Глава XXII
Мы сидели у меня в комнате. Сорок четвертый достал из моего пустого шкафа завтрак — блюдо за блюдом, еще дымящиеся, как с огня, и быстро накрыл на стол, не умолкая ни на минуту; он говорил так живо, впечатляюще, зажигательно — ни слова о недавнем происшествии, а все об ароматных кушаньях и странах, где он их заказал, — Китае, Индии. Я проголодался, и разговор, мало сказать приятный — захватывающе интересный, вывел меня из мрачной меланхолии. К тому же на меня целительно подействовала красота дорогого столового сервиза — причудливость его формы, изысканность росписи и, конечно, то, что он, скорей всего, достанется мне
— Горячая кукурузная лепешка из Арканзаса — разрежь ее, смажь маслом, закрой глаза и наслаждайся! Жареный цыпленок под белым соусом из Алабамы. Отведай его и пожалей ангелов: у них нет таких яств. Клубника, еще мокрая от росы, со сливками, тающая во рту, — слова бессильны передать это блаженство! Венский кофе со взбитыми сливками, двумя таблетками сахарина — пей и сочувствуй олимпийским богам, знавшим лишь вкус нектара!
Я ел, пил, наслаждался иноземными диковинами. Поистине я был в раю!
— Я вне себя от счастья, — признался я, — какое упоение!
— Опьянение, — пояснил Сорок четвертый.
Я спросил его про некоторые напитки с диковинными названиями. И снова получил тот же странный ответ — они пока не существуют, они — продукт нерожденного будущего. Вы что-нибудь понимаете? А как мог я это уразуметь? Никто бы не смог. Даже от попытки начиналось головокружение. И все же какое удовольствие произносить эти удивительные названия, будто пробуя их на вкус: «Кукурузная лепешка! Арканзас! Алабама! Прерия! Кофе! Сахарин!» Сорок четвертый, уловив мое недоумение, кратко пояснил:
— Кукурузная лепешка выпекается из кукурузы. Кукуруза известна только в Америке. Америку еще не открыли. Арканзас и Алабама будут штатами и получат свое название через два-три столетия. Прерия — будущее франко-американское название поля, обширного, как океан. Кофе пьют на Востоке, будут пить и здесь, в Австрии, через два столетия. Сахарин — концентрированный сахар. 500:1 — так очарование пятисот девушек концентрируется для молодого парня в его возлюбленной. Сахарин получат не раньше чем через четыре столетия. Как видишь, я даю тебе авансом некоторые привилегии.
— Расскажи мне что-нибудь еще, ну хоть немножечко, прошу тебя, Сорок четвертый! Ты только дразнишь мой аппетит, а я жажду понять, как ты узнал про эти чудеса, как разгадал непостижимые тайны.
Сорок четвертый подумал немного, потом заявил, что вполне расположен ко мне и охотно занялся бы моим просвещением, но не знает, как за него взяться, из-за ограниченности моего ума, убогости духовного мира и неразвитости чувств. Он помянул мои качества вскользь, как нечто само собой разумеющееся — архиепископ мог бы походя бросить такое замечание коту, нимало не заботясь об его чувствах, о том, что у кота другое мнение на этот счет. Я вспыхнул и ответил с достоинством и сдержанным гневом:
— Должен напомнить тебе, что я создан по образу и подобию господа.
— Знаю, — отозвался он небрежно.
Мои слова, по всей вероятности, не потрясли Сорок четвертого, не сломили, даже не произвели на него никакого впечатления. Негодованию моему не было предела, но я не произнес ни звука, полагая, что холодное молчание будет ему укором. Увы! Сорок четвертый и не заметил молчаливого укора, он думал о своем.
— Да, просветить тебя трудно, — молвил он наконец. — Пожалуй, невозможно, надо создавать тебя заново. — Глазами он умолял меня понять его и простить. — Ведь ты, что ни говори, — животное, сам ты это сознаешь?
Мне следовало дать ему пощечину, но я снова сдержался и ответил с деланным безразличием:
— Разумеется. Мы все порой животные.
Я, конечно, подразумевал и его, но стрела опять не попала в цель: Сорок четвертый и не думал, что я его имею в виду. Напротив, он сказал с облегчением, словно избавившись от досадной помехи:
— В том-то и беда! Вот почему просветить тебя так трудно. С моим родом все иначе, мы не знаем пределов, мы способны осмыслить все. Видишь ли, для рода человеческого существует такое понятие, как время [Советский исследователь творчества М. Твена Н. А. Шогенцукова пишет «решение проблемы времени у него довольно близко данным современной физики. Время носит у Твена не ньютоновский абсолютный, а эйнштейновский относительный характер. Подобно ученым, Твен показывает несовпадение между реальными физическими явлениями и их непосредственным человеческим восприятием Космическая точка зрения, помещение рассказчика в центр метагалактики позволяют Твену передать свое представление о крупномасштабной структуре вселенной».] вы делите его на части и измеряете; у человека есть прошлое, настоящее и будущее — из одного понятия вы сделали три. Для твоего рода существует еще и расстояние, и, черт подери, его вы тоже измеряете! Впрочем, погоди, если б я только мог, если б я… нет, бесполезно, просвещение не для такого ума, — и добавил с отчаянием в голосе: — О, если б он обладал хоть каким-нибудь даром, глубиной, широтой мышления, либо, либо… но, сам понимаешь, человеческий ум тугой и тесный, ведь не вольешь же бездонную звездную ширь вселенной в кувшин! [Эта строка связана по смыслу с подзаголовком романа Тем самым Сорок четвертый подчеркивает ограниченность человеческого ума.]
Ответом ему было мое ледяное оскорбленное молчание; сейчас я и слова не сказал бы, чтоб спасти его жизнь. Но ему было все равно, что происходит в моей душе, он мыслил. Наконец Сорок четвертый заговорил снова:
— Ах, как это трудно! Будь у меня хотя бы исходная точка, основа, с которой начать, — так нет! Опереться не на что! Послушай, ты можешь исключить фактор времени, можешь понять, что такое вечность? Можешь представить себе нечто, не имеющее начала, нечто такое, что было всегда? Попытайся!
— Не могу. Сто раз пытался. Головокружение начинается, как только вообразишь такое.
Лицо Сорок четвертого выразило отчаяние.
— Подумать только, и это называется ум! Не может постичь такого пустяка… Слушай, Август, в действительности время не поддается делению — никакому. Прошлое всегда присутствует. Если я захочу, то могу вызвать к жизни истинное прошлое, а не представление о нем; и вот я уже в прошлом. То же самое с будущим — я могу вызвать его из грядущих веков, и вот оно у меня перед глазами — животрепещущее, реальное, а не фантазия, не образ, не плод воображения. О, эти тягостные человеческие ограничения, как они мешают мне! Твой род даже не может вообразить нечто, созданное из ничего, — я знаю наверняка: ваши ученые и философы всегда признают этот факт. Все они считают, что вначале было нечто, и разумеют нечто вещественное, материальное, из чего был создан мир. Да все было проще простого — мир был создан из мысли. Ты понимаешь?
— Нет. Мысль! Она не материальна, как же можно создать из нее материальные предметы?
— Но, Август, я же говорю не о человеческой мысли, я говорю о себе подобных, о мыслях богов.
— Ну и что? Какая тут разница? Мысль это мысль, и этим все сказано.
— Нет, ты ошибаешься. Человек ничего не творит своей мыслью, он просто наблюдает предметы и явления внешнего мира, сочетает их в голове; сопоставив несколько наблюдений, он делает вывод. Его ум — машина, притом автоматическая, человек ее не контролирует; ваш ум не может постичь ничего нового, оригинального, ему под силу лишь, собрав материал извне, придать ему новые формы. Но он вынужден брать материал извне, а создать его он не в состоянии. В общем, человеческий ум не может творить, а бог может, мне подобные могут. Вот в чем различие. Нам не нужны готовые материалы, мы создаем их — из мысли. Все сущее было создано из мысли, только из мысли.
Я решил, что должен проявить великодушие и вежливость — поверить ему на слово, не требуя доказательств, — так я ему и сказал. Сорок четвертый не обиделся.
— Твой автоматический ум выполнил свою функцию, — заметил он, — свою единственную функцию, и без всякой помощи с твоей стороны. То есть он слушал, он наблюдал, собрал разные вещи воедино и сделал вывод — вывод, что мое утверждение сомнительно. Теперь он втайне хочет проверить, так ли это. Верно?
— Пожалуй, — признался я, — хотя, будь на то моя воля, я бы скрыл свое желание из деликатности.
— Твой ум автоматически предлагает, чтоб я представил особое доказательство, чтоб я создал пригоршню золотых монет из ничего, то есть из мысли. Открой ладонь, они там.
И монеты там были! Я удивился, но не сильно, потому что в глубине души верил — и не раз в этом убеждался, — что Сорок четвертый пользуется колдовскими заклятиями, которым научился у мага, а сам без него ничего сделать не может. А вдруг я не прав? Меня так и подмывало спросить об этом Сорок четвертого, я уж открыл было рот, но язык не повернулся, и я догадался, что он наложил на меня таинственный запрет, который так часто мешал мне задать ему желаемый вопрос Сорок четвертый снова погрузился в размышления
— Бедная старуха! — вдруг воскликнул он.
У меня защемило сердце; я будто наяву увидел столб, костер, услышал предсмертный вопль старухи
— Какой стыд, что мы ее не спасли, какая жалость!
— Почему жалость?
— Почему? Ты еще спрашиваешь, Сорок четвертый?
— Какая ей от этого корысть?
— Продление жизни, к примеру. Разве это ничего не значит?
— Узнаю человека! Он всегда притворяется, что вечное блаженство в царствии небесном — бесценная награда! А сам стремится как можно дольше не попасть на небо. Понимаешь, в глубине души он отнюдь не убежден в существовании царствия небесного.
Меня зло взяло, что я по неосторожности дал ему такой козырь. Но спорить не стал: сказанного не воротишь, к тому же, спорь не спорь, Сорок четвертого не убедишь. Желая перевести разговор на другую тему, я заметил, что уж в одном-то старуха выиграла бы, если б ее спасли от костра, — не мучилась бы так перед смертью, прежде чем попасть в рай.
— Она не попадет в рай, — невозмутимо сказал Сорок четвертый.
Я был потрясен и еще больше — возмущен.
— Ты, вероятно, много знаешь о рае, — сказал я с некоторой горячностью, — откуда тебе все известно?
Ему не передалось мое волнение, он даже не потрудился ответить на вопрос, а продолжал:
— Выигрыш этой женщины был бы ничтожен, даже по вашим удивительным меркам. Что такое десять лет по сравнению с десятью миллиардами? Одна десятитысячная доля секунды, иначе говоря — ничто. Так вот, теперь она в аду и пребудет там вечно. Вычти из вечности десять лет, что ты получишь? Нуль. Ее смертная мука на костре длилась шесть минут, спасать ее от такой муки не стоило труда. Бедняжка теперь в аду, посмотри сам.
И не успел я попросить пощады, как моему взору открылось море огня, и в нем она, среди других грешников. Уже в следующий миг адское пламя исчезло, исчез и тот, кто вызвал это видение. Я остался в одиночестве.
Глава XXIII
Хотя я был молод — мне едва минуло семнадцать, — овладевшая мной тоска была почти беспросветна. Интерес к событиям в замке и его обитателям угас; я замкнулся в себе и не обращал внимания на то, что происходит вокруг; двойник выполнял все мои обязанности, делать мне было нечего, и я, невидимый, бесцельно слонялся по замку, чувствуя себя глубоко несчастным.
Дни тянулись мрачной чередой, я томился, чего-то в моей жизни недоставало, я сознавал это все отчетливей. Я и самому себе не решался признаться, отчего томлюсь. А причиной была племянница мастера Маргет. Я был тайно влюблен в нее, влюблен давным-давно. Я с обожанием смотрел на ее лицо, прелестную фигурку, но дальше этого немого обожания дело не шло: не хватало смелости. Да и как мог я, застенчивый неоперившийся юнец, воспарить так высоко? Стоило ей мимоходом одарить меня приветливым словом, меня бросало в дрожь, безграничное счастье наполняло мое существо, всеми фибрами души я ощущал неземное блаженство и ночью не смыкал глаз, но такая явь была лучше сна. Эти случайные, ничего не значащие фразы, которые Маргет бросала невзначай, были для меня подлинными сокровищами, я бережно хранил их в своей памяти и точно помнил, когда она произнесла каждую из них, по какому случаю; помнил ее голос, выражение лица, свет глаз; что ни ночь, я любовно перебирал их в памяти одну за другой, умилялся, играл с ними, как бедная девчонка с горсткой дешевых бусинок. Но о том, чтобы Маргет всерьез подумала обо мне, глянула, молвила слово — ласково, не так, как походя бросают кошке, — я и мечтать не смел! Обычно Маргет меня не замечала и, проходя мимо по коридору или гостиной, ограничивалась приветливым взглядом.
Как я уже сказал, я давно тосковал по ней. Здоровье ее матери немного ухудшилось, и Маргет не отлучалась из комнаты больной. Теперь я понял, как жажду лицезреть своего ангела, быть с ней рядом. И вдруг я увидел ее шагах в двадцати от себя — о, чудное виденье! Нежное юное лицо, легкая фигурка и та особая хрупкость и грация, что присуща лишь семнадцатилетней; это лучшая пора в жизни девушки, пора ее расцвета. Вот он, мой идеал! Я замер на месте, зачарованный. Она медленно шла в мою сторону, задумчивая, мечтательная и настолько погруженная в свои мысли, что не замечала ничего вокруг. Маргет приблизилась, и я, невидимый, стал на ее пути; она прошла сквозь меня, и кровь моя вспыхнула. Маргет остановилась, удивленная, щеки ее окрасились ярким румянцем, рот полуоткрылся, дыхание стало прерывистым и учащенным; она недоуменно огляделась и произнесла едва слышно раз, потом еще:
— Что бы это могло быть?
Я пожирал ее глазами; Маргет не двигалась с места минуту, а может быть, и больше, потом так же тихо, будто говорила сама с собой, посетовала:
— Похоже, я грежу наяву, ведь это был сон, но зачем я проснулась? — С этими словами она медленно пошла по коридору.
Радость моя была неописуемой. Я подумал, что Маргет любит меня, но хранит свою любовь в тайне, как все девушки, но теперь я добьюсь от нее признания, я буду смел, решителен, я откроюсь ей! Став видимым, я мгновенно догнал Маргет. И вот я с ней рядом; возбужденный, счастливый, уверенный в успехе, я взял ее за руку и неожиданно для себя выпалил:
— Дорогая Маргет, моя Маргет, люби…
Она устремила на меня укоризненный взгляд, сдержанный, но очень холодный, выждала, чтоб он заледенил мне душу, и ушла, не сказав ни слова. У меня не хватило смелости последовать за ней. Да я и не мог последовать за ней: я остолбенел от удивления. Почему она так обошлась со мной? Почему грезит обо мне и не рада видеть наяву? Это была тайна, но какая-то необычная, непонятная мне тайна. Я ломал голову, тщетно пытаясь разрешить загадку, и все еще глядел вслед Маргет; мне хотелось плакать от стыда: как я был самонадеян и как жестоко поплатился за это! Вдруг Маргет остановилась Боже, да ведь она может вернуться! В мгновенье ока я стал невидимкой — за полцарства я не хотел бы предстать перед ней снова.
Маргет действительно повернула обратно. Я отступил к стене, дал ей дорогу. Мне хотелось взлететь, но я не мог оторваться от земли; слишком сильно было очарование Маргет, я стоял, вопреки своему желанию, и с обожанием смотрел на нее. Маргет ступала как во сне, с тем же задумчивым и отрешенным видом; проходя мимо меня, она остановилась, замерла на мгновение-другое, потом продолжила свой путь и со вздохом сказала:
— Я ошиблась, но мне показалось, что я снова испытала нечто похожее
Сожалела ли она о своей ошибке? Вероятно, сожалела. Маргет снова возродила во мне страстную надежду, наполнила горячим желанием убедиться, оправданна ли она; я едва удержался от соблазна шагнуть вперед, снова преградить ей путь и проверить, так ли это, но слишком свежа была боль после недавнего отпора, и я не отважился. Зато я спокойно любовался красотой Маргет и ни за что на свете не отказался бы от такого счастья. Я крался за ней на некотором расстоянии, куда бы она ни свернула, 1г и лишь когда Маргет вошла в свою комнату и закрыла дверь, я, огорченный, вернулся к себе, к своему одиночеству. Но при одном воспоминании о первом чудесном прикосновении кровь моя снова воспламенилась, и я утратил покой. Час за часом я боролся с собой, но любовная горячка не проходила. Наступила ночь, она тянулась долго-долго, но облегчения не принесла. В десять обитатели замка уже спали — все, кроме меня. Я вышел из комнаты, побродил но замку, а потом, невидимый, полетел по большому коридору. В тусклом свете я различил на памятном месте неподвижную фигуру. Это была Маргет, я узнал бы ее и в полумраке. Я не сдержался и устремился к ней: Маргет притягивала меня, как магнит. Она была совсем близко, но в двух-трех шагах от любимой я вдруг вспомнил, кто я, и почувствовал, как холодок пробежал у меня по спине. Ну и пусть, подумал я, побыть рядом с ней уже счастье! Маргет вскинула голову и замерла в позе напряженного и грустного ожидания, будто прислушивалась к чему-то, затаив дыхание; в неясном свете мне открылось ее счастливое, томное лицо и — как сквозь вуаль, — влажно блестевшие, такие любимые глаза.
— Тишина, ни звука, — прошептала Маргет, — но она где-то здесь, я знаю, что она уже близко, моя греза.
Любовь вскружила мне голову, я полетел к Маргет, легкий, как дыхание, обнял ее, крепко прижал к груди — она не оттолкнула меня! — и поцеловал, пьянея от счастья. Маргет вздохнула, закрыв глаза, и молвила с выражением безграничного блаженства:
— Я так люблю тебя, я истомилась, ожидая тебя.
Она трепетала от каждого поцелуя, во мне же разыгралась такая буря чувств, что все прежние человеческие переживания показались мне холодными и слабыми по сравнению с тем, что доступно духу.
Невидимый, неосязаемый, освобожденный от плоти, прозрачный, как воздух, я тем не менее удерживал Маргет в объятиях и, казалось, мог подняться с ней в воздух. И это была не иллюзия, а реальность. Ощущение изумило своей новизной, я и не подозревал, что дух мой так силен Я еще освою этот ценный дар, воспользуюсь им, проверю, на что способен.
— Чувствуешь ли ты, как я сжимаю твою руку, дорогая? — спросил я Маргет.
— Конечно, чувствую.
— А мой поцелуй?
— Что за вопрос! — засмеялась Маргет.
— А мои руки, когда я сжимаю тебя в объятиях?
— Ну, разумеется. Какие странные слова!
— Мне хотелось вызвать тебя на разговор, чтоб услышать твой голос; он для меня словно музыка, Маргет, и я…
— Маргет? Маргет? Почему ты называешь меня так?
— Ах ты маленький страж приличий, ревнительница собственности. Требуешь, чтоб я звал тебя госпожа Реген? Боже мой, я полагал, что мы покончили с условностями.
— . Но почему ты должен так меня величать? -недоумевала Маргет.
Пришел мой черед удивляться.
— Почему? Пожалуй, нет других причин, кроме той, что это твое имя, дорогая.
— Мое имя? Ну и ну! — Маргет капризно вскинула прелестную головку. — В первый раз его слышу!
Я обхватил ладонями ее лицо и заглянул ей в глаза — не шутит ли? — но они были сама искренность и простодушие. Не зная, что сказать, я брякнул наугад:
— Любое имя, что тебе по нраву, будет мило для меня, невообразимо прекрасная, обожаемая! Каким именем мне звать тебя? Прикажи!
— Ну и повеселился же ты, вызвав меня на разговор, как ты выразился. Как меня называть? Да моим собственным именем, и не величай меня госпожой.
Я все еще терялся в догадках, но это меня не тяготило: чем дольше игра, тем лучше, тем приятнее.
— Тебя зовут, — начал я, — тебя зовут… Забыл, вот досада! Ну, скажи сама, дорогая.
Она залилась звонким, переливчатым, как птичья трель, смехом и легонько стукнула меня по уху.
— Забыл? Так не пойдет! Ты, видно, затеял какую-то игру, еще не знаю — какую, но меня не проведешь. Хочешь, чтоб я сама сказала свое имя, а ты… ты подстроишь ловушку или сыграешь со мной шутку, в общем, представишь меня в глупом виде. Признавайся, что ты задумал, милый?
— Признаюсь, — ответил я сурово. — Вот обхвачу твою шейку левой рукой — вот так, потом запрокину тебе голову — вот так, прижму поплотней — вот так и, как только ты назовешь свое имя, поцелую тебя в губки
Она глянула на меня снизу вверх — ее голова покоилась на моей согнутой руке, как в люльке, — прошептала, разыгрывая смирение и покорность: «Лисбет», и приняла кару без сопротивления.
— Ты славная девочка, — сказал я, одобрительно потрепав ее по щеке. — Никакой ловушки не было, Лисбет, если не считать ловушкой то, что я прикинулся забывчивым; но когда сладчайшее из всех имен произносят сладчайшие уста, оно становится слаще меда, вот я и хотел услышать его от тебя.
— О, дорогой мой, за ту же цену я открою его полностью.
— Идет!
— Элизабет фон Арним [юный друг Гёте. После смерти Гёте опубликовала воспоминания о встречах с великим немецким поэтом и его письма к ней.]
— Раз, два, три. Поцелуй за каждую часть.
Теперь уже я не терялся в догадках, я знал ее имя. Это был триумф дипломатии, и я им очень гордился. Я повторял и повторял ее имя — отчасти потому, что мне нравилось его звучание, отчасти для того, чтобы закрепить его в памяти; потом я выразил желание купить еще что-нибудь за ту же восхитительную цену. Она подхватила шутку:
— Мы можем заняться твоим именем, Мартин.
Мартин! Я подскочил на месте. И где это она набрала столько доселе неслыханных имен! В чем разгадка этой таинственной истории, почему все это происходит и как? Где объяснение? Трудная загадка, настоящая головоломка! Однако сейчас не время заниматься ею, надо продолжить торговлю и выяснить мое собственное имя полностью.
— Мартин — некрасивое имя, но в твоих устах оно звучит иначе. Повтори его, любимая.
— Мартин. Расплачивайся!
Я исполнил ее волю.
— Продолжай, Бетти, дорогая, твой голос — музыка. Прознеси его полностью.
— Мартин фон Гисбах. Жаль, что оно такое короткое. Плати!
Я вернул и долг, и проценты.
Бо— оо-ом! -ударил колокол в главной башне.
— Половина двенадцатого! Что скажет матушка! Я и не думала, что уже так поздно, а ты, Мартин?
— Мне показалось, что прошло всего пятнадцать минут.
— Пошли, надо торопиться, — промолвила она, и мы заторопились, насколько это было возможно; я обнял ее левой рукой за талию, она положила мне руку на плечо, будто ища поддержки. Мечтательно прошептала несколько раз:
— О, как я счастлива, как счастлива, счастлива, счастлива.
Казалось, ее всецело занимает эта мысль, и она ничего вокруг себя не замечает. Вдруг навстречу нам из темноты шагнул мой двойник, и я отшатнулся в безотчетном страхе.
— Ах, Маргет, — протянул он укоризненно, — я так долго ждал тебя у двери, а ты нарушила обещание. Ты не жалеешь меня, ты меня не любишь!
О, ревность! Я впервые в жизни почувствовал ее укол.
К моему удивлению и радости, девушка не обратила на двойника никакого внимания, будто его и не было. Она продолжала свой путь и, судя по всему, не видела его и не слышала. Двойник остановился, пораженный, и, повернув голову, глядел ей вслед. Он что-то пробормотал себе под нос, потом сказал громче:
— Какая странная поза, и руку подняла как-то нелепо… Боже мой, да она лунатик!
Он последовал за нами на некотором расстоянии. Подойдя к ее двери, я обхватил ладонями нежное личико Маргет — нет, Лисбет! — и поцеловал ее в глаза и губы; ее маленькие ручки доверчиво лежали у меня на плечах.
— Доброй ночи, доброй ночи и приятных снов, — прошептала она и скрылась за дверью.
Я обернулся к двойнику. Он стоял неподалеку и глазел в пустоту, где только что была девушка. Какое-то время он молчал. Потом разразился радостной тирадой:
— Ах я ревнивый дурак! Ведь она послала поцелуй — мне, кому же еще! Она мечтала обо мне. Теперь я все понимаю. И это ласковое «спокойной ночи» тоже предназначалось мне! Тогда совсем другое дело! — и он, подойдя к двери, поцеловал пол в том месте, где только что стояла девушка.
Это было невыносимо. Подскочив к двойнику, я двинул его в челюсть, вложив в удар всю обретенную силу, и он покатился по каменному полу, пока не уперся в стену. Сначала Шварц не мог опомниться от удивления. Поднялся, потирая ушибы, минуты две высматривал обидчика, потом ушел, прихрамывая, бросив на ходу: v — Черт подери, хотел бы я знать, что это было!
Отзывы о сказке / рассказе: