XXIII
Гильдегарда, уехавшая в сумерки, не возвратилась к ночи.
Для расстояния в четыре или в пять верст, которое отделяло нашу деревушку от богатого села Послова, было довольно времени, чтобы съездить в два конца и иметь достаточно времени для делового разговора или для первого знакомственного визита к избалованной и одичавшей капризнице и недотроге, какою все, и не без основания, считали «бывшую княгиню» Д*, но Гильдегарда не возвращалась.
Отца это обеспокоило, и он хотел непременно послать за ней свои дрожки в Послов, — даже и maman находила это необходимым, но тетя настойчиво потребовала, чтобы этого не делали.
Тетя сказала о Гильдегарде:
— Она без надобности нигде тратить время не станет, а если она находит, что ей там есть дело, то для чего ее отрывать оттуда по нашим соображениям, когда она пошла туда по воле бога?
Maman было неприятно, что тетя так бесцеремонно думает, будто их туда и сюда посылает бог.
Она это ей и сказала, конечно с смягчающей шуткой, но та ей ответила совершенно серьезно:
— Я не возьму моих слов назад: бог действительно посылает туда и сюда всех тех, кто ищет везде исполнить не свою волю, а послужить другим.
Тетя согласилась только на то, чтобы отец послал верхового проехать до Послова и посмотреть: не случилось ли с Гильдегардой и ее кондитером что-нибудь в дороге? А негласно посланному ведено было как-нибудь разузнать: отчего не возвращается англичанка?
Посланный скоро возвратился и привез известие, что путники доехали благополучно и что англичанка у госпожи Д* и выходила с ней на балкон. Тетя улыбнулась и сказала:
— Вот видите: она ее уже выводит на чистый воздух. Утром Гильдегарда вернулась и сказала что-то тете очень тихо, — в ответ на что та покраснела и ответила:
— Для чего ей это делать? Я сама сейчас к ней поеду. Брат! дай мне лошадь в Послово.
Такой оборот был неожидан и невероятен: эти две женщины, соперничество которых когда-то было таким непримиримым, что никто не мог думать об их встрече, шли нынче навстречу друг другу и даже спешили одна другую предупредить в этом движении!..
Для чего это им было нужно?
Но тетя уехала, и цель ее поездки оставалась загадкою, а прежде, чем она успела вернуться к нам, прискакал сам на себя не похожий Алымов.
Он был бледен, расстроен и растрепан, его кок упал и повис, галстук сбился набок, и венгерка расстегнута…
— А что я вам говорил! — начал он, входя в залу и ни с кем не здороваясь.
Отец посмотрел на него и сказал:
— Я не помню, что такое вы мне говорили.
— Я говорил вам вчера… и вашей сестре, что наши люди — это не люди, а это скоты!
— Ну, хорошо… я этого что-то не помню; но, впрочем, что ж дальше?
— Моя яровая рожь вся тю-тю!
— Как?
— Тю-тю вся до последнего зерна!
— Но ведь она была у вас под замком?
— Под большим американским замком, которого невозможно ни отпереть без ключа, ни сбить, не разорив двери.
— Ну и что же?
— Просверлили дыры в досках в полу и все выпустили!
— Когда же это?
— Почему же я могу это знать! Меня всю зиму не было дома… А Кромсай, подлец, которому я, как вольному человеку, поручал наблюдать и обещал дать ему за это теленка, говорит: «Должно быть, зимой помаленьку цедили». — «А куда же, спрашиваю, они ее дели?» — «Должно быть, говорит, слопали…» Ну, не скоты ли?.. Ведь она, говорю, была вонючая!.. я ее нарочно припоганил! «Так, говорит, поганковатую, верно, и слопали». А чего «верно», когда он сам же, подлец, ее и лопал!
— Почему же вы это узнали?
Алымов закашлялся, покраснев, и, вытащив из кармана венгерки мужичью трубку с медной крышкой, швырнул ее на стол и закричал:
— Смотрите ее!.. Вот почему!.. Это его, подлеца, трубка… Не правда ли? ее под амбаром нашли… Он еще и всю усадьбу сжечь мог. Я их теперь всех, подлецов, разнесу… Я им сказал: «Я прямо поеду к исправнику: и потребую сюда временное отделение земского суда… Пусть вас всех заберут и заморозят!..» А он еще этот Кромсайка… вообразите, дает мне вроде родительского наставления… «Погоди, говорит, ты еще млад человек, тебе еще много веку надо на земле жить да радоваться… а ты себя укорачать хочешь… Это моя трубка, ничего что она моя… У меня ее, брат, украли да тебе подкинули… Это все вороги… народ воровской — шельмы… А ты их не замай… прости… бог с ними… Ты уж того, что пропало, не воротишь, а потерпи — оно само вернее в другой оборот придет… А то укоротят тебе веку…» Вообразите, красным петухом меня пугать стал!. «Спалят, — говорит, — дело суседское: разве какому-нибудь жигуну огонька сунуть долго! У тебя постройка хозяйственная — весь двор в кольце — запылает, и живой не выпрыгнешь». Стращать меня!.. Не правда ли? Но это неправда!.. Я не француз из города Бордо… я не поеду в Африку львов стрелять, а сейчас прямо к губернатору.
Отец стал его уговаривать и увел к себе в кабинет, потому что в это время возвратилась тетя и отец не хотел ей показывать Алымова, положение которого было и крайне смешно и жалостно.
Впрочем, на этот раз отец мой имел удачу: он успокоил майора и уговорил его побывать у губернатора, но не сильно жаловаться и лучше простить мужиков, не разыскивая, кто из них «полопал» припоганенную рожь.
Губернатор дал ему тот же самый совет, которому Алымов и внял, и смилостивился над мужиками, — он «простил их». А за то его бог простил, и пропажа его «возвратилася другим оборотом»: дивный урожай, следовавший за голодным сороковым годом, обсеменил его поля самосевом, и Алымов «сжал, где не сеял»
XXIV
Свидание же тети Полли с бывшей княгиней Д*, вероятно, имело что-то неудобопередаваемое. Тетя вернулась домой в сумерки, когда все мы, дети, сидели вокруг Гильдегарды Васильевны в отведенной для них комнате. Англичанка показывала сестре моей, как надо делать «куадратный шнурок» на рогульке, и в то же время рассказывала всем нам по-французски «о несчастном Иуде из Кериота». Мы в первый раз слышали, что это был человек, который имел разнообразные свойства: он любил свою родину, любил отеческий обряд и испытывал страх, что все это может погибнуть при перемене понятий, и он сделал ужасное дело, «предав кровь неповинную».
В это время в комнату вошла тетя Полли и, сказав всем нам общее приветное слово, опустилась на стоявшее в углу кресло.
— Что же вы замолкли? — сказала она, — продолжайте говорить, о чем вы говорили.
Гильдегарда Васильевна мельком взглянула на нее, и продолжала об Иуде, и закончила, что если бы он был без чувств, то он бы не убил себя, а жил бы, как живут многие, погубивши другого.
Тетя прошептала:
— Правда.
Англичанка спустила паузу и сказала:
— Ты довольна собой или нет?
Тетя Полли хрустнула пальцами руки и отвечала:
— Не знаю, но… она так трогательна, она переносит на меня такие чувства, что мне хочется плакать.
В голосе у нее в самом деле звучали слезы. Англичанка опять дала паузу и потом тихо сказала:
— Титания…
Но тетя перебила скороговоркою:
— Ах, конечно, конечно!.. Титания, дорассветная Титания, которая еще не видит, что она впотьмах целовала… осла!..
— Я этого не сказала, — заметила, смутясь, Гильдегарда.
— Ничего, мой друг! Ничего! я знаю, что ты не хочешь, чтобы я «предавалась воспоминаниям», ну и карай меня!
Тетя ласково кинула на плечи англичанке свои руки и сказала:
— Ты Петр, и это значит: «камень»; и ты блаженна, — но прости нас грешных!
И она, кажется, хотела спуститься и стать на колени, только Гильдегарда успела схватить ее под плечи и воскликнула:
— Полли! Полли! Неужели я тебя оскорбила?!
— Нет, — отвечала тетя, — мне просто… хочется плакать.
Они обнялись, и тетя два раза всхлипнула, потом утерла слезы и, улыбнувшись, сказала:
— Вот когда аминь!
Свидание это имело также и другие разнообразные добрые последствия, из числа которых два были очень замечательны. Первое состояло в том, что больных в нашей местности с этих пор уже не приходилось более класть на кострике в холодной риге, потому что «бывшая княгиня» построила «для всей местности» прекрасную больницу и обеспечила ее «на вечные времена» достаточным содержанием; и второе: слезы кондитера, рыдавшего и воздымавшего руки к «рабыням господним», были отерты: в Поелове было написано завещание, дававшее после смерти Д* «всем волю».
Это было величайшее событие во всей губернии, которая такого примера даже немножко испугалась.
А кроме того, в день отъезда от нас тети и Гильдегарды, «бывшая» Д* сама приехала к нам, чтобы еще раз видеть обеих этих женщин.
Я ее помню, эту «Титанию», — какая она была «нетленная и жалкая»: вся в лиловом бархатном капоте на мягчайшем мехе шеншела, — дробненькая, миниатюрная, с крошечными руками, но припухлая, и на всех смотрела с каким-то страхом и недоверием. Ее лицо имело выражение совы, которую вдруг осветило солнце: ей было и неприятно и больно, и в то же время она чувствовала, что не может теперь сморгнуть в сторону.
Мне показалось, что вот это и есть он сам — воплощенный голод ума, сердца, чувств и всех понятий.
Тете некогда было с нею теперь заниматься, потому что, узнав об их отъезде, пришло множество больных, и все ожидали у балкона, на котором тетя и Гильдегарда их осматривали, обмывали и, где было необходимо, — делали проколы и надрезы.
«Бывшую» Д* посадили в кресло на этом же балконе, Она сама не хотела отсюда удалиться и смотрела с величайшим вниманием на все, что делала тетя, и, наконец, даже сама захотела принять хоть какое-нибудь непосредственное участие и сказать человеку хоть теплое слово.
К этому и представился повод в том случае, который особенно поразил внимание ее голодного ума.
В числе женщин, пришедших с больными детьми стояла баба неопределенных лет, худая, с почерневшей кожей; она была беременна и имела при себе трех детей, из которых двое тянулись за материну юбку, а третье беспомощно пищало у ее изможденной груди.
У всех детей лица были в красных отметках наружной болезни, которую в крестьянстве называют «огник»,
Это поразило даму, и она устремила на бабу пристальный взор и, не умея соразмерять голоса, сказала ей строго:
— Это зачем столько?!
— Что, матушка?
— Зачем столько… детей?
— Да ведь как же мне быть-то? замужем я… сударынька!
— Ну и что же такое!.. И я замужем… Детей нет.
— Ваше дело иное, сударынька…
— Отчего дело иное? Пустяки!
— Как пустяки, болезная: вы живете в таких-то широких хоромах… Накось какое место… займаете… простор вам… разойдетесь и не сустретитесь; а у нас избы тесные, все мы вместях да вместях…
— Ну и не надо!
— Да и не надо, а приключается.
Тут сразу и баба и дама остановились, и тетя расхохоталась, а Гильдегарда сконфузилась. Тогда и «бывшая» Д* что-то поняла и, осмотрев бабу в лорнет, проговорила:
— Saves-vous: elle est maigre, mais… {Знаете: она тощая, но… — франц.} Дама вдруг вздрогнула, несколько раз перекрестилась и прошептала:
— Retire-toi, Satan! {Отойди, сатана! — франц.}
Отзывы о сказке / рассказе: