Из кухни вернулась мать, и Юлька спросила шутливо:
— Ксения Николаевна, правда, что Володька в кого-то втюрился?
— Не знаю, Юля, пусть Володя расскажет вам сам… — смутилась мать и собралась опять выйти из комнаты.
— Погодите, Ксения Николаевна… Мы сейчас присядем на минутку… Ведь я завтра… уезжаю…
— Как уезжаешь? — почти вскрикнул Володька.
— Боже… — прошептала мать.
— Приезжал один дядька с Калининского, какой-тб начальник связи. Так вот, ему срочно нужны связистки. Он спросил: кто хочет? Доучитесь, дескать, на месте…
— И ты?
— И я… захотела. Знаешь, надоело уже тут. А потом… месяцем раньше, месяцем позже, чего тянуть. Ты же уедешь через несколько дней.
— Ты не знаешь, что такое месяц! — бросил Володька.
— Господи… — опять прошептала мать и опустилась на стул.
— И когда же ты едешь?
— Завтра. Нас пятеро поедет. Очень хорошие девочки… С этим начальничком и поедем до места… Выходит, я раньше тебя на фронт попаду… Так присядем на дорогу?
Володька сел, сцепил руки и уставился в одну точку…
— Ну все, — поднялась Юлька. — Теперь ты поцелуешь меня на прощание и… скажи, несмотря на свою влюбленность, ты еще любишь меня немного?
— Люблю, Юлька… — сказал он, потому как чувствовал сейчас такую нежность, которую можно было, не кривя совестью, назвать любовью. Он подошел к ней, прижал худенькое Юлькино тельце к себе и поцеловал раз, потом еще… Он почему-то ясно ощущал, что больше он не увидит Юльку, что поцелуй этот последний…
— Ничего, Ксения Николаевна, что мы при вас целуемся? Это же на прощание, — спросила Юлька, счастливо улыбаясь, почувствовав искренность Володькиного поцелуя.
Потом она подошла к помертвевшей Володькиной матери, обняла, чмокнула в щеку и, заметив слезы на ее глазах, сказала:
— Только не плачьте, Ксения Николаевна… Мы обязательно с Володькой встретимся на фронте… Обязательно!
До трех вокзалов они шли пешком… Юлька что-то рассказывала о своих девочках из роты, что некоторые боятся после войны не выйти замуж, так как не останется парней их возраста, что некоторые, их немного, все-таки трусят, хоть и пошли добровольно, и жалеют об этом, но она, Юлька, разумеется, не жалеет, но немножко пугают ее трудности быта, жизни среди мужчин… Володька не очень-то вникал в ее болтовню. У него ныло в груди какое-то очень определенное предчувствие, что эти минуты с Юлькой — последние. .. И чем беззаботней и веселей была ее болтовня по пустякам, тем сильней и глубже это пронизывало его…
Не сговариваясь, они оба повернули к Октябрьскому вокзалу и вошли в зал ожидания… Вокзальная предотъездная суета взбудоражила их, и они долго бродили по залам, прошлись по перрону… И пыхтение паровозов, их протяжные гудки, дым, пахнувший разлуками, лязганье буферов, нервные, приглушенные разговоры отъезжающих погрузили Володьку в то томительное, не всегда радостное, но всегда значительное предощущение дороги, которое неизменно испытывал он на вокзалах и станциях, каких немало было в его короткой жизни… Не важно, что предстоящие ему дороги была дорогами в неизвестное, дорогами, может быть, в никуда, дорогами последними, но они всегда тревожили и возбуждали…
Они подошли к расписанию и узнали, что на Калинин идет только один поезд, днем. С ним-то и должна уехать Юлька, а оттуда, как сказал им майор, поедут они машиной до места… На вокзале Юлька затихла, и ее рука, до которой дотронулся Володька, была холодной.
— Не знаю, стоит ли тебе меня провожать завтра? Боюсь разреветься…
— Но-но, товарищ красноармеец, это не положено, — попытался пошутить Володька.
До Матросской Тишины они шли почти не разговаривая… У казармы Володька поцеловал Юльку, но ее губы были холодны, и она не ответила на поцелуй. Возбужденность, с которой она пришла к ним в дом, видимо, прошла — Юлька как-то завяла, будто очень и очень устала… Он долго смотрел ей вслед, как дошла она до проходной, как перекинулась несколькими словами с постовым, как оглянулась и улыбнулась Володьке такой же жалкой, вымученной улыбкой, как и у призывного пункта…
Володька постоял еще немного, потом вынул из кармана черный футлярчик смертного медальона, развернул его, вынул вложенную туда бумажку, прочел — Степанов жил где-то у Крестьянской заставы.
* * *
Он долго бродил по каким-то переулкам с одноэтажными деревянными домами, прежде чем нашел нужный. Долго стоял перед дверью, не зная, что ему говорить и как вести себя, если Степанова еще не получила похоронку, и так, ничего не придумав, постучал.
Открыла ему девочка лет двенадцати, поглядела на него и, ничего не спросив, убежала в темноту коридора.
— Мама, мама! К нам дяденька с фронта…
Володька сделал шаг… Навстречу ему шла женщина, на ходу вытирая мокрые руки.
— Вы к нам? — спросила, остановившись перед ним и глядя холодноватыми, настороженными глазами.
— Вы — Степанова? — Она кивнула в ответ. — Тогда к вам.
— От мужа? — спросила она сдавленным голосом, и он почувствовал, как напряглась она вся.
— Мы вместе воевали…
— Он жив? — задала она самый главный и страшный вопрос, но каким-то странно равнодушным голосом.
— Вы ничего не получили? — проклиная штабную канцелярию, пробормотал Володька.
— Нет, ничего, — мертво ответила она и перестала вытирать руки, которые плетьми упали вдоль тела.— Ну, проходите же, чего мы тут, в коридоре. — Она открыла дверь комнаты и пропустила Володьку.
В довольно большой комнате — простой стол, три кровати, славянский шкаф с зеркалом, в беспорядке расставленные венские стулья. На одной из кроватей, прижавшись друг к другу, сидели девочка, открывшая ему дверь, и мальчуган лет семи. Они смотрели на Володьку как-то очень серьезно, без обычного детского любопытства.
— Садитесь, — сказала женщина, подвигая ему стул, и сама села напротив.
— Спасибо, — поблагодарил он и взглянул на ребят — говорить при них было нельзя.
— Маша, пойдите прогуляйтесь, — поняла женщина его взгляд.
— Да, мама, — сразу согласилась девочка, взяла брата за руку, и они вышли из комнаты.
Женщина стала скручивать цигарку из филичевого табака, пачка которого лежала на столе. Руки ее дрожали. Володька вытащил папиросы и предложил. Она взяла, поблагодарив.
— Никак не научусь крутить, — сказал она, бросив изорванную бумажку на стол. — Да и табак этот — одно название. — Володька зажег спичку. — Вы давно… оттуда-то?
— Третьего мая меня ранило… Отпуск у меня к концу идет, — поспешил добавить он.
Женщина молчала. Молчал и Володька. Оба оттягивали неизбежное.
— Вы, наверное, тот самый лейтенант, о котором муж с Урала писал?
— Он писал?
— Да. О взводном.
— Тогда обо мне. Что же писал?
— Могу показать письмо, если хотите.
— Покажите. — Женщина поднялась, нашла письмо, протянула Володьке. Он стал читать:
«Командир наш взводный вроде ничего, только больно горяченький да молоденький. Правда, хорошо, что не из новоиспеченных — служил кадровую, дело вроде знает. Но боюсь, дров наломать может. Нас гоняет на тактических, жмет на рукопашный, а будет-то на фронте совсем не так: и тактика эта не пригодится, а уж рукопашный тем более. Намекал я ему, что, дескать, это все ни к чему, что отдохнуть людям надобно. Уж я-то знаю, сколько силенок передок потребует, но впустую намеки мои. Пока сам этого хлебова не попробует — не поймет. Нога моя совсем зажила, но когда лейтенант все бегом и бегом — чувствую боль, и трудно мне это…»
Сжало у Володьки горло запоздалой жалостью, вспомнил, как гонял ребят по сугробам, как доводил их со штыковым боем… И верно, не пригодилось ничего. Положил он письмо и дрогнувшим голосом сказал:
— Да, про меня это…
И опять тягостное молчание придавило обоих.
— Ну, чего уж больше тянуть, — сказала наконец женщина. — Поняла я сразу, как вас увидела. Когда убило-то?
— В апреле.
— Чего ж похоронку не присылают? Вы точно знаете, что убило?
— На моих глазах… Вот, — достал он смертный медальон. — Сам из кармана вынул, чтоб адрес узнать. Он говорил: «Ты, землячок, если в Москву таким случаем попадешь, зайди ко мне непременно и расскажи, как мы на этом болотном пятачке помирали. Ну, а я, ежели живой останусь, к твоим зайду».
И опять потянулось тягостное молчание… Женщина не плакала, не всплескивала в отчаянии руками, только лицо окаменело и чуть подрагивали руки, когда подносила ко рту папиросу.
— Трудно было ко мне идти?
— Да.
— Вижу. Сколько времени не решались. Понимаю, что такую весть приносить — и врагу не пожелаешь… Но я-то, я этот час давно поджидала. И приготовилась. Не было у меня надежды, с самого начала не было. Как письмо его с дороги получила, так в сердце что-то и ударило — не увижу больше. Я вам, наверное, бесчувственной кажусь? А я эту минуту в своей душе не один раз уже пережила… Другие как-то надеются все, до последнего… Похоронку получат — и то все надеются… А я как письма перестала получать, так и поняла: все. Так что не удивляйтесь. Все у меня было — и слезы и отчаяние, все.
— Я пришел… — стал выдавливать из себя Володька. — Я должен… должен рассказать вам, как все это…
— Не надо, — прервала его она. — Скажите только, захоронили где? Может, после войны удастся на могилу съездить.
И опять ударило Володьку по сердцу. Не может же он сказать, что оставили они Степанова на поле, что еле-еле раненых вытащили, живых, что не до мертвых было, когда немец не переставал разметывать их огнем до тех пор, пока ни одного человека не осталось на поле.
— Я… я не знаю точно. В похоронке должны написать. Ну, — а место, где находились мы, могу назвать. Это от Ржева километров двадцать на северо-запад… Три деревни там — Погорелое, Черново, Усово… За Черново лес большой, там наш передний край проходил. В лесу мы и хоронили.
— В общей могиле, значит?
— Да, в общей… — ответил он, а сам подумал: потому и похоронку не присылают пока, что надо в ней место захоронения указать, а убрали ли с поля убитых или нет? Видно, не убрали еще. Да и как их уберешь? Пробовали. Посылали по четыре человека ночью, а возвращались три. За каждого мертвого по одному живому отдавать приходилось. И оставили. Но и этого не скажешь женщине.
— Надо бы помянуть Василия… Есть у меня пайковая бутылка, да для продажи приготовила… Но ладно уж, — Она медленно поднялась и пошла к буфету.
— Не надо, — быстро остановил ее Володька. — Дети у вас…
— Да, дети… Не обессудьте тогда. — Она вернулась к столу, села. — Ну, вот все… Настоящая я теперь вдова.
— Я все же должен рассказать вам… — начал опять Володька.
— Что? Почему вы живым остались, а он мертвый? Про это хотите? Так я не виню вас… Каждому своя судьба.
— Но я… я виноват. Не послушал его тогда, в том бою…
Женщина подняла голову, прошлась глазами по его лицу, и еле заметная горькая усмешка тронула ее губы.
— Наломали-таки дров?
— Наломал… — опустил глаза он и весь сжался.
Женщина долго молчала, потом, вздохнув, сказала тихо:
— Бог вам судья. Не хочу я ничего знать.
— Но я должен… должен объяснить вам, что по-другому поступить я не мог. Понимаете, не мог!
— Хотите, чтоб полегчало вам? А обо мне подумали? Каково мне будет думать — кабы не этот мальчишка-лейтенант, живым мог остаться муж мой? Этого хотите? Не надо ничего, — устало закончила она и лишь через некоторое время продолжала: — Что ж, возненавидеть мне вас? А вам через несколько дней опять на войну. Нет, не говорите ничего. Одна война во всем виновата. Только скажите: мучился перед смертью Василий?
— Нет.
— Вот это самое главное. Ребятам, наверное, не скажу пока, — в раздумье проговорила она. — Пусть надеются. Скажу, что ранен сильно отец, писать не может… Не проговоритесь, когда уходить будете.
— Да, конечно…
— Ну, ладно, — поднялась она. — Даже не знаю, что и сказать вам. Благодарить за то, что такое известие принесли, как-то слова не выговариваются… Ну, а что зашли, все же хорошо, наверное. Исполнили последний наказ Васин… Отпускаю я вам вину вашу, если и есть она какая. Ну, прощайте, — протянула она руку.
— Спасибо вам, — пожал Володька холодную, безжизненную руку, и вдруг то, что сжимало ему горло все это время, прорвалось — он опустился на стул, закрыл лицо и зарыдал.
Женщина положила ладонь на его вздрагивающее плечо, потом перенесла на голову и стала тихо поглаживать.
— Ну, будет вам, будет… Мальчик вы еще совсем… Ну, будет…
А он, бывший отчаянный ротный лейтенант Володька, не позволивший себе ни единой слезинки на передовой, сейчас не мог совладать с собой и бился в всхлипах, ощущая, как горячие слезы пробивались сквозь пальцы и тяжело падали на стол.
— Ну, будет вам, идите, а то и мне держаться невмочь уже. — Она отвела его руки от лица и взяла за плечо.
Володька поднялся и, пошатываясь, вышел из комнаты. Женщина проводила его по коридору, придерживая за плечо и повторяя:
— Ну, будет вам, будет…
Очнулся он на улице, когда, щелкнув английским замком, закрылась за ним входная дверь. Его еще пошатывало, еще били беззвучные рыдания, но он чувствовал, как с каждым толчком его сердца выбивалась из него та холодная тяжесть, которую носил он все дни отпуска и которая мешала ему ощущать и радость возвращения, и радость свидания с близкими, и радость любви к Тоне…
Он глубоко и как-то свободно вздохнул. Огляделся — золотое закатное небо с медленно поднимающимися лиловыми тенями аэростатов заграждения висело над уже окутанными синей предвечерней дымкой московскими домами…
Когда он добрался до Садовой, было уже около десяти вечера и ехать к Тоне вроде бы поздно, да и хотелось ему сегодня побыть одному. Он подошел к телефону-автомату и набрал Тонин номер.
— Куда ты пропал? Я звоню тебе целый вечер. Приезжай немедленно. — Голос Тони и вправду был измучен. — Что произошло?
Володька, поразившийся женской интуиции, ответил не сразу.
Отзывы о сказке / рассказе: