XXXIV
Выходя из кабинета, Ипатов и ротмистр встретили в дверях камердинера, который нес на подносе несколько конвертов, запечатанных казенною печатью.
— Сейчас с почты принесли, — проговорил камердинер, подавая их барину.
Слободской распечатал одну повестку за другою, бегло взглянул на цифру, потом придвинулся к столу, черкнул на обратной стороне доверенность на имя камердинера и велел ему, не медля ни минуты, съездить сначала в полицию для удостоверения подписи, потом в почтамт для получения денег.
Камердинер вышел.
В общей сложности, повестки объявляли о получении из разных губерний суммы в пять тысяч. Слободской ждал гораздо больше: в другое время он жестоко бы рассердился и тотчас же написал бы громовое письмо в главную свою контору. Но нынешнее утро застало его в хорошем расположении духа. Это обстоятельство спасло главную контору, а следовательно, и все, что находилось в ее зависимости, от передряг, суеты, беспокойств и даже притеснений всякого рода.
Слезно прибегаем к провидению, моля его продлить хорошее расположение духа Аркадия Андреевича Слободского.
— Слушай, Лиговской, — сказал Слободской, поворачивая кресла к молодому человеку, который стоял спиною к камину, расправив в обе стороны фалды сюртука, — я ждал ухода Ипатова и милейшего из ротмистров, чтобы пригласить тебя сегодня в ложу.
— Спасибо; все та же ложа — литера Ц с левой стороны?
— Да. Так ты приедешь?
— Непременно; но скажи, пожалуйста, — весело подхватил Лиговской, — как идут твои собственные дела с маленькой Никошиной?… О других ты расспрашиваешь, о себе никогда ничего не скажешь…
— Мои дела, — смеясь, возразил Слободской, — мои дела пока еще в будущем! Они ограничиваются утром — прогулкою по Театральной улице…
— Говорят — улица любви! — с комическим укором подсказал Лиговской. — Вступив в круг театралов, ты должен говорить их языком и называть вещи настоящим их именем.
— Вечером, когда балет, — продолжал Слободской, — сижу в ложе, где у нас происходит стрельба…
— Которая, прибавь, идет очень удовлетворительно; в прошлый вторник я сидел в креслах; едва вошел ты в ложу — она не спускала с тебя глаз; стоя за кулисами, она так же исправно на тебя постреливала… Прелесть, какая миленькая девочка! Но я не об этом… Мне хотелось узнать, не приступишь ли ты к более действительным мерам?
— Нет еще; до сих пор не мог даже хорошенько узнать, есть ли у нее какая-нибудь родственная обстановка…
— Да, это статья не последняя!
— Еще бы!
— Надо бы попросить барыню Берестова разузнать об этом… Но, впрочем, вот и Дим! Спроси у него. Здравствуй, Дим!..
XXXV
Восклицание это относилось к молодому человеку лет двадцати трех, худенькому, тщедушному, но с приятным лицом, исполненным огня и одушевления, не совсем обыкновенных. В юноше этом было что-то особенное — какая-то внутренняя притягательная сила, которая невольно влекла к нему и располагала в его пользу.
Он действительно любим был всеми, кто только знал его, — начиная с лиц высшего общества, к которому принадлежал он, и кончая скромными кружками бедных студентов и художников. Лучшим доказательством хорошей природы его служило то, что всеобщее баловство и своего рода популярность не имели на него никакого действия; он был скромнее, проще и добродушнее многих никому неведомых юношей, с которыми водил дружбу и которая, скажем мимоходом, сильно не нравилась его отцу, матери и другим родственникам.
Предрассудки и обстоятельства, его окружавшие, служили с ранних лет преградою всем его стремлениям, не дали развиться ни одному из его талантов, лишили его всякого направления; он ни на чем не остановился. А между тем уже по одному тому, за что брался он иногда, видно было, что могло бы выйти из него при других условиях. Никогда не учась рисовать, он набрасывал эскизы и композиции, которые обличали богато одаренное воображение и сильное артистическое чутье; не учась никогда музыке, он бегло разыгрывал a livre ouvert какие угодно пассажи, играл на память целые оперы; врожденное музыкальное дарование высказывалось в его вкусе, в способности быстро понимать и сильно чувствовать истинно хорошее — даже в манере петь романсы, которые передавал он часто лучше многих известных артистов. Артистическая природа еще сильнее выказывалась в его разговоре, отличавшемся живописностью и пластикой: двумя-тремя меткими выражениями умел он обрисовать живую фигуру или перенести слушателя в тот круг, который хотел изобразить. Принимаясь за книгу случайно, урывками, он прочел очень много: и здесь точно так же выбор его — показывал вкус и верное чутье. Словом, если б разделить дарования этого юноши между пятью французами и пятью англичанами, — вышло бы, наверное, десять замечательных людей. Из Дима ничего не вышло; вышел только милый, умный, занимательный малый, который с шестнадцати лет рисовал карикатуры в альбомы барынь высшего круга, пел романсы и цыганские песни в обществе камелий, был необходимым членом всех холостых обедов и попоек, являлся на всех загородных гуляньях, скачках и празднествах, на всех вечерах и пикниках с актрисами, лоретками и цыганками, — где снова пел романсы, танцевал, произносил комические спичи и пил наравне с самыми застарелыми питухами веселых сборищ.
Папенька его в это время неизбежно сидел в английском клубе, где провел более двадцати лет своего существования; маменька, которой давно минуло за сорок, сидела в театре или, разряженная в пух и прах, в manches courtes и decolletee, вертелась на каком-нибудь бале, окруженная роем молодых людей, в числе которых один особенно отличался всегда своим постоянством.
Дим, настоящее имя которого было Дмитрий, а фамилия граф Волынский, вошел не один к Слободскому. Его сопровождал тоже молодой человек, но только плотный, коренастый, с крутыми огромными икрами, выпяченной грудью, коротенькой шеей и шарообразною головою, обстриженной под гребенку. Господин этот, по фамилии Свинцов, был фанатическим поклонником Волынского; он точно влюблен был в него до идиотства; он не отставал от него ни на шаг, стремительно летел туда, где мог быть Волынский, — словом, не мог без него обходиться; каждое слово Волынского, каждая его выходка, каждая плохая острота имели свойство приводить Свинцова в восторг и восхищенье неописанные.
— Здравствуй, Дим! ты как нельзя кстати, — сказал Слободской, здороваясь с Волынским и пожимая руку Свинцову, которого называл всегда субъектом, вполне достойным своей фамилии, — мы говорили здесь с Лиговским о Фанни Никошиной…
— За которой он зверски ухаживает, хотя и скрывает это! — подсказал Лиговской.
— Положим!.. — перебил Слободской. — Я до сих пор не знаю, есть ли у ней родня какая-нибудь, папенька, маменька, бабушки, тетушки и т.д. — проговорил он с комической интонацией.
— Если ты точно влюблен — не испытывай, пожалуйста, моей деликатности, — сказал Дим, улыбаясь, — спроси лучше, хорошенькие ли у ней ножки; мне в тысячу раз приятнее будет тебе ответить…
— О ее ножках я и без тебя знаю!.. Из того, что ты говоришь, я должен, следовательно, заключить, что Фанни обременена многочисленным и, вдобавок, что всего прискорбнее, добродетельным семейством…
Вместо ответа Волынский подошел к роялю, сел на табурет и взял несколько аккордов.
Свинцов засуетился, поспешно поставил каску и подошел к роялю.
— Я лучше спою вам вещь, которую оба вы, и ты и Лиговской, верно, не слыхали…
— О, это превосходно!.. Восхитительно!.. Как он поет это, господа!.. Послушайте, это просто — просто восхитительно! — произнес Свинцов, сияя весь с головы до ног бессмысленным восторгом.
— Свинцов, я уже сказал, тебе раз навсегда, — меньше восторга и больше скромности в отношении ко мне, — сказал Волынский, откашливаясь.
—Что это такое? -спросили Лиговской и хозяин дома.
— «La chanson du pain» Пьера Дюпона:
Quand dans l’air et sur la riviere De moulins se tait le tic-tac…
— Слушайте!
Но не успел он спеть первой фразы, как в кабинете неожиданно явилось новое лицо.
XXXVI
На этот раз предстал господин лет уже под пятьдесят, высокий, плотный, в черном сюртуке, застегнутом на все пуговицы, по-военному. Лицо его, брюзглое и морщинистое, как печеное яблоко, украшалось сверху коротко обстриженными волосами, посредине круто завинченными усами; и то и другое было так дурно выкрашено черною краской, что всюду просвечивала седина и рыжеватый корень; золотые очки и коричневые перчатки, которые так были широки, что сами собою сползали с пальцев, дополняли его наружный вид.
— А, князь! — закричали присутствующие в один голос.
— Bonjour! — отвечал с каким-то недовольным, нахмуренным выражением князь, поочередно пожимая всем руки.
— Что с вами? Вы сегодня, кажется, не в духе, — спросил Слободской.
— Нет… ничего… — возразил князь, насупливая брови.
— Полно врать, пожалуйста! — крикнул Волынский, который со всеми решительно, даже с дряхлыми стариками, был на ты, — все знают, что такое!..
— Если знаете, стало быть, спрашивать нечего! — сухо возразил князь, принимаясь ходить из угла в угол по кабинету.
— Сам рассуди, братец, — начал Волынский умышленно серьезным тоном, — как же ты хочешь, чтобы Фисочка Вишнякова, которой, скажем мимоходом, протежируешь ты чорт знает из чего, нашла себе обожателя? Не сам ли ты уверил ее, что у нее есть талант, бегал к театральному начальству и хлопотал, чтобы перевели ее из балета в Александрийский театр; кто ее там увидит? Останься она в балете — другое дело!.. И, наконец, талант ее совсем не из тех, который может обратить на нее внимание…
— Совсем не о таланте речь! — с жаром заговорил князь, — я говорю только, — вот девушка с самыми блистательными условиями, молоденькая, хорошенькая, ангельски кроткого характера, не имеющая никакого родства, кроме старой бабушки, которая безвыездно живет в Кронштадте, и при всем том девушка эта никого не находит, кто бы обратил на нее внимание! Да знаете ли вы: elle n’a pas de chemises! — понижая голос и с сильным драматическим оттенком добавил князь, не замечавший, что присутствующие переглядывались и посмеивались.
— Ну, так купи ей дюжину рубашек — и делу конец! — сказал Волынский.
— Не могу же я одевать всю дирекцию! — возразил князь патетически, — да, господа, это просто срам! — подхватил он с возраставшим негодованием. — В прежнее время этого бы не случилось! Нынешняя молодежь — просто дрянь!.. Да!.. Это какие-то вялые сосульки, и больше ничего! Я не могу говорить… об этом равнодушно… Это… просто чорт знает что такое!
Всего замечательнее было то, что князь в негодовании своем был как нельзя более искренен. Проведя более тридцати лет в театральном обществе, в пользу которого отказался от своего собственного, он так с ним сблизился и сроднился, так усвоил себе закулисную точку зрения, что не шутя принимал к сердцу судьбу каждой неустроенной молоденькой танцовщицы или актрисы; он бился и хлопотал изо всей мочи, чтобы как-нибудь уладить дело. Для этого он давал у себя обеды, устраивал танцевальные вечера, куда приглашалась молодежь и театральные дамы, сочинял пикники, составлял в летнее время разные увеселительные прогулки, катанья в лодках и проч. и проч. Князь крестил почти во всех устроенных им семействах. Когда, с его точки зрения — которая, как мы уже сказали, была закулисная точка зрения, — удавалось ему устроить судьбу какой-нибудь Ашеньки, Пашеньки или Глашеньки, он на несколько дней совершенно перерождался, расправлял брови, не переставал мурлыкать под нос какие-то песенки и крепко потирал ладонями от восхищенья; весело постукивая тростью по плитам невского тротуара, князь подходил тогда к каждому знакомому и, радостно потирая руками, произносил:
— L’affaire est arrangee! Nous avons bacle l’ affaire!
Отзывы о сказке / рассказе: