Глава IV. Буря
Я застал дядю на верхушке крыши дома, где он с подзорной трубой в руках наблюдал погоду.
— Дядя,— сказал я,— там, в Сэндэгской бухте, были люди на берегу, я…
Но я не мог продолжать дальше, все разом выскочило у меня из головы, до того поразило меня впечатление, произведенное на дядю моими словами. Он выронил из рук свою трубу и отшатнулся назад с отвисшей челюстью, вытаращенными глазами и побледневшим как полотно лицом. С минуту мы молча глядели друг на друга, наконец он вместо ответа спросил:
— На нем была мохнатая шапка?
Теперь я знаю так же хорошо, как если бы я его видел своими глазами, что человек, который лежал там, в могиле у Сэндэгской бухты, имел на голове мохнатую шапку и добрался до берега живым. И в первый и единственный раз в моей жизни я почувствовал себя беспощадным к этому человеку, обласкавшему и приютившему меня у своего очага, к отцу девушки, которую я надеялся назвать своей женой.
— То были живые люди,— сказал я,— быть может, якобиты, быть может, французы, а может, и пираты или авантюристы, явившиеся сюда искать сокровищ испанского судна. Но кто бы они ни были, они могут быть опасными для вашей дочери и моей кузины. Что же касается ваших преступных деяний и страхов, то знайте, что мертвец спит спокойно в своей могиле, в которую вы зарыли его, и не встанет, пока не прозвучит труба Страшного Суда. Я сегодня был там и стоял над его могилой.
Пока я говорил, старик смотрел на меня, моргая глазами; затем он опустил их и стал ломать пальцы. Ясно было, что говорить он не был в состоянии.
— Пойдемте,— сказал я,— вы должны теперь подумать и о других, вы должны пойти за мной туда, на гору, и взглянуть на судно.
Он молча повиновался, не протестуя ни единым жестом. Он медленно плелся за мной, с трудом поспевая за моими торопливыми шагами; очевидно, он совершенно утратил способность легко и быстро двигаться; он тяжело и с трудом взбирался и спускался с каждого пригорка или валуна вместо того, чтобы перепрыгивать с одного камня или валуна на другой, как он имел привычку это делать. Все мои понукания и окрики оставались бессильными против его апатии и не могли заставить его поторапливаться. Только раз он жалобно отозвался, как человек, страдающий физически: «Ну, ну, человече, иду!..» Еще задолго до того, как мы добрались до вершины, я уже не испытывал ничего, кроме беспредельной жалости, к этому человеку. Если преступление его было чудовищно, то и наказание его было не менее ужасно.
Наконец мы достигли вершины горы и могли окинуть взглядом громадное пространство; все кругом потемнело: черное грозовое небо нависло над землей и над морем, последний луч солнца угас. Поднялся ветер, не особенно сильный пока, но коварный, порывистый и изменчивый; дождь между тем перестал. Несмотря на то, что прошло так немного времени с тех пор, как я в последний раз стоял здесь, море сильно расходилось за это время, громадные косматые волны и валы разбивались уже с шумом о подводные рифы, лежащие вне бухты, и море стонало и громко рокотало в подводных пещерах Ароса. В первый момент я тщетно искал глазами шхуну.
— А, вот она! — сказал я, указывая дяде на шхуну.
Меня поразило, что я увидел судно на этом месте, и еще больше поразил меня тот курс, который оно держало.— Не может быть, чтобы они думали выйти в открытое море,— невольно воскликнул я.
— Именно это они рассчитывают сделать,— сказал дядя, и в голосе его слышалось что-то похожее на скрытую радость.
В этот самый момент шхуна повернула на другой галс, после чего их намерение стало настолько ясно, что не подлежало ни малейшему сомнению. Эти чужеземцы, видя приближение бури, прежде всего решили уйти в открытое море, на широкий морской простор, но при угрожавшем им ветре, в этих усеянных подводными рифами водах и при страшной силе течения и прибоя, их курс вел прямо к смерти и гибели.
— Ах, Боже мой! Ведь они погибнут! — воскликнул я.
— Да, да… Все, все погибнут,— подтвердил дядя.— У них только одно спасение: идти к Кайль Дона, а через эти проклятые ворота им не пройти. Сам черт не проведет их здесь, будь он у них за лоцмана! Да, человече,— добавил он, дотрагиваясь до моего рукава,— славная эта ночь для кораблекрушения!.. Целых два крушения за один год!.. Да, весело попляшут сегодня наши «Веселые Ребята!»
— Если бы не поздно,— воскликнул я возмущенный,— я бы сел в лодку и поехал их предостеречь!
— Нет, нет, человече,— запротестовал дядя,— ты не должен вступаться, не должен вмешиваться в такие дела, нет, нет… На то Его Святая воля!..— И он набожно снял шапку.— А ночь-то какая чудесная для такого случая!..
Нечто похожее на страх стало закрадываться мне в душу; я напомнил дяде, что я еще не обедал, и предложил ему вернуться домой. Но нет, ничто не могло заставить его оторваться от этого зрелища, которым он положительно упивался.
— Я должен видеть все, все до конца, понимаешь ты, Чарли? — старался он мне втолковать.— А, смотри, ведь они славно там управляются! — вдруг воскликнул он, видя, что шхуна снова повернула на другой галс.— «Christ-Anna» и сравниться с ними не могла…
Вероятно, люди на судне начали понимать грозившую им опасность, не в полном ее объеме, конечно, но все же достаточно для того, чтобы всячески стараться спасти свое обреченное на гибель судно. При каждом новом порыве капризного ветра люди на судне убеждались, с какой невероятной силой их снова относило назад течением. Они спешили убирать паруса, видя, что они мало им помогают, а громадные валы вздымались все выше и выше и пенились над подводными рифами справа и слева. Все снова и снова громадный бурун рассыпался под самым носом шхуны, обнажая на мгновение темный риф и мокрые водоросли, повисшие на нем. Люди работали, не покладая рук; всем было вдоволь работы на судне, видит Бог! И этим-то зрелищем отчаянной борьбы людей за жизнь, зрелищем, леденившим душу каждому одаренному человеческим сердцем существу,— дядя мой наслаждался и смаковал все эти страшные перипетии человеческой драмы с видом знатока. Когда я обернулся, спускаясь с горы, я увидел его лежащим на животе, с вытянутыми вперед руками, с жадно устремленным вперед взором; он казался ожившим и помолодевшим и телом, и духом.
Вернувшись домой в тяжелом угнетенном состоянии, я почувствовал себя еще более опечаленным при виде Мэри. Засучив рукава, она спокойно месила своими сильными руками тесто для хлебов. Взяв с буфета большую овсяную лепешку, я сел и стал молча есть ее.
— Ты, видно, утомился, парень? — спросила Мэри немного погодя.
— Я не столько утомился, Мэри,— ответил я, вставая,— сколько меня томит проволочка, а быть может, и само пребывание на Аросе. Ты знаешь меня достаточно хорошо, чтобы безошибочно судить обо мне: ты знаешь, чего я хочу. Но во всяком случае знай, что тебе лучше быть где угодно, только не здесь.
— Я знаю только одно,— возразила она,— что буду там, где мне повелевает быть мой долг.
— Ты забываешь, что у тебя есть долг и к самой себе,— заметил я.
— Ах, Чарли, уж не в Библии ли ты это вычитал? — спросила она, продолжая месить руками тесто.
— Послушай, Мэри, ты не должна теперь шутить со мной,— сказал я почти торжественно.— Видит Бог, я сейчас не в настроении смеяться. Слушай, что я тебе скажу. Если нам удастся уговорить твоего отца, это было бы, конечно, всего лучше, но с ним ли, или без него, я хочу видеть тебя далеко отсюда, дитя мое; пойми, что и ради тебя самой, и ради меня, а также ради твоего отца, хочу, чтобы ты была далеко-далеко отсюда. Я приехал сюда с совершенно другими намерениями; я приехал сюда, как человек едет домой к себе, в свой родной дом. Но теперь все изменилось, теперь у меня только одно желание, одна мечта, одна надежда, это бежать отсюда! Именно бежать, бежать с этого проклятого острова.
Мэри прервала свою работу и смотрела на меня.
— Что же ты думаешь,— сказала она, когда я закончил,— что у меня нет глаз, нет ушей? Неужели ты думаешь, что сердце мое не разрывается от присутствия в доме всей этой «бронзы»,— как он ее называет, прости его Господи! — которую я хотела бы выбросить в море? Или ты думаешь, что я жила здесь все время день за днем с ним и не видела того, что ты увидел в несколько часов? Нет, Чарли,— продолжала она — я знаю, что у нас что-то неладно, что есть тут какой-то грех. Какой именно и в чем он, я не знаю; я не знаю, да и не хочу знать. Не хочу, потому что никогда еще дурное дело не было исправлено тем, что другие люди вмешивались в него; по крайней мере, я никогда не слыхала об этом; но вот, что я скажу тебе, друг,— не требуй от меня никогда, чтобы я оставила отца! Пока он жив, пока он дышит, я останусь подле него. Он не жилец на этом свете,— недолго он протянет, это я тебе говорю. Помни мое слово, Чарли, недолго он будет с нами; я вижу печать смерти на его челе,— и быть может, это и к лучшему.
Я некоторое время молчал, не зная что сказать, а когда я поднял голову, чтобы ответить ей, она встала и с некоторой торжественностью произнесла:
— Чарли, то, что повелевает мне мой долг, не может быть обязательным для тебя; то, с чем должна мириться я, с тем ты не должен мириться. Над этим домом тяготеет грех, и несчастье носится над ним, но ты посторонний человек; забирай свое добро и уходи отсюда, уходи в иные, лучшие места, к другим, лучшим людям; но если бы тебе когда-нибудь вздумалось вернуться сюда, хотя бы через двадцать лет, ты все равно найдешь меня той же; я всегда буду ждать тебя.
— Мэри Эллен! — воскликнул я.— Я просил тебя быть моей женой, и ты почти сказала мне да, так оно и будет! И где ты будешь, там буду и я; а за все остальное я отвечу Богу.
Когда я это сказал, сильный шквал с бешенством пронесся в воздухе и как будто замер и, притаившись, дрожал вокруг дома у Ароса. Это был первый шквал, предвестник надвигавшегося шторма. Мы вскочили и осмотрелись; кругом все потемнело, точно на землю спустились сумерки ночи.
— Сжалься, Господи, над всеми несчастными, кто теперь в море! — сказала Мэри.— Мы теперь не увидим отца до завтрашнего утра,— добавила она со вздохом, и затем рассказала мне о том, как произошла с дядей эта перемена.
Всю прошлую зиму он был мрачен, раздражителен и всякий раз, когда Руст бушевал, или, как выражалась Мзри, «Веселые Ребята» принимались плясать свою адскую пляску, он целыми часами лежал на мысе или на вышке дома, если это было ночью, или же на вершине Ароса, если дело было днем, и следил за прибоем, пожирая глазами горизонт, высматривая, не покажется ли где-нибудь парус. После десятого февраля, когда судно, обогатившее их всяким добром, было выброшено на берег в Сэндэгской бухте, он был первое время необычайно весел и возбужден; и возбуждение его с тех пор отнюдь не падало, а только видоизменялось, становясь все более и более мрачным. Он сам ничего не делал и постоянно отрывал Мэри от работы. Они вместе с Рори забирались на крышу дома, где вышка, и там беседовали целыми часами, вполголоса, почти шепотом, и так таинственно, что их можно было бы заподозрить даже в чем-нибудь преступном. И когда она спрашивала того или другого, что она вначале иногда делала, то оба они как-то конфузились и старались отделаться от ее расспросов с видимым замешательством. С того времени, как Рори впервые заметил рыбу, следовавшую неизменно за лодкой, хозяин его, то есть дядя, только один-единственный раз был на мысе Росс, и это было в разгар весны; он перешел пролив вброд во время отлива, но замешкавшись дольше, чем он рассчитывал, на той стороне, он оказался отрезанным от Ароса, так как с приливом вода в проливе поднялась. С диким криком ужаса перескочил он через пролив и добежал до дома, трясясь от страха как в лихорадке. С того времени какой-то непреодолимый ужас перед морем неотступно преследует его, неотвязчивая мысль о море, об ужасах моря не покидает его ни на минуту, и даже когда он молчит, этот страх читается у него в глазах.
К ужину пришел только один Рори, но немного позднее явился и дядя. Он взял под мышку бутылку коньяка и краюшку хлеба в карман, и снова побежал на свой обсервационный пункт, на этот раз в сопровождении Рори. Из их разговора я узнал, что шхуна постепенно подается вперед,— но что экипаж все еще продолжает бороться против беспощадной стихии, оспаривая у нее каждый дюйм с безнадежным упорством и геройским мужеством. И это привело меня в еще большее уныние. Самые черные мысли преследовали меня.
Вскоре после заката буря разразилась во всей своей бешеной силе; такой страшной бури я еще не видывал летом, а судя по тому, с какой быстротой она надвигалась, даже и зимой я ничего подобного не видал. Мэри и я, мы сидели молча, прислушиваясь, как скрипел и трещал над нами дом, как кругом завывала буря, а капли дождя, попадая через трубу камина на огонь в очаге, зловеще шипели на горячих углях. Мысли наши были далеко, с теми несчастными, там, на море, или с моим не менее несчастным дядей, мокнувшим и дрогнувшим на узком выступе скалы. Но каждый новый порыв бури, каждый новый налетевший шквал пробуждал нас к действительности, заставлял вздрагивать и прислушиваться, как стонали, словно живой человек, стропила дома, как ветер с воем врывался в трубу камина, высоко вздувал в нем пламя и вдруг разом замирал. И сердца наши бились шибче и тревожней. А вновь налетевший шквал то подхватывал со всех четырех углов крышу и, казалось, был готов сорвать ее, и ревел, как разъяренный Левиафан, то внезапно стихал, и, жалобно завывая, как будто баюкая кого-то, врывался в комнату и наполнял ее своим холодным, влажным дыханием, вызывая в нас дрожь и заставляя волосы наши дыбом подыматься на голове в тот момент, когда проносился между мной и Мэри, сидевшими друг подле друга у очага.
И опять ветер принимался жалобно и уныло завывать в трубе, под окном и вокруг дома и протяжно выл и рыдал тихими жалобными звуками флейты, похожими на вопли и стоны людей.
Отзывы о сказке / рассказе: