В растворной все печи погашены. Темно. Страшно. Не то страшно, что темно, а что ушли все, недосчитаются его одного на вахте, и бить будет конвой.
А все ж зырь-зырь, довидел камень здоровый в углу, отвалил его, под него мастерок подсунул и накрыл. Порядок!
Теперь скорей Сеньку догонять. А он отбежал шагов на сто, дальше не идет. Никогда Клевшин в беде не бросит. Отвечать — так вместе.
Побежали вровень — маленький и большой. Сенька на полторы головы выше Шухова, да и голова-то сама у него экая здоровая уродилась.
Есть же бездельники — на стадионе доброй волей наперегонки бегают. Вот так бы их погонять, чертей, после целого дня рабочего, со спиной, еще не разогнутой, в рукавицах мокрых, в валенках стоптанных — да по холоду.
Запалились, как собаки бешеные, только слышно: хы-хы! хы-хы!
Ну, да бригадир на вахте, объяснит же.
Вот прямо на толпу бегут, страшно.
Сотни глоток сразу как заулюлюкали: и в мать их, и в отца, и в рот, и в нос, и в ребро. Как пятьсот человек на тебя разъярятся — еще б не страшно!
Но главное — конвой как?
Нет, конвой ничего. И бригадир тут же в последнем ряду. Объяснил, значит, на себя вину взял.
А ребята орут, а ребята матюгаются! Так орут — даже Сенька многое услышал, дух перевел да как завернет со своей высоты! Всю жизнь молчит — ну, и как гахнет! Кулаки поднял, сейчас драться кинется. Замолчали. Смеются кой-кто.
— Эй, сто четвертая! Так он у вас не глухой? — кричат. — Мы проверяли.
Смеются все. И конвой тоже.
— Разобраться по пять!
А ворот не открывают. Сами себе не верят. Подали толпу от ворот назад. (К воротам все прилипли, как глупые, будто от того быстрей будет.)
— Р-разобраться по пять! Первая! Вторая! Третья!…
И как пятерку назовут, та вперед проходит метров на несколько.
Отпыхался Шухов пока, оглянулся — а месяц-то, батюшка, нахмурился багрово, уж на небо весь вылез. И ущербляться, кесь, чуть начал. Вчера об эту пору выше много он стоял.
Шухову весело, что все сошло гладко, кавторанга под бок бьет и закидывает:
— Слышь, кавторанг, а как по науке вашей — старый месяц куда потом девается?
— Как куда? Невежество! Просто не виден!
Шухов головой крутит, смеется:
— Так если не виден — откуда ж ты знаешь, что он есть?
— Так что ж, по-твоему, — дивится капитан, — каждый месяц луна новая?
— А что чу’дного? Люди вон что ни день рождаются, так месяцу раз в четыре недели можно?
— Тьфу! — плюнул капитан. — Еще ни одного такого дурного матроса не встречал. Так куда ж старый девается?
— Вот я ж и спрашиваю тебя — куда? — Шухов зубы раскрыл. — Ну? Куда?
Шухов вздохнул и поведал, шепелявя чуть:
— У нас так говорили: старый месяц Бог на звезды крошит.
— Вот дикари! — Капитан смеется. — Никогда не слыхал! Так ты что ж, в Бога веришь, Шухов?
— А то? — удивился Шухов. — Как громыхнет — пойди, не поверь!
— И зачем же Бог это делает?
— Чего?
— Месяц на звезды крошит — зачем?
— Ну, чего не понять! — Шухов пожал плечами. — Звезды-те от времени падают, пополнять нужно.
— Повернись, мать… — конвой орет. — Разберись!
Уж до них счет дошел. Прошла пятерка двенадцатая пятой сотни, и их двое сзади — Буйновский да Шухов.
Конвой сумутится, толкует по дощечкам счетным. Не хватает! Опять у них не хватает. Хоть бы считать-то умели, собаки!
Насчитали четыреста шестьдесят два, а должно быть, толкуют, четыреста шестьдесят три.
Опять всех оттолкали от ворот (к воротам снова притиснулись) — и ну:
— Р-разобраться по пять! Первая! Вторая!
Эти пересчеты ихие тем досадливы, что время уходит уже не казенное, а свое. Это пока еще степью до лагеря допрешься да перед лагерем очередь на шмон выстоишь! Все объекты бегма бегут, друг перед другом расстарываются, чтоб раньше на шмон и, значит, в лагерь раньше юркнуть. Какой объект в лагерь первый придет, тот сегодня и княжествует: столовая его ждет, на посылки он первый, и в камеру хранения первый, и в индивидуальную кухню, в КВЧ [культурно-воспитательная часть] за письмами или в цензуру свое письмо сдать, в санчасть, в парикмахерскую, в баню — везде он первый.
Да бывает, конвою тоже скорее нас сдать — да к себе в лагерь. Солдату тоже не разгуляешься: дел много, времени мало.
А вот не сходится счет их.
Как последние пятерки стали перепускать, померещилось Шухову, что в самом конце трое их будет. А нет, опять двое.
Счетчики к начкару, с дощечками. Толкуют. Начкар кричит:
— Бригадир сто четвертой!
Тюрин выступил на полшага:
— Я.
— У тебя на ТЭЦ никого не осталось? Подумай.
— Нет.
— Подумай, голову оторву!
— Нет, точно говорю.
А сам на Павла косится — не заснул ли кто там, в растворной?
— Ра-а-азберись по бригадам! — кричит начкар.
А стояли по пятеркам, как попало, кто с кем. Теперь затолкались, загудели. Там кричат: «Семьдесят шестая — ко мне!» Там: «Тринадцатая! Сюда!» Там: «Тридцать вторая!»
А 104-я как сзади всех была, так и собралась сзади. И видит Шухов: бригада вся с руками порожними, до того заработались дурни, что и щепок не подсобрали. Только у двоих вязаночки малые.
Игра эта идет каждый день: перед съемом собирают работяги щепочек, палочек, дранки ломаной, обвяжут тесемочкой тряпичной или веревочкой худой, и несут. Первая облава — у вахты прораб или из десятников кто. Если стоит, сейчас велит все кидать (миллионы уже через трубу спустили, так они щепками наверстать думают). Но у работяги свой расчет: если каждый из бригады хоть по чутку палочек принесет, в бараке теплей будет. А то дают дневальным на каждую печку по пять килограмм угольной пыли, от нее тепла не дождешься. Поэтому и так делают, что палочек наломают, напилят покороче, да суют их себе под бушлат. Так прораба и минуют.
Конвой же здесь, на объекте, никогда не велит дрова кидать: конвою тоже дрова нужны, да нести самим нельзя. Одно дело — мундир не велит, другое — руки автоматами заняты, чтобы по нас стрелять. Конвой как к лагерю подведет, тут и скомандует: «От такого до такого ряда бросить дрова вот сюда». Но берут по-божески: и для лагерных надзирателей оставить надо, и для самих зэков, а то вовсе носить не будут.
Так и получается: носи дрова каждый зэк и каждый день. Не знаешь, когда донесешь, когда отымут.
Пока Шухов глазами рыскал, нет ли где щепочек под ногами подсобрать, а бригадир уже счел и доложил начкару:
— Сто четвертая — вся!
И Цезарь тут, от конторских к своим подошел. Огнем красным из трубки на себя попыхивает, усы его черные обындевели, спрашивает:
— Ну как, капитан, дела?
Гретому мерзлого не понять. Пустой вопрос — дела как?
— Да как? — поводит капитан плечами. — Наработался вот, еле спину распрямил.
Ты, мол, закурить догадайся дать.
Дает Цезарь и закурить. Он в бригаде одного кавторанга и придерживается, больше ему не с кем душу отвесть.
— В тридцать второй человека нет! В тридцать второй! — шумят все.
Улупил помощник бригадира 32-й и еще с ним парень один — туда, к авторемонтным, искать. А по толпе: кто? да что? — спрашивают. И дошло до Шухова: нету молдавана маленького чернявого. Какой же это молдаван? Не тот ли молдаван, что, говорят, шпионом был румынским, настоящим шпионом?
Шпионов — в каждой бригаде по пять человек, но это шпионы деланные, снарошки. По делам проходят как шпионы, а сами пленники просто. И Шухов такой же шпион.
А тот молдаван — настоящий.
Начкар как глянул в список, так и почернел весь. Ведь если шпион сбежал — это что начкару будет?
А толпу всю и Шухова зло берет. Ведь это что за стерва, гад, падаль, паскуда, загребанец? Уж небо темно, свет, считай, от месяца идет, звезды вон, мороз силу ночную забирает — а его, пащенка, нет! Что, не наработался, падло? Казенного дня мало, одиннадцать часов, от света до света? Прокурор добавит, подожди!
И Шухову чудно’, чтобы кто-то так мог работать, звонка не замечая.
Шухов совсем забыл, что сам он только что так же работал, — и досадовал, что слишком рано собираются к вахте. Сейчас он зяб со всеми, и лютел со всеми, и еще бы, кажется, полчаса подержи их этот молдаван, да отдал бы его конвой толпе — разодрали б, как волки теленка!
Вот когда стал мороз забирать! Никто не стоит — или на месте переступает, или ходит два шага вперед, два назад.
Толкуют люди — мог ли убежать молдаван? Ну, если днем еще убег — другое дело, а если схоронился и ждет, чтобы с вышек охрану сняли, не дождется. Если следа под проволокой не осталось, где уполз, — трое суток в зоне не разыщут и трое суток будут на вышках сидеть. И хоть неделю — тоже. Это уж их устав, старые арестанты знают. Вообще, если кто бежал — конвою жизнь кончается, гоняют их безо сна и еды. Так та’к иногда разъярятся — не берут беглеца живым. Пристреливают.
Уговаривает Цезарь кавторанга:
— Например, пенсне на корабельной снасти повисло, помните?
— М-да… — Кавторанг табачок покуривает.
— Или коляска по лестнице — катится, катится.
— Да… Но морская жизнь там кукольная.
— Видите ли, мы избалованы современной техникой съемки…
— Офицеры все до одного мерзавцы…
— Исторически так и было!
— А кто ж их к бой водил?… Потом и черви по мясу прямо как дождевые ползают. Неужели уж такие Были?
— Но более мелких средствами кино не покажешь!
— Думаю, это б мясо к нам в лагерь сейчас привезли вместо нашей рыбки говЈнной, да не мо’я, не скребя, в котел бы ухнули, так мы бы…
— А-а-а! — завопили зэки. — У-у-у!
Увидели: из авторемонтных три фигурки выскочило, значит с молдаваном.
— У-у-у! — люлюкает толпа от ворот.
А как те ближе подбежали, так:
— Чу-ма-а! Шко-одник! Шушера! Сука позорная! Мерзотина! Стервоза!!
И Шухов тоже кричит:
— Чу-ма!
Да ведь шутка сказать, больше полчаса времени у пятисот человек отнял!
Вобрал голову, бежит, как мышонок.
— Стой! — конвой кричит. И записывает: — Ка — четыреста шестьдесят. Где был?
А сам подходит и прикладом карабин поворачивает.
Из толпы всЈ кричат:
— Сволочь! Блевотина! Паскуда!
А другие, как только сержант стал карабин прикладом оборачивать, затихли.
Молчит молдаван, голову нагнул, от конвоя пятится. Помбригадир 32-й выступил вперед:
— Он, падло, на леса штукатурные залез, от меня прятался, а там угрелся и заснул.
И по захрястку его кулаком! И по холке!
А тем самым отогнал от конвоира.
Отшатнулся молдаван, а тут мадьяр выскочил иа той же 32-й да ногой его под зад, да ногой под зад! (Мадьяры вообще румын не любят.)
Это тебе не то, что шпионить. Шпионить и дурак может. У шпиона жизнь чистая, веселая. А попробуй в каторжном лагере оттянуть десяточку на общих!
Опустил конвоир карабин.
А начкар орет:
— А-тайди от ворот! Ра’-зобраться по пять!
Вот собаки, опять считать! Чего ж теперь считать, как и без того ясно? Загудели зэки. Все зло с молдавана на конвой переметнулось. Загудели и не отходят от ворот.
— Что-о? — начкар заорал. — На снег посадить? Сейчас посажу. До утра держать буду!
Ничего мудрого, и посадит. Сколь раз сажали. И клали даже: «Ложись! Оружие к бою!» Бывало это все, знают зэки. И стали легонько от ворот оттрагивать.
— Ат-ходи! Ат-ходи! — понуждает конвой.
— Да и чего, правда, к воротам-то жметесь, стервы? — задние на передних злятся. И отходят под натиском.
— Ра-зобраться по пять! Первая! Вторая! Третья!
А уж месяц в силу полную светит. Просветлился, багровость с него сошла. Поднялся уж на четверть добрую. Пропал вечер!… Молдаван проклятый. Конвой проклятый. Жизнь проклятая…
Передние, кого просчитали, оборачиваются, на цыпочки лезут смотреть — в пятерке последней двое останется или трое. От этого сейчас вся жизнь зависит.
Показалось было Шухову, что в последней пятерке их четверо останется. Обомлел со страху: лишний! Опять пересчитывать! А оказалось, Фетюков, шакал, у кавторакга окурок достреливал, зазевался, в свою пятерку не переступил вовремя, и тут вышел вроде лишний.
Помначкар со зла его по шее, Фетюкова.
Правильно!
В последней — три человека. Сошлось, слава тебе Господи!
— А-тайди от ворот! — опять конвой понуждает.
Но в этот раз зэки не ворчат, видят: выходят солдаты из вахты и оцепляют плац с той стороны ворот.
Значит, выпускать будут.
Десятников вольных не видать, прораба тоже, несут ребятишки дрова.
Распахнули ворота. И уж там, за ними, у переводин бревенчатых, опять начкар и контролер:
— Пер-рвая! Вторая! Третья!…
Еще раз если сойдется — снимать будут часовых с вышек.
А от вышек дальних вдоль зоны хо-го сколько топать! Как последнего зэка из зоны выведут и счет сойдется — тогда только по телефону на все вышки звонят: сойти! И если начкар умный — тут же и трогает, знает, что зэку бежать некуда и что те, с вышек, колонну нагонят. А какой начкар дурак — боится, что ему войска не хватит против зэков, и ждет.
Из тех остолопов и сегодняшний начкар. Ждет.
Целый день на морозе зэки, смерть чистая, так озябли. И, после съема стоячи, целый час зябнуть. Но и все ж их не так мороз разбирает, как зло: пропал вечер! Уж никаких дел в зоне не сделаешь.
— А откуда вы так хорошо знаете быт английского флота? — спрашивают в соседней пятерке.
— Да, видите ли, я прожил почти целый месяц на английском крейсере, имел там свою каюту. Я сопровождал морской конвой. Был офицером связи у них.
— Ах, вот как! Ну, уже достаточно, чтобы вмазать вам двадцать пять.
— Нет, знаете, этого либерального критицизма я не придерживаюсь. Я лучшего мнения о нашем законодательстве.
(Дуди-дуди, Шухов про себя думает, не встревая. Сенька Клевщин с американцами два дня жил, так ему четвертную закатили, а ты месяц на ихем корабле околачивался, — так сколько ж тебе давать?)
— Но уже после войны английский адмирал, черт его дернул, прислал мне памятный подарок. «В знак благодарности». Удивляюсь и проклинаю!…
Чудно’. Чудно’ вот так посмотреть: степь голая, зона покинутая, снег под месяцем блещет. Конвоиры уже расстановились — десять шагов друг от друга, оружие на изготовку. Стадо черное этих зэков, и в таком же бушлате — Щ-311 — человек, кому без золотых погонов и жизни было не знато, с адмиралом английским якшался, а теперь с Фетюковым носилки таскает.
Человека можно и так повернуть, и так…
Отзывы о сказке / рассказе: