— Мы на Дальнем Востоке чувствовали приближение войны. Это вы здесь не гадали… — Володька прижег потухшую цигарку, затянулся.
— А я один сейчас, — сказал после паузы Мохов. — Умерла мать.
— Умерла? От чего?
— Так она у меня старенькая была. Поэтому я в техникум и пошел. Мне надо было скорей на ноги становиться.
Володька посочувствовал, пожал еще раз руку, и жалко ему стало почему-то Мохова, мочи нет. Он долго стоял и глядел, как шел тот от него какой-то деревянной походкой, размахивая не в шаг руками, сгорбившийся и нелепо старомодный со своим галстучком, пробором клерка и — как показалось Володьке — все в том же перешитом пиджачке, хотя пиджак, конечно, был другой.
Выйдя из парка, Володька опять бросил взгяд на зенитную батарю на скверике. Красноармейцы были справные, в чистом обмундировании, на вид сытые. Сидели на солнышке, попыхивая папиросками. Тут воевать можно, подумал Володька, но не было в этой мысли зависти. Тем более, знал он, что первые бомбы и первые очереди всегда обрушиваются на зенитчиков.
Медленно поднимался он в гору по Божедомке, а теперь улице Дурова, прошел «Дуровский уголок», а дальше налево увидел полуразрушенное здание — «Цветметзолото». И опять воронки так недалеко от его улицы напомнили, что Москва не такой уж тыл, что эти бомбы могли попасть в его, Володькин, дом и… страшно подумать… убить его мать.
* * *
Наконец-то приступил Володька к Юлькиной черной тетрадке. Это были не то обрывки дневника, не то неотправленные письма к нему, потому что в некоторых местах она обращалась прямо — «Володя».
«Ты помнишь, Володя, — писала она на одной из страниц, — как я признавалась тебе в любви? Это было на школьном вечере. Ты все время танцевал с Майкой, и я умирала от ревности. И вдруг я решилась на отчаянное. Я подошла к тебе и сказала, что мне неприятно смотреть, как ты танцуешь с Майкой, что у тебя при этом идиотское выражение лица. Ты засмеялся, пожал плечами и спросил, а какое мне, цыпленку, до этого дело, и тут я пролепетала, что люблю тебя. Ты, по-моему, очень растерялся и пробормотал что-то невразумительное, вроде того, что я тебе тоже нравлюсь, так как я свойская девчонка. Потом ты пошел меня провожать. Наверное, счел своим долгом. Таким же долгом, по-видимому, ты считал и поцелуи в парадном, который порадовал меня только тем, что я поняла — целуешься ты, как и я, в первый раз… Потом я ждала тебя все время после уроков, но у тебя расцветала тогда дружба с Сергеем, и ты часто бросал мне, что сегодня тебе некогда меня провожать, а сам шел с Сергеем шататься по улицам и философствовать…
Сейчас у меня другое. Меня любят по-настоящему! Любит человек, который для меня готов на все. Он намного старше нас, но зато умнее и интеллигентнее в тысячу раз. Мне столько пришлось прочесть, чтоб хоть чуток стать ему вровень. И ты знаешь, на какое-то время твои письма мне стали не интересны…»
Володька читал все это, не ощущая почему-то ревности, ему даже казалось, что Юлька все нафантазировала, выдумала себе эту любовь, но по некоторым деталям все же было видно — что-то и вправду было.
Правдой было и то, что относился он к Юльке несерьезно, особенно вначале, когда разница в возрасте была очень ощутима, и он вроде бы милостиво разрешал любить себя глупой девчонке из седьмого «А», еще цыпленку, хотя это и льстило как-то его самолюбию. Но в дальнейшем стало в порядке вещей — для него и для остальных, — что Юлька — это его девушка… В армии же было приятно получать часто хорошие письма…
Володька задумался и вдруг понял, что той настоящей, с томлениями, с муками ревности, с трепетным ожиданием встреч, влюбленности у него не было. Может быть, это еще у него впереди, подумал он, но сразу же перебил себя, усмехнувшись — когда впереди-то? В эти полтора месяца? На другое время он рассчитывать не может. Ладно, усмехнулся он еще раз, переживем, и вдруг… схватило холодом низ живота — неужели у него только полтора месяца жизни всего?! Только! И сдавило душу — не страхом, не ужасом, а какой-то неимоверно горькой обидой, что он еще ничего не испытал в жизни, ничего не сделал, а жизни-то впереди только полтора месяца… Даже меньше…
Ночью ему приснилась Майя. Он встретил ее на улице, и она бросилась к нему, сияющая, обрадованная, и он тоже почему-то почувствовал необыкновенную радость, почти счастье, словно ожидал этой встречи всю жизнь. И они вдруг начали целоватся, не обращая внимания на прохожих, и Володька, как наяву, ощущал Майкино тело и ее горячий, жадно открытый рот, до боли прижатый к
его губам… Потом она потянула его в какую-то дверь, и Володька знал зачем, но сон прервался. Он лежал с открытыми глазами, сердце билось, и ему нестерпимо захотелось увидеть Майку. Сейчас казалось, что он любит ее и что только она нужна ему…
* * *
Утром, выйдя на улицу, Володька дважды прошелся по переулку, где жила Майя, постоял недолго около ее дома, смотря на парадное — вдруг она выйдет?.. Но понемногу ночной сон стал рассеиваться, а он трезветь. Но все же, идя по Сретенке, он часто, на всякий случай, поглядывал по сторонам…
Повернув на Сретенский бульвар, шел он мимо пустых скамеек, задумавшись и чуть было не столкнулся с какой-то девушкой, читающей на ходу письмо.
— Простите, — сказал он, отступая в сторону.
Девушка посмотрела на него заплаканными глазами, кивнула, хотела было идти дальше, но неожиданно остановилась, взглянула еще раз, внимательно и нерешительно спросила:
— Вы — Володя?
— Да, — недоуменно ответил он.
— Я — Ляля. Вы меня, конечно, не помните. Мы виделись только один раз у Миши…
— Я помню… А потом Мишка столько писал о вас. Что случилось? — мог быть Володька и очень вежливым, и предупредительным.
— У вас есть время? Присядем тогда и поговорим. — Он согласился, и они сели на скамейку. — Видите, я получаю Мишины письма до востребования… Мой отец требовал вообще полного прекращения переписки, — досказала она, предупредив его вопрос.
— Ведь вы, кажется, расписались перед войной, так почему же?..
— Да, расписались и.. — Она горько усмехнулась. — Значит, вы ничего не знаете?
— Нет. Я почти год не получал писем от Мишки, а мать мне ничего не говорила.
— Да, мы расписались и уже… развелись, — сказала Ляля дрогнувшим голосом.
— Ни черта не понимаю! — грубовато выпалил Володька.
— Что здесь понимать? Идет война с Германией, а я, я оказалась замужем за немцем…
— Какой, к черту, Мишка немец!
— Он сам предложил мне развод…
— Где он сейчас?
— Вы и этого не знаете?
— Нет. Мне мать сказала, что они эвакуированы в Казахстан.
— Эвакуированы?.. Это была не эвакуация, Володя. Он на Урале, в Сосьве, в трудармии. И ему там очень трудно. Там большинство настоящих немцев с Поволжья… Так вот, эти немцы не считают его своим, а для русских — он фриц. Понимаете — фриц! — Они долго молчали, затем Ляля продолжила: — Меня хотели исключить из института… я написала ему об этом, и он сразу прислал мне согласие на развод. Понимаете?
— Понимаю, — протянул Володька и скривил губы.
— Вы меня презираете? — еле слышно спросила она, вытирая слезы. — Он молчал, переваривая это, она добавила: — Бывают обстоятельства, которые сильнее нас, и ничего не поделаешь. Понимаете?
— Нет. Я с фронта, — Володька поднялся, но Ляля схватила его за руку.
— Погодите! Прочтите хотя бы его письмо!
— Давайте. — Она порывисто сунула ему конверт. Володька, не садясь, стал читать.
В Мишкином письме, на Володькин взгляд, не было ничего страшного. Ну, тяжелая работа на лесоповале, ну, нехватка питания (это везде), ну, угнетенное моральное состояние и прочее… Для Володьки, испытавшего во сто крат больше, все это не представлялось таким уж страшным. Он вернул письмо.
— Вы поняли — там ужасно, — прошептала Ляля.
— Все же это не фронт, — пожал плечами Володька.
— Да, конечно… Но для меня все это ужасно… Я буду ждать его. Во всяком случае, до конца войны…
Володька посмотрел на нее, сидящую перед ним, заплаканную, жалкую, и, процедив «прощайте», резко повернулся и пошел от нее.
Вернувшись домой, он сказал матери, что видел Мишкину Лялю.
— Она тебе все рассказала? — после некоторого молчания спросила она. Володька кивнул. — Я не хотела тебе говорить. Это случилось в октябре. Немцы подошли совсем близко… Видимо, это было необходимо… — не то полувопросом, не то полуутверждением закончила мать и посмотрела на него.
— Какой Мишка немец! Он по-немецки-то знал хуже меня.
— А ты помнишь, когда он получал паспорт, то не захотел записаться русским или поляком, по матери. А про это говорили ему и ты и я.
— Зачем ему было отказываться от своей национальности?
— Фашизм в Германии был уже в самом расцвете… — Она помолчала немного, потом сказала: — Мне очень жалко стариков, но в отношении Миши, по-моему, поступили гуманно.
— Гуманно?
— Да. Его — немца — не заставили воевать против немцев. И он останется живым. В этом смысле я могу только завидовать его матери.
Да, Мишка будет жив после войны, и все, что приходится ему сейчас испытывать, забудется… Здесь мать права, и Володька понимал — для нее судьба Мишки завидней, чем судьба ее сына…
* * *
А дни шли… Шли быстро, потому что были однообразны и похожи один на другой. После разговара с матерью он перестал ходить в кафе-автомат, да и наскучили как-то ему эти посещения. Если вначале ему хотелось сравнить «свою» войну с войной на других участках, с войной других, то вскоре он увидел, что война была более или менее одинакова — и на Западном и на Северо-Западном приблизительно было то же, что и на его, Калининском фронте.
Все чаще подходил он к книжной полке… Полистав Джека Лондона, он усмехался: неужели когда-то это могло увлекать, волновать, а герои служить примером для подражания?
Однажды он полез за чем-то в чулан и наткнулся взглядом на свой ватник. И то, что отбрасывал он от себя, старался забыть, — навалилось на него. Ясно вспомнилось, с каким чувством невозвратимой потери отмывал он свои руки, свой кинжал и ватник от чужой, но человеческой крови… То была черта, разделившая Володькину жизнь. После этого он стал другим и никогда уже больше не сможет стать прежним. Это необратимо. Он понимал, что это неумолимый закон войны и что он будет это делать, пока идет война, но этот ватник в его московском доме показался чем-то противоестественным, чужеродным.
Надо его выкинуть к черту или сжечь, подумал он, вытащил ватник и стал искать какую-нибудь тряпку, чтоб завернуть его, но тут пришла мать из магазина.
— Что ты собираешься делать? — спросила недоуменно, переводя взгляд с Володьки на лежащий ватник.
— Надо выкинуть, наверно, — смутился он.
— Что ты выдумал? Давай я отнесу к тете Насте, она отмоет эти пятна и, может быть, сумеет продать. — Она нагнулась и протянула руки к ватнику.
— Я сам. В какой кваритре она живет, в первой? — Володька схватил ватник и направился к двери.
— Володя, — остановила его мать, — Володя… эти пятна… это твоя кровь?
— Конечно, мама, — поспешно ответил он.
* * *
Сергей не один раз звонил ему, но Володька почему-то под всякими предлогами отнекивался от встречи.
Но все же они встретились. Сергей был бодр, оживлен, крепко пожал Володьке руку, сказав, что у него здесь неподалеку есть квартирка — товарищ в эвакуации и просил присматривать. Там они смогут спокойно поговорить.
— Ну вот, располагайся, — сказал Сергей, когда они вошли в квартиру.
Он раскрыл портфель, достал бутылку пива, батон и небольшой кусок полукопченой колбасы.
— Хлебнем пивка, пожуем немного и решим все мировые вопросы.
— Так уж и все, — усмехнулся Володька.
— Как всегда, — весело ответил Сергей и вдруг посерьезнел. — Ты знаешь, Володька, по некоторым обстоятельствам у меня очень мало по-настоящему близких людей, но среди них — ты первый, а потому… Ладно, давай сперва пивка и закусим.
Он нарезал хлеб, колбасу, разлил пиво.
— А потому, сэр, мне очень важно, как вы относитесь ко мне сейчас.
Володька вздрогнул от неожиданности — не предполагал он, что Сергей спросит об этом напрямик. А тот смотрел на него пристально, в упор.
— Точнее, к тому, что я в Москве… Хотя ты и знаешь — у меня «белый билет» после ранения и осколок в ноге, — разъяснил Сергей, продолжая так же в упор смотреть на Володьку.
— У тебя семья, родился ребенок… Я понимаю, — медленно начал Володька.
— Ты знаешь, дело не в этом, — резко перебил Сергей и забарабанил пальцами по столу.
— Знаю… — опустил голову Володька.
— Так отвечай.
— Ты пошел на финскую… ради отца? — спросил Володька после долгой паузы.
— Не только. Хотя мне было нужно доказать… Да, доказать, что я не хуже других… Что воевать буду, может, лучше других. И ты видишь, — показал он на «звездочку», — зря ордена не дают.
— Это большой орден… боевой.
— Он не помог, Володька, — вздохнул Сергей. — Я бился во все двери. Стена. Понимаешь, стена. Если б получил Золотую звездочку, может, тогда?.. Я хлопочу об отце и сейчас, но… — Он пожал плечами и снова вздохнул.
Они долго молчали, и только стук Сережкиных пальцев о стол нарушал тишину. Наконец Володька начал:
— Я понимаю… Но, Сергей, это же такая война… Решается судьба России — быть ей или не быть?
— Нам ли с тобой решать судьбу России? Это наивно, Володька.
— А кому же ее решать? — Володька поднял голову и посмотрел на Сергея — тот усмехнулся.
— По-моему, ты видел — воюют далеко не все.
— Сергей, нам должно быть плевать на этих «не всех».
— Что ж, значит, мне следует пойти в военкомат положить свой «белый билет» на стол и сказать — забирайте? Так, по-твоему? — Сергей перестал барабанить пальцами.
— Не знаю, Сергей… Я понимаю, идти во второй раз гораздо труднее.
— Дело не в «труднее», — резко выпалил Сергей. — Просто уже нет никаких иллюзий… — А потом совсем тихо добавил: — Моя Танюшка так мала…
Что мог сказать Володька, не представлявший совершенно чувства отцовства. Сергей опять забарабанил по столу и через некоторое время сказал:
— А может, мы свое уже отвоевали? — и напряженно уставился на Володьку.
Володька пожал плечами:
— Сергей, мне очень трудно поставить себя на твое место… А потому не считаю себя вправе ни осуждать тебя, ни оправдывать. Это для меня слишком сложно. Ты принимаешь такой ответ?
— Да. — Он взял Володькину руку и слегка пожал. — Мне совершенно наплевать, что думают обо мне другие, но мне было бы больно, если бы ты… ты считал меня трусом или… шкурником.
* * *
Когда вечером позвонила Юлька и попросила его прийти завтра к трем часам на Матросскую, Володька решил дочитать ее черную тетрадочку, которую он еще не дочитал, потому что слишком уж подробно было все в ней — «он сказал, я сказала»… Для Юльки все это было, наверное, значимо, а Володьке казалось скучноватым и чересчур наивным. И еще было смешно, что называла она своего типа — этот человек. Перелистав несколько страниц с любовными мерихлюндиями, он дошел до двадцать второго июня.
Отзывы о сказке / рассказе: