Николай Гарин-Михайловский — Прощение (Детство Тёмы, Глава 3)

В то же время мать проходит в детскую, окидывает её быстрым взглядом, убеждается, что Тёмы здесь нет, идёт дальше, пытливо всматривается на ходу в отворённую дверь маленькой комнаты, замечает в ней маленькую фигурку Тёмы, лежащего на диване с уткнувшимся лицом, проходит в столовую, отворяет дверь в спальную и сейчас же плотно затворяет её за собой.

Оставшись одна, она тоже подходит к окну, смотрит и не видит темнеющую улицу. Мысли роем носятся в её голове.

Пусть Тёма так и лежит, пусть придёт в себя, надо его теперь совершенно предоставить себе… Бельё бы переменить… Ах, Боже мой, Боже мой, какая страшная ошибка, как могла она допустить это! Какая гнусная гадость! Точно ребёнок сознательный негодяй! Как не понять, что если он делает глупости, шалости, то делает только потому, что не видит дурной стороны этой шалости. Указать ему эту дурную сторону, не с своей, конечно, точки зрения взрослого человека, а с его, детской, не себя убедить, а его убедить, задеть самолюбие, опять-таки его детское самолюбие, его слабую сторону, суметь добиться этого — вот задача правильного воспитания.

Сколько времени надо, пока всё это опять войдёт в колею, пока ей удастся опять подобрать все эти тонкие неуловимые нити, которые связывают её с мальчиком, нити, которыми она втягивает, так сказать, этот живой огонь в рамки повседневной жизни, втягивает, щадя и рамки, щадя и силу огня, — огня, который со временем ярко согреет жизнь соприкоснувшихся с ним людей, за который тепло поблагодарят её когда-нибудь люди. Он, муж, конечно, смотрит с точки зрения своей солдатской дисциплины, его самого так воспитывали, ну и сам он готов сплеча обрубить все сучки и задоринки молодого деревца, обрубить, даже не сознавая, что рубит с ними будущие ветки…

Няня маленькой Ани просовывает свою, по-русски повязанную, голову.

— Аню перекрестить…

— Давай! — И мать крестит девочку.

— Артемий Николаевич в комнате? — спрашивает она няню.

— Сидят у окошка.

— Свечка есть?

— Потушили. Так в темноте сидят.

— Заходила к нему?

— Заходила… Куды!.. Эх!.. — Но няня удерживается, зная, что барыня не любит нытья.

— А больше никто не заходил?

— Таня ещё… кушать носила.

— Ел?

— И-и! Боже упаси, и смотреть не стал… Целый день не емши. За завтраком маковой росинки не взял в рот.

Няня вздыхает и, понижая голос, говорит:

— Бельё бы ему переменить, да обмыть… Это ему, поди, теперь пуще всего зазорно…

— Ты говорила ему о белье?

— Нет… Куда!.. Как только наклонилась было, а он этак плечиками как саданёт меня… Вот Таню разве послушает…

— Ничего не надо говорить… Никто ничего не замечайте… Прикажи, чтобы приготовили обе ванны поскорее для всех, кроме Ани… Позови бонну… Смотри, никакого внимания…

— Будьте спокойны, — говорит сочувствующим голосом няня.

Входит фрейлен.

Она очень жалеет, что всё так случилось, но с мальчиком ничего нельзя было сделать…

— Сегодня дети берут ванну, — сухо перебивает мать. — Двадцать два градуса.

— Зер-гут [sehr gut — очень хорошо], мадам, — говорит фрейлен и делает книксен.

Она чувствует, что мадам недовольна, но её совесть чиста. Она не виновата; фрейлен Зина свидетельница, что с мальчиком нельзя было справиться. Мадам молчит; бонна знает, что это значит. Это значит, что её оправдания не приняты.

Хотя она очень дорожит местом, но её совесть спокойна. И, в сознании своей невинности, она скромно, но с чувством оскорблённого достоинства берётся за ручку.

— Позовите Таню.

— Зер-гут, мадам, — отвечает бонна и уже за дверями делает книксен.

В последней нотке мадам бонна услыхала что-то такое, что возвращает ей надежду удержать за собой место, и она воскресшим голосом говорит:

— Таню, бариня идить!

Таня оправляется и входит в спальню.

Таня всегда купает Тёму. Летом, в те дни, когда детей не мылили, ему разрешалось самому купаться, без помощи Тани, и это доставляло Тёме всегда громадное удовольствие: он купался, как папа, один.

— Если Артемий Николаевич пожелает купаться один, пусть купается. Перед тем, как вести его в ванную, положи на стол кусок хлеба — не отрезанный, а так, отломанный, как будто нечаянно его забыли. Понимаешь?

Таня давно всё поняла и весело и ласково отвечает:

— Понимаю, сударыня!

— Купаться будут все; сначала барышни, а потом Артемий Николаевич. Ванну на двадцать два градуса. Ступай!

Но тотчас же мать снова позвала Таню и прибавила:

— Таня, перед тем, как поведёшь Артемия Николаевича, убавь в ванной свет в лампе так, чтобы был полумрак. И поведёшь его не через детскую, а прямо через девичью… И чтоб никого в это время не было, когда он будет идти. В девичьей тоже убавь свет.

— Слушаю-с.

Купанье — всегда событие и всегда приятное. Но на этот раз в детской оживление слабое. Дети находятся под влиянием наказания брата, а главное — нет поджигателя обычного возбуждения, Тёмы. Дети идут как-то лениво, купанье какое-то неудачное, поспешное, и через 20 минут они уже, в белых чепчиках, гуськом возвращаются назад в детскую.

Под дыханием мягкой южной ночи, мать Тёмы возбуждённо ходит по комнате.

По свойству своей оптимистической натуры, она не хочет больше думать о настоящем: оно будет исправлено, ошибка не повторится, и довольно.

Чтобы развлечь себя, она вышла на террасу подышать свежим воздухом.

Она видит в окно возвращающееся из ванной шествие и останавливается.

Вот впереди идёт Зина, требовательный к себе и другим, суровый, жгучий исполнитель воли. Девочка загадочно непреклонно смотрит своими чёрными, как ночь юга, глазами и точно видит уже где то далеко какой-то ей одной ведомый мир.

Вот тихая, сосредоточенная, болезненная Наташа смотрит своими вдумчивыми глазами, пытливо чуя и отыскивая те тонкие, неуловимые звуки, которые, собранные терпеливо и нежно, чудно зазвучат со временем близким сладкою песнью любви и страданий.

Вот Маня — ясное майское утро, готовая всех согреть, осветить своими блестящими глазками.

Серёжик — «глубокий философ», маленький Серёжик, только что начинающий настраивать свой сложный маленький механизм, только что пробующий трогать его струны и чутко прислушивающийся к этим тонким, протяжным отзвучьям, — невольно манит к себе.

— Эт-та что? — медленно певуче тянет он и также медленно подымает свой маленький пальчик.

— Синее небо, мой милый!

— Эт-та что?

— Небо, мой крошка, небо, малютка, недосягаемое синее небо, куда вечно люди смотрят, но вечно ходят по земле.

Вот и Аня поднялась с своей кроватки навстречу идущим — крошечная Аня, маленький вопросительный знак, с тёплыми весёлыми глазками.

А вот промелькнула в девичьей фигура её набедокурившего баловня, — живого, как огонь, подвижного, как ртуть, неуравновешенного, вечно взбудораженного, возбуждённого, впечатлительного, безрассудного сына. Но в этой сутолоке чувств сидит горячее сердце.

Продолжая гулять, мать обогнула террасу и пошла к ванной.

Шествие при входе в детскую заключает маленький Серёжик, с откинутыми ручонками, как-то потешно ковыляющий на своих коротеньких ножках.

— А папа Тёму би-й, — говорит он, вспоминая почему-то о наказании брата.

— Тс! — подлетает к нему стремительно Зина, строго соблюдавшая установленное матерью правило, что о наказаниях, постигших виновных, не имеют права вспоминать.

Но Серёжик ещё слишком мал. Он знать не желает никаких правил и потому снова начинает…

— А папа…

— Молчи! — зажимает ему рот Зина. Серёжик уже собирает в хорошо ему знакомую гримасу лицо, но Зина начинает быстро, горячо нашёптывать брату что-то на ухо, указывая на двери соседней комнаты, где сидит Тёма. Серёжик долго недоверчиво смотрит, не решаясь распроститься с сделанной гримасой и извлечь из неё готовый уже вопль, но, в конце концов, уступает сестре, идёт на компромисс и соглашается смотреть картинки зоологического атласа.

— Артемий Николаич, пожалуйте! — говорит весёлым голосом Таня, отворяя дверь маленькой комнаты со стороны девичьей.

Тёма молча встаёт и стеснённо проходит мимо Тани.

— Одни или со мной? — беспечно спрашивает она вдогонку.

— Один, — отвечает быстро уклончиво Тёма и спешит пройти девичью.

Он рад полумраку. Он облегчённо вздыхает, когда затворяет за собой дверь ванной. Он быстро раздевается и лезет в ванну. Обмывшись, он вылезает, берёт своё грязное бельё и начинает полоскать его в ванне. Ему кажется, он умер бы со стыда, если бы кто-нибудь узнал в чём дело; пусть лучше будет мокрое. Кончив свою стирку, Тёма скомкивает в узел бельё и ищет глазами, куда бы его сунуть; он засовывает, наконец, свой узел за старый запылённый комод. Успокоенный, он идёт одеваться, и глаза его наталкиваются на кусок, очевидно, забытого кем-то хлеба. Мальчик с жадностью кидается на него, так как целый день ничего не ел. Годы берут своё: он сидит на скамейке, болтает ноженьками и с наслаждением ест. Всю эту сцену видит мать и взволнованно отходит от окна. Она гонит от себя впечатление этой сцены, потому что чувствует, что готова расплакаться. Она освежает лицо, поворачиваясь навстречу мягкому южному ветру, стараясь ни о чём не думать.

Кончив есть, Тёма встал и вышел в коридор. Он подошёл к лестнице, ведущей в комнаты, остановился на мгновенье, подумал, прошёл мимо по коридору и, поднявшись на крыльцо, нерешительно вполголоса позвал:

— Жучка, Жучка!

Он подождал, послушал, вдохнул в себя аромат масличного дерева, потянулся за ним и, выйдя во двор, стал пробираться к саду.

Страшно! Он прижался лицом между двух стоек ограды и замер, охваченный весь каким-то болезненным утомлением.

Ночь после бури.

Чем-то волшебным рисуется в серебристом сиянии луны сад. Разорвано пробегают в далёком голубом небе последние влажные облака. Ветер точно играет в пустом пространстве между садом и небом. Беседка задумчиво смотрит на горке. А вдруг мертвецы, соскучившись сидеть на стене, забрались в беседку и смотрят оттуда на Тёму? Как-то таинственно-страшно молчат дорожки. Деревья шумят, точно шепчут друг другу: «как страшно в саду». Вот что-то чёрное беззвучно будто мелькнуло в кустах: на Жучку похоже! А, может быть, Жучки давно и нет?! Как жутко вдруг стало. А там что белеет?! Кто-то идёт по террасе.

— Артемий Николаич, — говорит, отворяя калитку и подходя к нему, Таня, — спать пора.

Тёма точно просыпается.

Он не прочь, он устал, но перед сном надо идти прощаться, надо пожелать спокойной ночи маме и папе. Ох, как не хочется! Он сжал судорожно крепко руками перила ограды и ещё плотнее прильнул к ним лицом.

— Артемий Николаич, Тёмочка, милый мой барин, — говорит Таня и целует руки Тёмы — идите к мамаше! Идите, мой милый, дорогой, — говорит она, мягко отрывая и увлекая его за собой, осыпая на ходу поцелуями…

Он в спальне у матери.

Только лампадка льёт из киота свой неровный, трепетный свет, слабо освещая предметы.

Он стоит на ковре. Перед ним в кресле сидит мать и что-то говорит ему. Тёма точно во сне слушает её слова, они безучастно летают где-то возле его уха. Зато на маленькую Зину, подслушивающую у двери, речь матери бесконечно сильно действует своею убедительностью. Она не выдерживает больше, и когда до неё долетают вдруг слова матери: «а если тебе не жаль, значит, ты не любишь маму и папу», врывается в спальню и начинает горячо:

— Я говорила ему…

— Как ты смела, скверная девчонка, подслушивать?!

И «скверная девчонка», подхваченная за руку, исчезает мгновенно за дверью. Это изгнание его маленького врага пробуждает Тёму. Он опять живёт всеми нервами своего организма. Всё горе дня встаёт перед ним. Он весь проникается сознанием зла, нанесённого ему сестрой. Обидное чувство, что его никто не хочет выслушать, что к нему несправедливы, охватывает его.

— Все только слушают Зину… Все целый день на меня нападают, меня никто не-е любит и никто не хо-о-чет вы-ы-слу-у…

И Тёма горько плачет, закрывая руками лицо.

Долго плачет Тёма, но горечь уже вылита.

Он передал матери всю повесть грустного дня, как она слагалась роковым образом. Его глаза распухли от слёз; он нервно вздрагивает и нет-нет всхлипывает тройным вздохом. Мать, сидя с ним на диване, ласково гладит его густые волосы и говорит ему:

— Ну, будет, будет… мама не сердится больше… мама любит своего мальчика… мама знает, что он будет у неё хороший, любящий, когда поймёт только одну маленькую очень простую вещь. И Тёма может её уже понять. Ты видишь, сколько горя с тобой случилось, а как ты думаешь, отчего? А я тебе скажу: оттого, что ты ещё маленький трус…

Тёма, ждавший всяких обвинений, но только не этого, страшно поражён и задет этим неожиданным выводом.

— Да, трус! Ты весь день боялся правды. И из-за того, что ты её боялся, все беды твои и случились. Ты сломал цветок. Чего ты испугался? Пойти сказать правду сейчас же. Если б даже тебя и наказали, то ведь, как теперь сам видишь, тем, что не сказал правды, наказания не избег. Тогда как, если бы ты правду сказал, тебя, может быть, и не наказали бы. Папа строгий, но папа сам может упасть, и всякий может. Наконец, если ты боялся папы, отчего ты не пришёл ко мне?

— Я хотел сказать, когда вы садились в дрожки…

Мать вспомнила и пожалела, что не дала хода охватившему её тогда подозрению.

— Отчего ты не сказал?

— Я боялся папы…

— Сам же говоришь, что боялся, значит — трус. А трусить, бояться правды стыдно. Боятся правды скверные, дурные люди, а хорошие люди правды не боятся и согласны не только, чтобы их наказывали за то, что они говорят правду, но рады и жизнь отдать за правду.

Мать встала, подошла к киоту, вынула оттуда Распятие и села опять возле сына.

— Кто это?

— Бог.

— Да, Бог, Который принял вид человека и сошёл с неба на землю. Ты знаешь, зачем Он пришёл? Он пришёл научить людей говорить и делать правду. Ты видишь, у него на руках, на ногах и вот здесь кровь?

— Вижу.

— Эта кровь оттого, что Его распяли, то есть повесили на кресте; пробили Ему гвоздями руки, ноги, пробили Ему бок, и Он умер от этого. Ты знаешь, что Бог всё может, ты знаешь, что Он пальцем вот так пошевелит — и все, все мы сейчас умрём, и ничего не будет: ни нашего дома, ни сада, ни земли, ни неба. Как ты думаешь теперь, отчего Он позволил Себя распять, когда мог бы взглядом уничтожить этих дурных людей, которые Его умертвили? Отчего?

Мать замолкла на мгновение и выразительно, мягко заглядывая в широко раскрытые глаза своего любимца-сына, проговорила:

— Оттого, что Он не боялся правды, оттого, что правда была Ему дороже жизни, оттого, что Он хотел показать всем, что за правду не страшно умереть. И когда Он умирал, Он сказал: кто любит Меня, кто хочет быть со Мной, тот должен не бояться правды. Вот, когда ты подрастёшь и узнаешь, как люди жили прежде, узнаешь, что нельзя было бы жить на земле без правды, когда ты не только перестанешь бояться правды, а полюбишь её так, что захочешь умереть за неё, тогда ты будешь храбрый, добрый, любящий мальчик. А тем, что ты сядешь на сумасшедшую лошадь, ты покажешь другим и сам убедишься только в том, что ты ещё глупый, не понимающий сам, что делаешь, мальчик, а вовсе не то, что ты храбрый, потому что храбрый знает, что делает, а ты не знаешь. Вот, когда ты знал, что папа тебя накажет, ты убежал, а храбрый так не делает. Папа был на войне: он знал, что там страшно, а всё-таки пошёл. Ну, довольно: поцелуй маму и скажи ей, что ты будешь добрый мальчик.

Тёма молча обнял мать и спрятал голову на её груди.

УжасноПлохоНеплохоХорошоОтлично! (Пока оценок нет)
Понравилась сказка или повесть? Поделитесь с друзьями!
Категории сказки "Николай Гарин-Михайловский — Прощение (Детство Тёмы, Глава 3)":

Отзывы о сказке / рассказе:

  Подписаться  
Уведомление о
Читать сказку "Николай Гарин-Михайловский — Прощение (Детство Тёмы, Глава 3)" на сайте РуСтих онлайн: лучшие народные сказки для детей и взрослых. Поучительные сказки для мальчиков и девочек для чтения в детском саду, школе или на ночь.