Некоторые высоты боялись, по лестнице ходили, прижимаясь к стенке, и не дай бог, если к перилам подвести, — тоже вопль ужаса и боль во всех местах.
А был один, который на дню несколько раз просил обливать его водой, что мы все и делали с удовольствием и смехом. Наберем в рот воды и обрызгаем его, как белье перед глаженьем.
Конечно, сейчас думаешь, ну чего же смешного в этом было? Ведь больно людям. Но тогда нам, смешливым девчонкам, достаточно палец было показать, чтоб мы начинали помирать со смеху.
Случались и драмы. Любовные, конечно. Лежал у нас один капитан. Молодой, лет двадцати пяти, красивый. И была у нас очень серьезная, тихая сестра Оля. Тоже очень хорошенькая, умненькая, из интеллигентной семьи. Она была не из тех, кто мог крутить роман с кем угодно. Очень положительная была девушка. Но она этого капитана полюбила по-настоящему. Когда он почти выздоровел, она водила его к себе домой показывать родителям, и мы все думали, что вот-вот они поженятся.
Но вот в один распрекрасный момент появляется у нас в госпитале в проходной девица в военной форме и спрашивает этого капитана. И как нарочно, оказалась тут и Оля. Ну, девушку, конечно, спрашивают, кто она? Она отвечает — жена и документ показывает.
Что тут с Олей было! Уж не знаю, произошло ли у них объяснение, но капитан через день выписался и уехал, а Оля… бедная Оля оказалась на третьем месяце…
Мы все ей, разумеется, очень сочувствовали, только вальяжная Клавка изрекла по этому поводу:
— Вы все дуры. Сколько раз я вам говорила, не верьте мужикам. Вот я им не верю ни на грош, и такого со мной никогда не случится.
И верно, Клавка-то бедрами крутила изо всех сил, но никому ничего лишнего не позволяла и не позволит — это точно!
А наша старшая на очередной пятиминутке не преминула съязвить:
— Если такое случилось с такой серьезной девушкой, как Оля, — сказала она, — то что же можно ожидать от других… — Она сделала многозначительную паузу, уставилась на меня, а потом добавила: — Я, конечно, не буду указывать пальцем…
Моя голова заработала, как бормашина, в ней что-то загудело, завертелось, и я выдала мгновенно:
— Зато, к счастью, некоторым из нас это абсолютно не грозит. Я тоже не буду указывать пальцем.
Девчата засмеялись, а я победоносно вышла, вильнув бедрами на Клавкин манер, благо они тоже у меня есть, подчеркнув тем самым отсутствие оных у нашей Аллочки.
На танцы я продолжала ходить, но они что-то потеряли для меня то значение, какое было раньше. Стала как-то равнодушней к ним, а танцевала, меняя партнеров, никому не выказывая предпочтение. Несколько раз танцевала и с Артуром. Ему скоро выписываться.
— Ну как ваш роман… в письмах? — спросил он.
— Продолжается, -— кивнула я. — Очень интересно.
— Юра умный, хороший парень, — подтвердил еще раз Артур.
— Вы тоже, — не удержалась я, памятуя о его благородстве.
Он прижал меня на какое-то мгновение, но сразу же отпустил.
— Я завтра, наверно, уже уезжаю. И мне некого будет вспоминать, кроме вас. Проводите меня?
— Конечно, — не задумываясь, согласилась я.
— Тогда у меня просьба.
— Какая?
— Вы… вы разрешите мне поцеловать вас на прощание?
Я немного смутилась.
— Разве у вас здесь никого нет?
— Никого.
— У вас в отделении очень милые девушки.
— Мне никто не нравился.
— Ой ли? Что-то не верится. У вас там Анечка такая хорошенькая. Я бы на вашем месте обязательно влюбилась.
— У меня есть девушка… дома… в Эстонии. Правда, я не знаю даже, жива она или нет… — сказал грустно Артур.
— Мне не жалко, конечно, — заколебалась я, — но… Ведерников и ваша девушка… Разве это не будет изменой?
— Какая измена, Ниночка. Просто товарищеский поцелуй на прощание. Ведь я скоро буду на фронте.
— Ладно, я подумаю, — решила и досказала: — Но я должна буду написать об этом Юре.
— Конечно, Ниночка, — улыбнулся Артур.
Мне, конечно, он немного нравился, этот Артур. Особенно его улыбка. Ладно, утро вечера мудренее, подумала я, до завтра еще уйма времени. Но этот вечер я протанцевала только с Артуром. Чего уж, раз человек уезжает на фронт…
На другой день Артур в отглаженной гимнастерке с ослепительно белым подворотничком зашел ко мне в отделение.
— У вас есть время меня проводить? Вы не раздумали?
— Нет, нет. Пойдемте. — И мы стали спускаться по лестнице.
— Вы надумали? — спросил он, грустно улыбаясь.
— Что?
— Уже забыли?
— Ах да. Вспомнила! Ну, хорошо, раз вы уезжаете. Была не была.
У самых дверей, когда мы миновали швейцара, Артур приобнял меня и поцеловал далеко не товарищеским и далеко не братским поцелуем. У меня захватило дух, сердце заколотилось, и я в смятении рванулась из его рук. Он не стал меня удерживать, а стоял передо мной тяжело дыша и почему-то очень побледневший.
— Спасибо, Ниночка. Я буду долго помнить это. Прощайте. — Он круто повернулся и вышел… Дверь, скрипя пружиной, медленно закрылась за ним.
Я еще долго стояла немного потрясенная и взволнованная. Целовалась я, разумеется, не в первый раз, но ничего у меня те поцелуи не вызывали. Только смех разбирал, потому что ребята целоваться не умели, только мусолили, и я всегда после этого бегала умываться. Но сейчас что-то дрогнуло во мне. Вообще-то это было ни к чему. Мало ли что он на фронт уезжает. У нас каждый день кто-нибудь да уезжает, что ж, целоваться с каждым?
Не совсем довольная собой, что разрешила Артуру себя поцеловать, и в то же время находясь под впечатлением этого поцелуя, я томно поднималась по лестнице и… разумеется, натолкнулась на Аллочку. Она приостановилась, обвела меня скептическим взглядом. Я прямо-таки физически ощущала на своих губах отпечаток Артурова поцелуя, который она непременно углядит! И углядела! Потому что развела руками, покачала головой и процедила:
— Опять в своем репертуаре. Кого изволила провожать и с кем целоваться?
«Привет с фронта! Здравствуйте, Ниночка! Нас перевели в другое место, но недалеко от прежнего. Теперь мы живем в лесу, а перед нами цветущий луг…»
Это то письмо, с которого я и начала свое повествование. В нем Ведерников писал, что пленился каким-то цветком и намеревается ночью сползать за ним, сорвать и прислать мне.
Я живо представила, как он ползет ночью по полю боя за этим цветком на виду у немцев (я знала, что они пускают все ночи ракеты), и у меня сжалось сердце из-за страха за него. Глупый мальчишка, ведь его может ранить или даже убить на этом лугу!
Но все же его намерение сорвать для меня цветок на поле боя наполнило мое сердце гордостью и показалось очень романтичным, прямо-таки рыцарским. Видно, в женщине издревле живет потребность, чтобы мужчина совершал ради нее какие-нибудь подвиги. В каменном веке это была, наверное, ляжка мамонта, в средние века победа на рыцарском турнире… Для меня пока еще никто ничего не совершал. А как это прекрасно! Весь день меня распирало чувство собственной значительности, и мне было даже как-то неудобно перед девочками. Ведь ради них никто ничего не совершал. Зато перед Клавкой я прошла так задрав нос, с таким видом превосходства, что она с удивлением посмотрела на меня и недоуменно пожала плечами. А я сказала ей, конечно, не вслух, а про себя — что стоят твои аттестаты перед тем, что я получу в следующем письме.
Весь день я проходила в каком-то сладком дурмане, а поскольку моя физиономия, как я уже говорила, не могла скрыть ничего, то все наши сестры и ранбольные глядели на меня, как на чокнутую, и покачивали головами.
Но к вечеру эта дурость с меня сошла, и я заторопилась написать письмо Ведерникову, в котором умоляла его не делать глупостей и что мне не надо никакого цветка с передовой, не надо никаких доказательств его любви, потому как я и так верю в нее.
Через несколько дней наша язва старшая назначила меня на индивидуальный пост к тяжелому послеоперационному больному. Видать, для того, чтобы я реже попадалась ей на глаза и не раздражала ее своим независимым и заносчивым видом. Не забыла она, конечно, и те пилюли, которые я ей отпустила за последнее время.
Поначалу я очень расстроилась. Сиди одна в палате с тяжелобольным, и никуда. Но вскоре, почувствовав свою нужность ему, тронутая его привязанностью ко мне, я уже не тяготилась дежурствами.
Он был ранен в голову, плохо ориентировался в обстановке, не понимал своего положения, но был добрый, застенчивый и очень стеснительный. Когда мы с девочками перестилали ему постель, он все твердил:
— Ну почему вы такие все молоденькие! Стыдно же мне. Неужели никого постарше нет.
Часто ему мерещилось, что к нему приехали его родные и привезли много продуктов, и он все уговаривал меня:
— Ниночка, ты же голодная. Почему не берешь у меня мяса? Видишь, сколько его у меня под кроватью. Бери сколько хочешь и неси домой.
Когда я заканчивала дежурство и собиралась уходить, он очень волновался.
— Как же ты пойдешь, Ниночка? Темно на улице. Ты оставайся, вон сколько коек свободных. А то, небось, страшно идти-то…
Аппетита у него, конечно, не было, и хлеб он не съедал, но прятал под подушку, чтоб не унесли няни, а вечером отдавал мне.
— Покушай, Ниночка. Не хватает, небось, хлебушка…
Да, хлебушка, разумеется, не хватало, как и многого другого. Питались мы не с больными, а отдельно, в своей, гражданской, столовой. И вырезали нам талоны из карточек за каждый обед: пять граммов жиров за суп, в котором его и помину не было, а за второе вырезали мясо, которого тоже что-то не было заметно.
Раненые знали, как мы питаемся, и потому всегда предлагали нам то сахару, то хлеба, то супу, но я просто не могла почему-то брать у них, хотя и знала, что предлагают они от чистого сердца.
— Не надо, Василек. Сам потом доешь, — отказывалась я всегда.
— Бери, Ниночка, а то няньки заберут.
Няни и забирали потом, но я думала: и пусть, у них дети, они старенькие, им, наверное, труднее.
Больше недели я провела со своим Василевичем, а потом у него началось кровохарканье и его отправили в терапевтическую больницу.
Обливался он горючими слезами, прощаясь со мной, как ребенок, которого отрывают от матери. Всплакнула и я. Через некоторое время я узнала, что он умер…
Да, очень много смертей прошло у нас перед глазами… И только наша молодость, ее неистребимая жажда жизни и счастья помогли нам не падать духом, не потерять веры в прекрасное будущее, которое ожидает нас после победы, предвкушать вечера с танцами и… влюбляться… Да, влюбляться, несмотря ни на что!
В заботах о Василевиче время пролетело у меня очень быстро, и только когда его увезли от нас, я очнулась и забеспокоилась, что писем-то от Ведерникова не было.
И тут на меня напала хандра… Вообще, несмотря на свой веселый нрав, я могла иногда становиться невероятно мрачной и была неузнаваема. К счастью, такие периоды длились очень недолго — день, два, а то я просто не выдержала бы.
Вот и сейчас наступило такое состояние, и я не находила себе места. Томило предчувствие, что с Ведерниковым что-то случилось, и, конечно, из-за этого цветка, который растет на поле боя, и это будет ужасно — ведь я буду чувствовать себя виноватой…
И в самый разгар моего уныния, когда весь свет не мил, раскатами далекой передовой ко мне пришло:
«Привет с фронта! Здравствуйте, Ниночка!
Цветок я все-таки сорвал и посылаю Вам. Он вложен в отдельную бумажку, сложенную пополам. Если его не будет, значит, выкинула военная цензура, хотя я и написал на листочке просьбу его оставить».
Я приостановила чтение и достала из конверта этот сложенный листок. На нем и вправду было написано: «Дорогая военная цензура! Не выкидывай этот цветок. Я посылаю его любимой девушке».
Я развернула бумажку. Там лежал смятый, но еще не совсем засохший какой-то красный цветок. Красивого в нем ничего не было. Он был будто раздавленный, и на бумаге были красные следы от его сока, словно кровь… У меня сдавило грудь… Бывают у людей вот такие озарения, когда будущее на миг открывается им. Глядя на цветок, я совершенно ясно чувствовала, что это последнее письмо Ведерникова. До такой отчаянности ясно, что не могла уж читать продолжение письма, так как глаза застили слезы, а к горлу подползал тяжелый холодный ком…
Я долго сидела, сжавшись в углу дивана в нашем холле, размазывая слезы, не замечая ничего вокруг, пока не услышала:
— Нинка, что с тобой?
Я подняла голову. Надо мною склонилась Аллочка. Я мгновенно собралась, изготовилась к бою, но она положила руку мне на голову и совсем другим, необычным для нее, тоном повторила:
— Что с тобой, девочка?
И я раскисла от неожиданной этой ласки, размякла сразу и прошептала:
— Его убьют, Алла…
Отзывы о сказке / рассказе: