехлюдовского извозчика. – Давай! Эй, ты!

– Занят, – мрачно, не поднимая глаз, проговорил извозчик.

– Это мой извозчик, – сказал Нехлюдов, – но возьмите его. Я заплачу, – прибавил он, обращаясь к извозчику.

– Ну, чего стали? – крикнул околоточный. – Берись!

Городовой, дворники и конвойный подняли умирающего, понесли к пролетке и посадили на сиденье. Но он не мог сам держаться: голова его заваливалась назад, и все тело съезжало с сиденья.

– Клади лежмя! – скомандовал околоточный.

– Ничего, ваше благородие, я так довезу, – сказал городовой, твердо усаживаясь рядом с умирающим на сиденье и обхватывая его сильной правой рукой под мышку.

Конвойный поднял обутые в коты без подверток ноги и поставил и вытянул их под козла.

Околоточный оглянулся и, увидав на мостовой блинообразную шапку арестанта, поднял ее и надел на завалившуюся назад мокрую голову.

– Марш! – скомандовал он.

Извозчик сердито оглянулся, покачал головой и, сопутствуемый конвойным, тронулся шагом назад к частному дому. Сидевший с арестантом городовой беспрестанно перехватывал спускавшееся с качавшейся во все стороны головой тело. Конвойный, идя подле, поправлял ноги. Нехлюдов пошел за ними.

XXXVII

Подъехав к части мимо пожарного часового, пролетка с арестантом въехала во двор полицейской части и остановилась у одного из подъездов.

На дворе пожарные, засучив рукава, громко разговаривая и смеясь, мыли какие-то дроги.

Как только пролетка остановилась, несколько городовых окружили ее и подхватили безжизненное тело арестанта под мышки и ноги и сняли его с пищавшей под ними пролетки.

Привезший арестанта городовой, сойдя с пролетки, помахал закоченевшей рукой, снял фуражку и перекрестился. Мертвого же понесли в дверь и вверх по лестнице. Нехлюдов пошел за ним. В небольшой грязной комнате, куда внесли мертвого, было четыре койки. На двух сидели в халатах два больных, один косоротый с обвязанной шеей, другой чахоточный. Две койки были свободны. На одну из них положили арестанта. Маленький человечек с блестящими глазами и беспрестанно двигающимися бровями, в одном белье и чулках, быстрыми, мягкими шагами подошел к принесенному арестанту, посмотрел на него, потом на Нехлюдова и громко расхохотался. Это был содержавшийся в приемном покое сумасшедший.

– Хотят испугать меня, – заговорил он. – Только нет – не удастся.

Вслед за городовыми, внесшими мертвого, вошли околоточный и фельдшер.

Фельдшер, подойдя к мертвому, потрогал желтоватую, покрытую веснушками, еще мягкую, но уже мертвенно-бледную руку арестанта, подержал ее, потом пустил. Она безжизненно упала на живот мертвеца.

– Готов, – сказал фельдшер, мотнув головой, но, очевидно для порядка, раскрыл мокрую суровую рубаху мертвеца и, откинув от уха свои курчавые волосы, приложился к желтоватой неподвижной высокой груди арестанта. Все молчали. Фельдшер приподнялся, еще качнул головой и потрогал пальцем сначала одно, потом другое веко над открытыми голубыми остановившимися глазами.

– Не испугаете, не испугаете, – говорил сумасшедший, все время плюя по направлению фельдшера.

– Что ж? – спросил околоточный.

– Что ж? – повторил фельдшер. – В мертвецкую убрать надо.

– Смотрите, верно ли? – спросил околоточный.

– Пора знать, – сказал фельдшер, для чего-то закрывая раскрытую грудь мертвеца. – Да я пошлю за Матвей Иванычем, пускай посмотрит. Петров, сходи, – сказал фельдшер и отошел от мертвеца.

– Снести в мертвецкую, – сказал околоточный. – А ты тогда приходи в канцелярию, – распишешься, – прибавил он конвойному, который все время не отставал от арестанта.

– Слушаю, – отвечал конвойный.

Городовые подняли мертвеца и понесли опять вниз по лестнице. Нехлюдов хотел идти за ними, но сумасшедший задержал его.

– Вы ведь не в заговоре, так дайте папиросочку, – сказал он.

Нехлюдов достал папиросочницу и дал ему. Сумасшедший, водя бровями, стал, очень быстро говоря, рассказывать, как его мучают внушениями.

– Ведь они все против меня и через своих медиумов мучают, терзают меня…

– Извините меня, – сказал Нехлюдов и, не дослушав его, вышел на двор, желая узнать, куда отнесут мертвого.

Городовые с своей ношей уже прошли весь двор и входили в подъезд подвала. Нехлюдов хотел подойти к ним, но околоточный остановил его.

– Вам что нужно?

– Ничего, – отвечал Нехлюдов.

– Ничего, так и ступайте.

Нехлюдов покорился и пошел к своему извозчику. Извозчик его дремал. Нехлюдов разбудил его и поехал опять к вокзалу.

Не отъехал он и ста шагов, как ему встретилась сопутствуемая опять конвойным с ружьем ломовая телега, на которой лежал другой, очевидно уже умерший арестант. Арестант лежал на спине на телеге, и бритая голова его с черной бородкой, покрытая блинообразной шапкой, съехавшей на лицо до носа, тряслась и билась при каждом толчке телеги. Ломовой извозчик в толстых сапогах правил лошадью, идя рядом. Сзади шел городовой. Нехлюдов тронул за плечо своего извозчика.

– Что делают! – сказал извозчик, останавливая лошадь.

Нехлюдов слез с пролетки и вслед за ломовым, опять мимо пожарного часового, вошел на двор участка. На дворе теперь пожарные уже кончили мыть дроги, и на их месте стоял высокий костлявый брандмайор с синим околышем и, заложив руки в карманы, строго смотрел на буланого с наеденной шеей жеребца, которого пожарный водил перед ним. Жеребец припадал на переднюю ногу, и брандмайор сердито говорил что-то стоявшему тут же ветеринару.

Околоточный стоял тут же. Увидав другого мертвеца, он подошел к ломовому.

– Где подняли? – спросил он, неодобрительно покачав головой.

– На Старой Горбатовской, – отвечал городовой.

– Арестант? – спросил брандмайор.

– Так точно.

– Второй нынче, – сказал околоточный.

– Ну, порядки! Да и жара же, – сказал брандмайор и, обратившись к пожарному, уводившему хромого буланого, крикнул: – В угловой денник поставь! Я тебя, сукина сына, научу, как лошадей калечить, какие дороже тебя, шельмы, стоят.

Мертвеца, так же как и первого, подняли с телеги городовые и понесли в приемный покой. Нехлюдов, как загипнотизированный, пошел за ними.

– Вам чего? – спросил его один городовой.

Он, не отвечая, шел туда, куда они несли мертвеца.

Сумасшедший, сидя на койке, жадно курил папиросу, которую ему дал Нехлюдов.

– А, вернулись! – сказал он и расхохотался. Увидав мертвеца, он поморщился. – Опять, – сказал он. – Надоели, ведь не мальчик я, правда? – вопросительно улыбаясь, обратился он к Нехлюдову.

Нехлюдов между тем смотрел на мертвеца, которого теперь никто не заслонял более и лицо которого, прежде скрытое шапкой, было все видно. Как тот арестант был безобразен, так этот был необыкновенно красив и лицом, и всем телом. Это был человек в полном расцвете сил. Несмотря на изуродованную бритьем половину головы, невысокий крутой лоб с возвышениями над черными, теперь безжизненными глазами был очень красив, так же как и небольшой с горбинкой нос над тонкими черными усами. Синеющие теперь губы были сложены в улыбку; небольшая бородка только окаймляла нижнюю часть лица, и на бритой стороне черепа было видно небольшое крепкое и красивое ухо. Выражение лица было и спокойное, и строгое, и доброе. Не говоря уже о том, что по лицу этому видно было, какие возможности духовной жизни были погублены в этом человеке, – по тонким костям рук и скованных ног и по сильным мышцам всех пропорциональных членов видно было, какое это было прекрасное, сильное, ловкое человеческое животное, как животное, в своем роде гораздо более совершенное, чем тот буланый жеребец, за порчу которого так сердился брандмайор. А между тем его заморили, и не только никто не жалел его как человека, – никто не жалел его как напрасно погубленное рабочее животное. Единственное чувство, вызываемое во всех людях его смертью, было чувство досады за хлопоты, которые доставляла необходимость устранить это угрожающее разложением тело.

В приемный покой вошли доктор с фельдшером и частный. Доктор был плотный коренастый человек в чесучовом пиджаке и таких же узких, обтягивавших ему мускулистые ляжки панталонах. Частный был маленький толстяк с шарообразным красным лицом, которое делалось еще круглее от его привычки набирать в щеки воздух и медленно выпускать его. Доктор подсел на койку к мертвецу, так же как и фельдшер, потрогал руки, послушал сердце и встал, обдергивая панталоны.

– Мертвее не бывают, – сказал он.

Частный набрал полный рот воздуха и медленно выпустил его.

– Из какого за€мка? – обратился он к конвойному.

Конвойный ответил и напомнил о кандалах, которые были на умершем.

– Прикажу снять; слава Богу, кузнецы есть, – сказал частный и, опять раздув щеки, пошел к двери, медленно выпуская воздух.

– Отчего же это так? – обратился Нехлюдов к доктору.

Доктор посмотрел на него через очки.

– Что отчего так? Что помирают от солнечного удара? А так, сидя без движения, без света всю зиму, и вдруг на солнце, да в такой день, как нынче, да идут толпою, притока воздуха нет. Вот и удар.

– Так зачем же их посылают?

– А это вы их спросите. Да вы, собственно, кто?

– Я посторонний.

– А-а!.. Мое почтение, мне некогда, – сказал доктор и, с досадой отдернув вниз панталоны, направился к койкам больных.

– Ну, твои дела как? – обратился он к косоротому бледному человеку с обвязанной шеей.

Сумасшедший между тем сидел на своей койке и, перестав курить, плевал по направлению доктора.

Нехлюдов сошел вниз на двор и мимо пожарных лошадей, и кур, и часового в медном шлеме прошел в ворота, сел на своего опять заснувшего извозчика и поехал на вокзал.

XXXVIII

Когда Нехлюдов приехал на вокзал, арестанты уже все сидели в вагонах за решетчатыми окнами. На платформе стояло несколько человек провожавших: их не подпускали к вагонам. Конвойные нынче были особенно озабочены. В пути от острога к вокзалу упало и умерло от удара, кроме тех двух человек, которых видел Нехлюдов, еще три человека: один был свезен, так же как первые два, в ближайшую часть, и два упали уже здесь, на вокзале. [В начале 80-х годов пять человек арестантов умерло в один день от солнечного удара, в то время как их переводили из Бутырского замка на вокзал Нижегородской железной дороги.] Озабочены конвойные были не тем, что умерло под их конвоем пять человек, которые могли бы быть живы. Это их не занимало, а занимало их только то, чтобы исполнить все то, что по закону требовалось в этих случаях: сдать куда следует мертвых и их бумаги и вещи и исключить их из счета тех, которых надо везти в Нижний, а это было очень хлопотно, особенно в такую жару.

И этим-то и были заняты конвойные и потому, пока все это не было сделано, не пускали Нехлюдова и других, просивших об этом, подойти к вагонам. Нехлюдова, однако, все-таки пустили, потому что он дал денег конвойному унтер-офицеру. Унтер-офицер этот пропустил Нехлюдова и просил его только поскорее переговорить и отойти, чтобы не видал начальник. Всех вагонов было восемнадцать, и все, кроме вагона начальства, были битком набиты арестантами. Проходя мимо окон вагонов, Нехлюдов прислушивался к тому, что происходило в них. Во всех вагонах слышался звон цепей, суетня, говор, пересыпанный бессмысленным сквернословием, но нигде не говорилось, как того ожидал Нехлюдов, об упавших дорогой товарищах. Речи касались больше мешков, воды для питья и выбора места. Заглянув в окно одного из вагонов, Нехлюдов увидал в середине его, в проходе, конвойных, которые снимали с арестантов наручни. Арестанты протягивали руки, и один конвойный ключом отпирал замок на наручнях и снимал их. Другой собирал наручни. Пройдя все мужские вагоны, Нехлюдов подошел к женским. Во втором из них слышался равномерный женский стон с приговорами: «О-о-о! батюшки, о-о-о! батюшки!»

Нехлюдов прошел мимо и, по указанию конвойного, подошел к окну третьего вагона. Из окна, как только Нехлюдов приблизил к нему голову, пахнуло жаром, насыщенным густым запахом человеческих испарений, и явственно послышались визгливые женские голоса. На всех лавках сидели раскрасневшиеся потные женщины в халатах и кофтах и звонко переговаривались. Приблизившееся к решетке лицо Нехлюдова обратило их внимание. Ближайшие замолкли и подвинулись к нему. Маслова в одной кофте и без косынки сидела у противоположного окна. Ближе сюда сидела белая улыбающаяся Федосья. Узнав Нехлюдова, она толкнула Маслову и рукой показала ей на окно. Маслова поспешно встала, накинула на черные волосы косынку и с оживившимся красным и потным улыбающимся лицом подошла к окну и взялась за решетку.

– И жарко же, – сказала она, радостно улыбаясь.

– Получили вещи?

– Получила, благодарю.

– Не нужно ли чего? – спросил Нехлюдов, чувствуя, как, точно из каменки, несет жаром из раскаленного вагона.

– Ничего не нужно, благодарю.

– Напиться бы, – сказала Федосья.

– Да, напиться бы, – повторила Маслова.

– Да разве у вас нет воды?

– Ставят, да всю выпили.

– Сейчас, – сказал Нехлюдов, – я попрошу конвойного. Теперь до Нижнего не увидимся.

– А вы разве едете? – как будто не зная этого, сказала Маслова, радостно взглянув на Нехлюдова.

– Еду с следующим поездом.

Маслова ничего не сказала и только через несколько секунд глубоко вздохнула.

– Что ж это, барин, правда, что двенадцать человек арестантов уморили до смерти? – сказала грубым мужицким голосом старая суровая арестантка.

Это была Кораблева.

– Я не слышал, что двенадцать. Я видел двух, – сказал Нехлюдов.

– Сказывают, двенадцать. Ужли ж им ничего за это не будет? То-то дьяволы!

– А из женщин никто не заболел? – спросил Нехлюдов.

– Бабы тверже, – смеясь, сказала другая низенькая арестантка, – только вот одна рожать вздумала. Вот заливается, – сказала она, указывая на соседний вагон, из которого слышались все те же стоны.

– Вы говорите, не надо ли чего, – сказала Маслова, стараясь удержать губы от радостной улыбки, – нельзя ли эту женщину оставить, а то мучается. Вот бы сказали начальству.

– Да, я скажу.

– Да вот еще нельзя ли ей Тараса, мужа своего, повидать, – прибавила она, глазами указывая на улыбающуюся Федосью. – Ведь он с вами едет.

– Господин, нельзя разговаривать, – послышался голос конвойного унтер-офицера. Это был не тот, который пустил Нехлюдова.

Нехлюдов отошел и пошел искать начальника, чтоб просить его о рожающей женщине и о Тарасе, но долго не мог найти его и добиться ответа от конвойных. Они были в большой суете: одни вели куда-то какого-то арестанта, другие бегали закупать себе провизию и размещали свои вещи по вагонам, третьи прислуживали даме, ехавшей с конвойным офицером, и неохотно отвечали на вопросы Нехлюдова.

Нехлюдов увидал конвойного офицера уже после второго звонка. Офицер, обтирая своей короткой рукой закрывавшие ему рот усы и подняв плечи, выговаривал за что-то фельдфебелю.

– Вам что, собственно, надо? – спросил он Нехлюдова.

– У вас женщина рожает в вагоне, так я думал, надо бы…

– Ну и пускай рожает. Тогда видно будет, – сказал конвойный, проходя в свой вагон и бойко размахивая своими короткими руками.

В это время прошел кондуктор с свистком в руке; послышался последний звонок, свисток, и среди провожавших на платформе и в женском вагоне послышался плач и причитанья. Нехлюдов стоял рядом с Тарасом на платформе и смотрел, как один за другим тянулись мимо него вагоны с решетчатыми окнами и виднеющимися из них бритыми головами мужчин. Потом поравнялся первый женский вагон, в окне которого видны были головы простоволосых и в косынках женщин; потом второй вагон, в котором слышался все тот же стон женщины, потом вагон, в котором была Маслова. Она вместе с другими стояла у окна и смотрела на Нехлюдова и жалостно улыбалась ему.

XXXIX

До отхода пассажирского поезда, с которым ехал Нехлюдов, оставалось два часа. Нехлюдов сначала думал в этот промежуток съездить еще к сестре, но теперь, после впечатлений этого утра, почувствовал себя до такой степени взволнованным и разбитым, что, сев на диванчик первого класса, совершенно неожиданно почувствовал такую сонливость, что повернулся на бок, положил под щеку ладонь и тотчас же заснул.

Его разбудил лакей во фраке, с значком и салфеткой.

– Господин, господин, не вы ли будете Нехлюдов, князь? Барыня вас ищут.

Нехлюдов вскочил, протирая глаза, и вспомнил, где он и все то, что было в нынешнее утро.

В его воспоминании были: шествие арестантов, мертвецы, вагоны с решетками и запертые там женщины, из которых одна мучается без помощи родами, а другая жалостно улыбается ему из-за железной решетки. В действительности же было перед ним совсем другое: уставленный бутылками, вазами, канделябрами и приборами стол, снующие около стола проворные лакеи. В глубине залы перед шкафом, за вазами с плодами и бутылками, буфетчик и спины подошедших к буфету отъезжающих.

В то время как Нехлюдов переменял лежачее положение на сидячее и понемногу опоминался, он заметил, что все бывшие в комнате с любопытством смотрели на что-то происходившее в дверях. Он посмотрел туда же и увидал шествие людей, несших на кресле даму в воздушном покрывале, окутывающем ей голову. Передний носильщик был лакей и показался знакомым Нехлюдову. Задний был тоже знакомый швейцар с галуном на фуражке. Позади кресла шла элегантная горничная в фартуке и кудряшках и несла узелок, какой-то круглый предмет в кожаном футляре и зонтики. Еще позади, с своими брылами и апоплексической шеей, выпятив грудь, шел князь Корчагин в дорожной фуражке и еще сзади – Мисси, Миша, двоюродный брат, и знакомый Нехлюдову дипломат Остен с своей длинной шеей, выдающимся кадыком и всегда веселым видом и настроением. Он шел, что-то внушительно, но, очевидно, шутовски досказывая улыбавшейся Мисси. Сзади шел доктор, сердито куря папиросу.

Корчагины переезжали из своего подгородного имения к сестре княгини в ее имение по Нижегородской дороге.

Шествие носильщиков, горничной и доктора проследовало в дамскую комнату, вызывая любопытство и уважение всех присутствующих. Старый же князь, присев к столу, тотчас же подозвал к себе лакея и стал что-то заказывать ему. Мисси с Остеном тоже остановились в столовой и только что хотели сесть, как увидали в дверях знакомую и пошли ей навстречу. Знакомая эта была Наталья Ивановна. Наталья Ивановна, сопутствуемая Аграфеной Петровной, оглядываясь по сторонам, входила в столовую. Она почти в одно и то же время увидала Мисси и брата. Она прежде подошла к Мисси, только кивнув головой Нехлюдову; но, поцеловавшись с Мисси, тотчас же обратилась к нему.

– Наконец-то я нашла тебя, – сказала она.

Нехлюдов встал, поздоровался с Мисси, Мишей и Остеном и остановился, разговаривая. Мисси рассказала ему про пожар их дома в деревне, заставивший их переезжать к тетке. Остен по этому случаю стал рассказывать смешной анекдот про пожар.

Нехлюдов, не слушая Остена, обратился к сестре.

– Как я рад, что ты приехала, – сказал он.

– Я уже давно приехала, – сказала она. – Мы с Аграфеной Петровной. – Она указала на Аграфену Петровну, которая в шляпе и ватерпруфе с ласковым достоинством издалека конфузливо поклонилась Нехлюдову, не желая мешать ему. – Везде искали тебя.

– А я тут заснул. Как я рад, что ты приехала, – повторил Нехлюдов. – Я письмо тебе начал писать, – сказал он.

– Неужели? – сказала она испуганно. – О чем же?

Мисси с своими кавалерами, заметив, что между братом и сестрой начинается интимный разговор, отошла в сторону. Нехлюдов же с сестрой сели у окна на бархатный диванчик подле чьих-то вещей, пледа и картонки.

– Я вчера, когда ушел от вас, хотел вернуться и покаяться, но не знал, как он примет, – сказал Нехлюдов. – Я нехорошо говорил с твоим мужем, и меня это мучало, – сказал он.

– Я знала, я уверена была, – сказала сестра, – что ты не хотел. Ведь ты знаешь…

И слезы выступили у ней на глаза, и она коснулась его руки. Фраза эта была неясна, но он понял ее вполне и был тронут тем, чтó она означала. Слова ее означали то, что, кроме ее любви, владеющей всею ею, – любви к своему мужу, для нее важна и дорога ее любовь к нему, к брату, и что всякая размолвка с ним – для нее тяжелое страдание.

– Спасибо, спасибо тебе… Ах, что я видел нынче, – сказал он, вдруг вспомнив второго умершего арестанта. – Два арестанта убиты.

– Как убиты?

– Так убиты. Их повели в этот жар. И два умерло от солнечного удара.

– Не может быть! как? нынче? сейчас?

– Да, сейчас. Я видел их трупы.

– Но отчего убили? Кто убил? – сказала Наталья Ивановна.

– Убили те, кто насильно вели их, – раздраженно сказал Нехлюдов, чувствуя, что она смотрит и на это дело глазами своего мужа.

– Ах, Боже мой! – сказала Аграфена Петровна, подошедшая ближе к ним.

– Да, мы не имеем ни малейшего понятия о том, что делается с этими несчастными, а надо это знать, – прибавил Нехлюдов, глядя на старого князя, который, завязавшись салфеткой, сидел у стола за крюшоном и в это самое время оглянулся на Нехлюдова.

– Нехлюдов! – крикнул он, – хотите прохладиться? На дорогу отлично!

Нехлюдов отказался и отвернулся.

– Но что же ты сделаешь? – продолжала Наталья Ивановна.

– Что могу. Я не знаю, но чувствую, что должен что-то сделать. И что могу, то сделаю.

– Да, да, я это понимаю. Ну, а с этими, – сказала она, улыбаясь и указывая глазами на Корчагина, – неужели совсем кончено?

– Совсем, и я думаю, что с обеих сторон без сожаления.

– Жаль. Мне жаль. Я ее люблю. Но положим, что это так. Но для чего ты хочешь связать себя? – прибавила она робко. – Для чего ты едешь?

– Еду потому, что так должно, – серьезно и сухо сказал Нехлюдов, как бы желая прекратить этот разговор.

Но сейчас же ему стало совестно за свою холодность к сестре. «Отчего не сказать ей всего, что я думаю? – подумал он. – И пускай и Аграфена Петровна услышит», – сказал он себе, взглянув на старую горничную. Присутствие Аграфены Петровны еще более поощряло его повторить сестре свое решение.

– Ты говоришь о моем намерении жениться на Катюше? Так видишь ли, я решил это сделать, но она определенно и твердо отказала мне, – сказал он, и голос его дрогнул, как дрожал всегда, когда он говорил об этом. – Она не хочет моей жертвы и сама жертвует, для нее, в ее положении, очень многим, и я не могу принять этой жертвы, если это минутное. И вот я еду за ней и буду там, где она будет, и буду, сколько могу, помогать, облегчать ее участь.

Наталья Ивановна ничего не сказала. Аграфена Петровна вопросительно глядела на Наталью Ивановну и покачивала головой. В это время из дамской комнаты вышло опять шествие. Тот же красавец лакей Филипп и швейцар несли княгиню. Она остановила носильщиков, подманила к себе Нехлюдова и, жалостно изнывая, подала ему белую в перстнях руку, с ужасом ожидая твердого пожатия.

– Epouvantable! [Ужасно! (фр.).] – сказала она про жару. – Я не переношу этого. Се climat me tue. [Этот климат меня убивает (фр.).] – И, поговорив об ужасах русского климата и пригласив Нехлюдова приехать к ним, она дала знак носильщикам. – Так непременно приезжайте, – прибавила она, на ходу оборачивая свое длинное лицо к Нехлюдову.

Нехлюдов вышел на платформу. Шествие княгини направилось направо, к первому классу. Нехлюдов же с артельщиком, несшим вещи, и Тарасом с своим мешком пошли налево.

– Вот это мой товарищ, – сказал Нехлюдов сестре, указывая на Тараса, историю которого он рассказывал ей прежде.

– Да неужели в третьем классе? – спросила Наталья Ивановна, когда Нехлюдов остановился против вагона третьего класса и артельщик с вещами и Тарас вошли в него.

– Да мне удобнее, я с Тарасом вместе, – сказал он. – Да вот еще что, – прибавил он, – до сих пор я еще не отдал в Кузминском землю крестьянам, так что в случае моей смерти твои дети наследуют.

– Дмитрий, перестань, – сказала Наталья Ивановна.

– Если же я и отдам, то одно, что могу сказать, это то, что все остальное будет их, так как едва ли я женюсь, а если женюсь, то не будет детей… так что…

– Дмитрий, пожалуйста, не говори этого, – говорила Наталья Ивановна, а между тем Нехлюдов видел, что она была рада слышать то, что он сказал.

Впереди, перед первым классом, стояла только небольшая толпа народа, все еще смотревшая на тот вагон, в который внесли княгиню Корчагину. Остальной народ был уже весь по местам. Запоздавшие пассажиры, торопясь, стучали по доскам платформы, кондуктора захлопывали дверцы и приглашали едущих садиться, а провожающих выходить.

Нехлюдов вошел в накаленный солнцем жаркий и вонючий вагон и тотчас же вышел на тормоз.

Наталья Ивановна стояла против вагона в своей модной шляпе и накидке рядом с Аграфеной Петровной и, очевидно, искала предмета разговора и не находила. Нельзя даже было сказать «Ecrivez»,[Пишите (фр.).] – потому что они уже давно с братом смеялись над этой обычной фразой уезжающих. Тот коротенький разговор о денежных делах и наследстве сразу разрушил установившиеся было между ними нежно-братские отношения; они чувствовали себя теперь отчужденными друг от друга. Так что Наталья Ивановна была рада, когда поезд тронулся, и можно было только, кивая головой, с грустным и ласковым лицом говорить: «Прощай, ну, прощай, Дмитрий!» Но как только вагон отъехал, она подумала о том, как передаст она мужу свой разговор с братом, и лицо ее стало серьезно и озабоченно.

И Нехлюдову, несмотря на то, что он ничего, кроме самых добрых чувств, не питал к сестре и ничего не скрывал от нее, теперь было тяжело, неловко с ней и хотелось поскорее освободиться от нее. Он чувствовал, что нет больше той Наташи, которая когда-то была так близка ему, а есть только раба чуждого ему и неприятного черного волосатого мужа. Он ясно увидал это, потому что лицо ее осветилось особенным оживлением только тогда, когда он заговорил про то, что занимало ее мужа, – про отдачу земли крестьянам, про наследство. И это было грустно ему.

XL

Жара в накаленном в продолжение целого дня солнцем и полном народа большом вагоне третьего класса была такая удушливая, что Нехлюдов не пошел в вагон, а остался на тормозе. Но и тут дышать нечем было, и Нехлюдов вздохнул всею грудью только тогда, когда вагоны выкатились из-за домов и подул сквозной ветер. «Да, убили», – повторил он себе слова, сказанные сестре. И в воображении его из-за всех впечатлений нынешнего дня с необыкновенной живостью возникло прекрасное лицо второго мертвого арестанта с улыбающимся выражением губ, строгим выражением лба и небольшим крепким ухом под бритым синеющим черепом. «И что ужаснее всего, это то, что убили, и никто не знает, кто его убил. А убили. Повели его, как и всех арестантов, по распоряжению Масленникова. Масленников, вероятно, сделал свое обычное распоряжение, подписал с своим дурацким росчерком бумагу с печатным заголовком и, конечно, уж никак не сочтет себя виноватым. Еще меньше может счесть себя виноватым острожный доктор, свидетельствовавший арестантов. Он аккуратно исполнил свою обязанность, отделил слабых и никак не мог предвидеть ни этой страшной жары, ни того, что их поведут так поздно и такой кучей. Смотритель?.. Но смотритель только исполнил предписание о том, чтобы в такой-то день отправить столько-то каторжных, ссыльных, мужчин, женщин. Тоже не может быть виноват и конвойный, которого обязанность состояла в том, чтобы счетом принять там-то столько-то и там-то сдать столько же. Вел он партию, как обыкновенно и как полагается, и никак не мог предвидеть, что такие сильные люди, как те два, которых видел Нехлюдов, не выдержат и умрут. Никто не виноват, а люди убиты, и убиты все-таки этими самыми не виноватыми в этих смертях людьми.

«Сделалось все это оттого, – думал Нехлюдов, – что все эти люди – губернаторы, смотрители, околоточные, городовые – считают, что есть на свете такие положения, в которых человеческое отношение с человеком не обязательно. Ведь все эти люди – и Масленников, и смотритель, и конвойный, – все они, если бы не были губернаторами, смотрителями, офицерами, двадцать раз подумали бы о том, можно ли отправлять людей в такую жару и такой кучей, двадцать раз дорогой остановились бы и, увидав, что человек слабеет, задыхается, вывели бы его из толпы, свели бы его в тень, дали бы воды, дали бы отдохнуть и, когда случилось несчастье, выказали бы сострадание. Они не сделали этого, даже мешали делать это другим только потому, что они видели перед собой не людей и свои обязанности перед ними, а службу и ее требования, которые они ставили выше требований человеческих отношений. В этом все, – думал Нехлюдов. – Если можно признать, что что бы то ни было важнее чувства человеколюбия, хоть на один час и хоть в каком-нибудь одном, исключительном случае, то нет преступления, которое нельзя бы было совершать над людьми, не считая себя виноватым».

Нехлюдов так задумался, что и не заметил, как погода переменилась: солнце скрылось за передовым низким, разорванным облаком, и с западного горизонта надвигалась сплошная светло-серая туча, уже выливавшаяся там, где-то далеко, над полями и лесами, косым спорым дождем. От тучи тянуло влажным дождевым воздухом. Изредка тучу разрезали молнии, и с грохотом вагонов все чаще и чаще смешивался грохот грома. Туча становилась ближе и ближе, косые капли дождя, гонимые ветром, стали пятнать площадку тормоза и пальто Нехлюдова. Он перешел на другую сторону и, вдыхая влажную свежесть и хлебный запах давно ждавшей дождя земли, смотрел на мимо бегущие сады, леса, желтеющие поля ржи, зеленые еще полосы овса и черные борозды темно-зеленого цветущего картофеля. Все как будто покрылось лаком: зеленое становилось зеленее, желтое – желтее, черное – чернее.

– Еще! еще! – говорил Нехлюдов, радуясь на оживающие под благодатным дождем поля, сады, огороды.

Сильный дождь лил недолго. Туча частью вылилась, частью пронеслась, и на мокрую землю падали уже последние прямые, частые, мелкие капли. Солнце опять выглянуло, все заблестело, а на востоке загнулась над горизонтом невысокая, но яркая, с выступающим фиолетовым цветом, прерывающаяся только в одном конце радуга.

«Да, о чем бишь я думал? – спросил себя Нехлюдов, когда все эти перемены в природе кончились и поезд спустился в выемку с высокими откосами. – Да, я думал о том, что все эти люди: смотритель, конвойные, все эти служащие, большей частью кроткие, добрые люди, сделались злыми только потому, что они служат».

Он вспомнил равнодушие Масленникова, когда он говорил ему о том, что делается в остроге, строгость смотрителя, жестокость конвойного офицера, когда он не пускал на подводы и не обратил внимания на то, что в поезде мучается родами женщина. «Все эти люди, очевидно, были неуязвимы, непромокаемы для самого простого чувства сострадания только потому, что они служили. Они, как служащие, были непроницаемы для чувства человеколюбия, как эта мощеная земля для дождя, – думал Нехлюдов, глядя на мощенный разноцветными камнями скат выемки, по которому дождевая вода не впитывалась в землю, а сочилась ручейками. – Может быть, и нужно укладывать камнями выемки, но грустно смотреть на эту лишенную растительности землю, которая бы могла родить хлеб, траву, кусты, деревья, как те, которые виднеются вверху выемки. То же самое и с людьми, – думал Нехлюдов, – может быть, и нужны эти губернаторы, смотрители, городовые, но ужасно видеть людей, лишенных главного человеческого свойства – любви и жалости друг к другу.

Все дело в том, – думал Нехлюдов, – что люди эти признают законом то, что не есть закон, и не признают законом то, что есть вечный, неизменный, неотложный закон, самим Богом написанный в сердцах людей. От этого-то мне и бывает так тяжело с этими людьми, – думал Нехлюдов. – Я просто боюсь их. И действительно, люди эти страшны. Страшнее разбойников. Разбойник все-таки может пожалеть – эти же не могут пожалеть: они застрахованы от жалости, как эти камни от растительности. Вот этим-то они ужасны. Говорят, ужасны Пугачевы, Разины. Эти в тысячу раз ужаснее, – продолжал он думать. – Если бы была задана психологическая задача: как сделать так, чтобы люди нашего времени, христиане, гуманные, просто добрые люди, совершали самые ужасные злодейства, не чувствуя себя виноватыми, то возможно только одно решение: надо, чтобы было то самое, что есть, надо, чтобы эти люди были губернаторами, смотрителями, офицерами, полицейскими, то есть, чтобы, во-первых, были уверены, что есть такое дело, называемое государственной службой, при котором можно обращаться с людьми, как с вещами, без человеческого, братского отношения к ним, а во-вторых, чтобы люди этой самой государственной службой были связаны так, чтобы ответственность за последствия их поступков с людьми не падала ни на кого отдельно. Вне этих условий нет возможности в наше время совершения таких ужасных дел, как те, которые я видел нынче. Все дело в том, что люди думают, что есть положения, в которых можно обращаться с человеком без любви, а таких положений нет. С вещами можно обращаться без любви: можно рубить деревья, делать кирпичи, ковать железо без любви; но с людьми нельзя обращаться без любви, так же как нельзя обращаться с пчелами без осторожности. Таково свойство пчел. Если станешь обращаться с ними без осторожности, то им повредишь и себе. То же и с людьми. И это не может быть иначе, потому что взаимная любовь между людьми есть основной закон жизни человеческой. Правда, что человек не может заставить себя любить, как он может заставить себя работать, но из этого не следует, что можно обращаться с людьми без любви, особенно если чего-нибудь требуешь от них. Не чувствуешь любви к людям – сиди смирно, – думал Нехлюдов, обращаясь к себе, – занимайся собой, вещами, чем хочешь, но только не людьми. Как есть можно без вреда и с пользой только тогда, когда хочется есть, так и с людьми можно обращаться с пользой и без вреда только тогда, когда любишь. Только позволь себе обращаться с людьми без любви, как ты вчера обращался с зятем, и нет пределов жестокости и зверства по отношению других людей, как это я видел сегодня, и нет пределов страдания для себя, как я узнал это из всей своей жизни. Да, да, это так, – думал Нехлюдов. – Это хорошо, хорошо!» – повторял он себе, испытывая двойное наслаждение – прохлады после мучительной жары и сознания достигнутой высшей ступени ясности в давно уже занимающем его вопросе.

УжасноПлохоНеплохоХорошоОтлично! (3 оценок, среднее: 5,00 из 5)
Понравилась сказка или повесть? Поделитесь с друзьями!
Категории сказки "Лев Толстой — Воскресение":

Отзывы о сказке / рассказе:

Читать сказку "Лев Толстой — Воскресение" на сайте РуСтих онлайн: лучшие народные сказки для детей и взрослых. Поучительные сказки для мальчиков и девочек для чтения в детском саду, школе или на ночь.