LVI
Разговор их был прерван смотрителем, который поднялся и объявил, что время свидания кончилось и надо расходиться. Нехлюдов встал, простился с Верой Ефремовной и отошел к двери, у которой остановился, наблюдая то, что происходило перед ним.
– Господа, пора, пора, – говорил смотритель, то вставая, то опять садясь.
Требование смотрителя вызвало в находящихся в комнате и заключенных и посетителях только особенное оживление, но никто и не думал расходиться. Некоторые встали и говорили стоя. Некоторые продолжали сидеть и разговаривать. Некоторые стали прощаться и плакать. Особенно трогательна была мать с сыном чахоточным. Молодой человек все вертел бумажку, и лицо его становилось все более и более злым, – так велики были усилия, которые он делал, чтобы не заразиться чувством матери. Мать же, услыхав, что надо прощаться, легла ему на плечо и рыдала, сопя носом. Девушка с бараньими глазами – Нехлюдов невольно следил за ней – стояла перед рыдающей матерью и что-то успокоительно говорила ей. Старик в синих очках, стоя, держал за руку свою дочь и кивал головой на то, что она говорила. Молодые влюбленные встали и держались за руки, молча глядя друг другу в глаза.
– Вот этим одним весело, – сказал, указывая на влюбленную парочку, молодой человек в короткой жакетке, стоя подле Нехлюдова, так же как и он, глядя на прощающихся.
Чувствуя на себе взгляды Нехлюдова и молодого человека, влюбленные – молодой человек в гуттаперчевой куртке и белокурая миловидная девушка – вытянули сцепленные руки, опрокинулись назад и, смеясь, начали кружиться.
– Нынче вечером женятся здесь, в остроге, и она с ним идет в Сибирь, – сказал молодой человек.
– Он что же?
– Каторжный. Хоть они повеселятся, а то уж слишком больно слушать, – прибавил молодой человек в жакетке, прислушиваясь к рыданиям матери чахоточного.
– Господа! Пожалуйста, пожалуйста! Не вынудьте меня принять меры строгости, – говорил смотритель, повторяя несколько раз одно и то же. – Пожалуйста, да ну, пожалуйста! – говорил он слабо и нерешительно. – Что ж это? Уж давно пора. Ведь этак невозможно. Я последний раз говорю, – повторял он уныло, то закуривая, то туша свою мариландскую папироску.
Очевидно было, что как ни искусны и ни стары и привычны были доводы, позволяющие людям делать зло другим, не чувствуя себя за него ответственными, смотритель не мог не сознавать, что он один из виновников того горя, которое проявлялось в этой комнате; и ему, очевидно, было ужасно тяжело.
Наконец заключенные и посетители стали расходиться: одни во внутреннюю, другие в наружную дверь. Прошли мужчины – в гуттаперчевых куртках, и чахоточный и черный лохматый; ушла и Марья Павловна с мальчиком, родившимся в остроге.
Стали выходить и посетители. Пошел тяжелой походкой старик в синих очках, за ним пошел и Нехлюдов.
– Да-с, удивительные порядки, – как бы продолжал прерванный разговор словоохотливый молодой человек, спускаясь с Нехлюдовым вместе с лестницы. – Спасибо еще, капитан – добрый человек, не держится правил. Всё поговорят – отведут душу.
– Разве в других тюрьмах нет таких свиданий?
– И-и! Ничего подобного. А не угодно ли поодиночке, да еще через решетку.
Когда Нехлюдов, разговаривая с Медынцевым – так отрекомендовал себя словоохотливый молодой человек, – сошел в сени, к ним подошел с усталым видом смотритель.
– Так если хотите видеть Маслову, то пожалуйте завтра, – сказал он, очевидно желая быть любезным с Нехлюдовым.
– Очень хорошо, – сказал Нехлюдов и поспешил выйти.
Ужасны были, очевидно, невинные страдания Меньшова – и не столько его физические страдания, сколько то недоумение, то недоверие к добру и к Богу, которые он должен был испытывать, видя жестокость людей, беспричинно мучающих его; ужасно было опозорение и мучения, наложенные на эти сотни ни в чем не повинных людей только потому, что в бумаге не так написано; ужасны эти одурелые надзиратели, занятые мучительством своих братьев и уверенные, что они делают и хорошее и важное дело. Но ужаснее всего показался ему этот стареющийся и слабый здоровьем и добрый смотритель, который должен разлучать мать с сыном, отца с дочерью – точно таких же людей, как он сам и его дети.
«Зачем это?» – спрашивал Нехлюдов, испытывая теперь в высшей степени то чувство нравственной, переходящей в физическую, тошноты, которую он всегда испытывал в тюрьме, и не находил ответа.
LVII
На другой день Нехлюдов поехал к адвокату и сообщил ему дело Меньшовых, прося взять на себя защиту. Адвокат выслушал и сказал, что посмотрит дело, и если все так, как говорит Нехлюдов, что весьма вероятно, то он без всякого вознаграждения возьмется за защиту. Нехлюдов, между прочим, рассказал адвокату о содержимых ста тридцати человеках по недоразумению и спросил, от кого это зависит, кто виноват. Адвокат помолчал, очевидно желая ответить точно.
– Кто виноват? Никто, – сказал он решительно. – Скажите прокурору – он скажет, что виноват губернатор, скажите губернатору – он скажет, что виноват прокурор. Никто не виноват.
– Я сейчас еду к Масленникову и скажу ему.
– Ну-с, это бесполезно, – улыбаясь, возразил адвокат. – Это такая – он не родственник и не друг? – это такая, с позволения сказать, дубина и вместе с тем хитрая скотина.
Нехлюдов, вспомнив, что говорил Масленников про адвоката, ничего не ответил и, простившись, поехал к Масленникову.
Масленникова Нехлюдову нужно было просить о двух вещах: о переводе Масловой в больницу и о ста тридцати бесписьменных, безвинно содержимых в остроге. Как ни тяжело ему было просить человека, которого он не уважал, это было единственное средство достигнуть цели, и надо было пройти через это.
Подъезжая к дому Масленникова, Нехлюдов увидал у крыльца несколько экипажей: пролетки, коляски и кареты, и вспомнил, что как раз нынче был тот приемный день жены Масленникова, в который он просил его приехать. В то время как Нехлюдов подъезжал к дому, одна карета стояла у подъезда, и лакей в шляпе с кокардой и пелерине подсаживал с порога крыльца даму, подхватившую свой шлейф и открывшую черные тонкие щиколотки в туфлях. Среди стоящих уже экипажей он узнал закрытое ландо Корчагиных. Седой румяный кучер почтительно и приветливо снял шляпу, как особенно знакомому барину. Не успел Нехлюдов спросить швейцара о том, где Михаил Иванович (Масленников), как он сам показался на ковровой лестнице, провожая очень важного гостя, такого, какого он провожал уже не до площадки, а до самого низа. Очень важный военный гость этот, сходя, говорил по-французски об аллегри в пользу приютов, устраиваемых в городе, высказывая мнение, что это хорошее занятие для дам: «И им весело, и деньги собираются».
– Qu’elles s’amusent et que le bon Dieu les bénisse… [Пусть веселятся и да благословит их Бог… (фр.)] А, Нехлюдов, здравствуйте! Что давно вас не видно? – приветствовал он Нехлюдова. – Allez presenter vos devoirs à madame. [Подите засвидетельствуйте почтение хозяйке (фр.).] И Корчагины тут. Et Nadine Bukshevden. Toutes les jolies femmes de la ville, [И Надин Буксгевден. Все городские красавицы (фр.).] – сказал он, подставляя и несколько приподнимая свои военные плечи под подаваемую ему его же великолепным с золотыми галунами лакеем шинель. – Au revoir, mon cher! [До свиданья, дорогой мой! (фр.)] – Он пожал еще руку Масленникову.
– Ну, пойдем наверх, как я рад! – возбужденно заговорил Масленников, подхватывая под руку Нехлюдова и, несмотря на свою корпуленцию, быстро увлекая его наверх.
Масленников был в особенно радостном возбуждении, причиной которого было оказанное ему внимание важным лицом. Казалось, служа в гвардейском, близком к царской фамилии полку, Масленникову пора бы привыкнуть к общению с царской фамилией, но, видно, подлость только усиливается повторением, и всякое такое внимание приводило Масленникова в такой же восторг, в который приходит ласковая собачка после того, как хозяин погладит, потреплет, почешет ее за ушами. Она крутит хвостом, сжимается, извивается, прижимает уши и безумно носится кругами. То же самое был готов делать Масленников. Он не замечал серьезного выражения лица Нехлюдова, не слушал его и неудержимо влек его в гостиную, так что нельзя было отказаться, и Нехлюдов шел с ним.
– Дело после; что прикажешь – все сделаю, – говорил Масленников, проходя с Нехлюдовым через залу. – Доложите генеральше, что князь Нехлюдов, – на ходу сказал он лакею. Лакей иноходью, обгоняя их, двинулся вперед. – Vous n’avez qu’à ordonner. [Тебе стоит только приказать (фр.).] Но жену повидай непременно. Мне и то досталось за то, что я тот раз не привел тебя.
Лакей уже успел доложить, когда они вошли, и Анна Игнатьевна, вице-губернаторша, генеральша, как она называла себя, уже с сияющей улыбкой наклонилась к Нехлюдову из-за шляпок и голов, окружавших ее у дивана. На другом конце гостиной у стола с чаем сидели барыни и стояли мужчины – военные и штатские, и слышался неумолкаемый треск мужских и женских голосов.
– Enfin! [Наконец! (фр.)] Что же это вы нас знать не хотите? Чем мы вас обидели?
Такими словами, предполагавшими интимность между нею и Нехлюдовым, которой никогда не было, встретила Анна Игнатьевна входящего.
– Вы знакомы? Знакомы? Мадам Белявская, Михаил Иванович Чернов. Садитесь поближе.
– Мисси, venez done à notre table. Ou vous apportera votre thé…. [идите к нашему столу. Вам сюда подадут чай… (фр.)] И вы… – обратилась она к офицеру, говорившему с Мисси, очевидно забыв его имя, – пожалуйте сюда. Чаю, князь, прикажете?
– Ни за что, ни за что не соглашусь: она просто не любила, – говорил женский голос.
– А любила пирожки.
– Вечно глупые шутки, – со смехом вступилась другая дама в высокой шляпе, блестевшая шелком, золотом и камнями.
– C’est excellent [Великолепно (фр.).] – эти вафельки, и легко. Подайте еще сюда.
– Что же, скоро едете?
– Да уж нынче последний день. От этого мы и приехали.
– Такая прелестная весна, так хорошо теперь в деревне!
Мисси в шляпе и каком-то темно-полосатом платье, схватывавшем без складочки ее тонкую талию, точно как будто она родилась в этом платье, была очень красива. Она покраснела, увидав Нехлюдова.
– А я думала, что вы уехали, – сказала она ему.
– Почти уехал, – сказал Нехлюдов. – Дела задерживают. Я и сюда приехал по делу.
– Заезжайте к мама. Она очень хочет вас видеть, – сказала она и, чувствуя, что она лжет и он понимает это, покраснела еще больше.
– Едва ли успею, – мрачно отвечал Нехлюдов, стараясь сделать вид, что не заметил, как она покраснела.
Мисси сердито нахмурилась, пожала плечами и обратилась к элегантному офицеру, который подхватил у нее из рук порожнюю чашку и, цепляя саблей за кресла, мужественно перенес ее на другой стол.
– Вы должны тоже пожертвовать для приюта.
– Да я и не отказываюсь, но хочу приберечь всю свою щедрость до аллегри. Там я выкажу себя уже во всей силе.
– Ну, смотрите! – послышался явно притворно смеющийся голос.
Приемный день был блестящий, и Анна Игнатьевна была в восхищении.
– Мне Мика говорил, что вы заняты в тюрьмах. Я очень понимаю это, – говорила она Нехлюдову. – Мика (это был ее толстый муж, Масленников) может иметь другие недостатки, но вы знаете, как он добр. Все эти несчастные заключенные – его дети. Он иначе не смотрит на них. Il est d’une bonté…[31]
Она остановилась, не найдя слов, которые могли бы выразить bonté того ее мужа, по распоряжению которого секли людей, и тотчас же, улыбаясь, обратилась к входившей старой сморщенной старухе в лиловых бантах.
Поговорив, сколько нужно было, и так бессодержательно, как тоже нужно было, для того чтобы не нарушить приличия, Нехлюдов встал и подошел к Масленникову.
– Так, пожалуйста, можешь ты меня выслушать?
– Ах, да! Ну, что же? Пойдем сюда.
Они вошли в маленький японский кабинетик и сели у окна.
LVIII
– Ну-с, je suis à vous. [я к твоим услугам (фр.).] Хочешь курить? Только постой, как бы нам тут не напортить, – сказал он и принес пепельницу. – Ну-с?
– У меня к тебе два дела.
– Вот как.
Лицо Масленникова сделалось мрачно и уныло. Все следы того возбуждения собачки, у которой хозяин почесал за ушами, исчезли совершенно. Из гостиной доносились голоса. Один женский говорил: «Jamais, jamais je ne croirais», [Никогда, никогда не поверю (фр.).] а другой, с другого конца, мужской, что-то рассказывал, все повторяя: «La comtesse Voronzoff и Victor Apraksine». [Графиня Воронцова и Виктор Апраксин (фр.).] С третьей стороны слышался только гул голосов и смех. Масленников прислушивался к тому, что происходило в гостиной, слушал и Нехлюдова.
– Я опять о той же женщине, – сказал Нехлюдов.
– Да, невинно осужденная. Знаю, знаю.
– Я просил бы перевести ее в служанки в больницу. Мне говорили, что это можно сделать.
Масленников сжал губы и задумался.
– Едва ли можно, – сказал он. – Впрочем, я посоветуюсь и завтра телеграфирую тебе.
– Мне говорили, что там много больных и нужны помощницы.
– Ну да, ну да. Так, во всяком случае, дам тебе знать.
– Пожалуйста, – сказал Нехлюдов.
Из гостиной раздался общий и даже натуральный смех.
– Это все Викто€р, – сказал Масленников, улыбаясь, – он удивительно остер, когда в ударе.
– А еще, – сказал Нехлюдов, – сейчас в остроге сидят сто тридцать человек только за то, что у них просрочены паспорта. Их держат месяц здесь.
И он рассказал причины, по которым их держат.
– Как же ты узнал про это? – спросил Масленников, и на лице его вдруг выразилось беспокойство и недовольство.
– Я ходил к подсудимому, и меня в коридоре обступили эти люди и просили…
– К какому подсудимому ты ходил?
– Крестьянин, который невинно обвиняется и к которому я пригласил защитника. Но не в этом дело. Неужели эти люди, ни в чем не виноватые, содержатся в тюрьме только за то, что у них просрочены паспорты и…
– Это дело прокурора, – с досадой перебил Масленников Нехлюдова. – Вот ты говоришь: суд скорый и правый. Обязанность товарища прокурора – посещать острог и узнавать, законно ли содержатся заключенные. Они ничего не делают: играют в винт.
– Так ты ничего не можешь сделать? – мрачно сказал Нехлюдов, вспоминая слова адвоката о том, что губернатор будет сваливать на прокурора.
– Нет, я сделаю. Я справлюсь сейчас.
– Для нее же хуже. C’est un souffre-douleur, [Это страдалица (фр.).] – слышался из гостиной голос женщины, очевидно совершенно равнодушной к тому, что она говорила.
– Тем лучше, я и эту возьму, – слышался с другой стороны игривый голос мужчины и игривый смех женщины, что-то не дававшей ему.
– Нет, нет, ни за что, – говорил женский голос.
– Так вот, я сделаю все, – повторил Масленников, туша папироску своей белой рукой с бирюзовым перстнем, – а теперь пойдем к дамам.
– Да, еще вот что, – сказал Нехлюдов, не входя в гостиную и останавливаясь у двери. – Мне говорили, что вчера в тюрьме наказывали телесно людей. Правда ли это?
Масленников покраснел.
– Ах, ты об этом? Нет, mon cher, решительно тебя не надо пускать, тебе до всего дело. Пойдем, пойдем, Annette зовет нас, – сказал он, подхватывая его под руку и выказывая опять такое же возбуждение, как и после внимания важного лица, но только теперь уже не радостное, а тревожное.
Нехлюдов вырвал свою руку из его и, никому не кланяясь и ничего не говоря, с мрачным видом прошел через гостиную, залу и мимо выскочивших лакеев в переднюю и на улицу.
– Что с ним? Что ты ему сделал? – спросила Annette у мужа.
– Это à la française, [по-французски (фр.).] – сказал кто-то.
– Какой это à la française, это à la zoulou. [по-зулусски (фр.).]
– Ну, да он всегда был такой.
Кто-то поднялся, кто-то приехал, и щебетанья пошли своим чередом: общество пользовалось эпизодом Нехлюдова как удобным предметом разговора нынешнего jour fixe’a.
На другой день после посещения Масленникова Нехлюдов получил от него на толстой глянцевитой с гербом и печатями бумаге письмо великолепным твердым почерком о том, что он написал о переводе Масловой в больницу врачу и что, по всей вероятности, желание его будет исполнено. Было подписано: «Любящий тебя старый товарищ», и под подписью «Масленников» был сделан удивительно искусный, большой и твердый росчерк.
– Дурак! – не мог удержаться не сказать Нехлюдов, особенно за то, что в этом слове «товарищ» он чувствовал, что Масленников снисходил до него, то есть, несмотря на то, что исполнял самую нравственно грязную и постыдную должность, считал себя очень важным человеком и думал если не польстить, то показать, что он все-таки не слишком гордится своим величием, называя себя его товарищем.
LIX
Одно из самых обычных и распространенных суеверий то, что каждый человек имеет одни свои определенные свойства, что бывает человек добрый, злой, умный, глупый, энергичный, апатичный и т. д. Люди не бывают такими. Мы можем сказать про человека, что он чаще бывает добр, чем зол, чаще умен, чем глуп, чаще энергичен, чем апатичен, и наоборот; но будет неправда, если мы скажем про одного человека, что он добрый или умный, а про другого, что он злой или глупый. А мы всегда так делим людей. И это неверно. Люди как реки: вода во всех одинакая и везде одна и та же, но каждая река бывает то узкая, то быстрая, то широкая, то тихая, то чистая, то холодная, то мутная, то теплая. Так и люди. Каждый человек носит в себе зачатки всех свойств людских и иногда проявляет одни, иногда другие и бывает часто совсем непохож на себя, оставаясь все между тем одним и самим собою. У некоторых людей эти перемены бывают особенно резки. И к таким людям принадлежал Нехлюдов. Перемены эти происходили в нем и от физических и от духовных причин. И такая перемена произошла в нем теперь.
То чувство торжественности и радости обновления, которое он испытывал после суда и после первого свидания с Катюшей, прошло совершенно и заменилось после последнего свидания страхом, даже отвращением к ней. Он решил, что не оставит ее, не изменит своего решения жениться на ней, если только она захочет этого; но это было ему тяжело и мучительно.
На другой день своего посещения Масленникова он опять поехал в острог, чтобы увидать ее.
Смотритель разрешил свидание, но не в конторе и не в адвокатской, а в женской посетительской. Несмотря на свое добродушие, смотритель был сдержаннее, чем прежде, с Нехлюдовым; очевидно, разговоры с Масленниковым имели последствием предписание большей осторожности с этим посетителем.
– Видеться можно, – сказал он, – только, пожалуйста, насчет денег, как я просил вас… А что насчет перевода ее в больницу, как писал его превосходительство, так это можно, и врач согласен. Только она сама не хочет, говорит: «Очень мне нужно за паршивцами горшки выносить…» Ведь это, князь, такой народ, – прибавил он.
Нехлюдов ничего не отвечал и попросил допустить его к свиданию. Смотритель послал надзирателя, и Нехлюдов вошел за ним в пустую женскую посетительскую.
Маслова уже была там и вышла из-за решетки тихая и робкая. Она близко подошла к Нехлюдову и, глядя мимо него, тихо сказала:
– Простите меня, Дмитрий Иванович, я нехорошо говорила третьего дня.
– Не мне прощать вас… – начал было Нехлюдов.
– Но только все-таки вы оставьте меня, – прибавила она, и в страшно скосившихся глазах, которыми она взглянула на него, Нехлюдов прочел опять напряженное и злое выражение.
– Зачем же мне оставить вас?
– Да уж так.
– Отчего так?
Она посмотрела на него опять тем же, как ему показалось, злым взглядом.
– Ну, так вот что, – сказала она. – Вы меня оставьте, это я вам верно говорю. Не могу я. Вы это совсем оставьте, – сказала она дрожащими губами и замолчала. – Это верно. Лучше повешусь.
Нехлюдов чувствовал, что в этом отказе ее была ненависть к нему, непрощенная обида, но было что-то и другое – хорошее и важное. Это в совершенно спокойном состоянии подтверждение своего прежнего отказа сразу уничтожило в душе Нехлюдова все его сомнения и вернуло его к прежнему серьезному, торжественному и умиленному состоянию.
– Катюша, как я сказал, так и говорю, – произнес он особенно серьезно. – Я прошу тебя выйти за меня замуж. Если же ты не хочешь, и пока не хочешь, я, так же как и прежде, буду там, где ты будешь, и поеду туда, куда тебя повезут.
– Это ваше дело, я больше говорить не буду, – сказала она, и опять губы ее задрожали.
Он тоже молчал, чувствуя себя не в силах говорить.
– Я теперь еду в деревню, а потом поеду в Петербург, – сказал он, наконец оправившись. – Буду хлопотать по вашему, по нашему делу, и, Бог даст, отменят приговор.
– И не отменят – все равно. Я не за это, так за другое того стою… – сказала она, и он видел, какое большое усилие она сделала, чтобы удержать слезы. – Ну что же, видели Меньшова? – спросила она вдруг, чтобы скрыть свое волнение. – Правда ведь, что они не виноваты?
– Да, я думаю.
– Такая чудесная старушка, – сказала она.
Он рассказал ей все, что узнал от Меньшова, и спросил, не нужно ли ей чего; она ответила, что ничего не нужно.
Они опять помолчали.
– Ну, а насчет больницы, – вдруг сказала она, взглянув на него своим косым взглядом, – если вы хотите, я пойду и вина тоже не буду пить…
Нехлюдов молча посмотрел ей в глаза. Глаза ее улыбались.
– Это очень хорошо, – только мог сказать он и простился с нею.
«Да, да, она совсем другой человек», – думал Нехлюдов, испытывая после прежних сомнений совершенно новое, никогда не испытанное им чувство уверенности в непобедимости любви.
* * *
Вернувшись после этого свидания в свою вонючую камеру, Маслова сняла халат и села на свое место нар, опустив руки на колена. В камере были только: чахоточная владимирская с грудным ребенком, старушка Меньшова и сторожиха с двумя детьми. Дьячкову дочь вчера признали душевнобольной и отправили в больницу. Остальные же все женщины стирали. Старушка лежала на нарах и спала; дети были в коридоре, дверь в который была отворена. Владимирская с ребенком на руках и сторожиха с чулком, который она не переставала вязать быстрыми пальцами, подошли к Масловой.
– Ну, что, повидались? – спросили они.
Маслова, не отвечая, сидела на высоких нарах, болтая не достающими до полу ногами.
– Чего рюмишь? – сказала сторожиха. – Пуще всего не впадай духом. Эх, Катюха! Ну! – сказала она, быстро шевеля пальцами.
Маслова не отвечала.
– А наши стирать пошли. Сказывали, нынче подаяние большое. Наносили много, говорят, – сказала владимирская.
– Финашка! – закричала сторожиха в дверь. – Куда, постреленок, забежал.
И она вынула одну спицу и, воткнув ее в клубок и чулок, вышла в коридор.
В это время послышался шум шагов и женский говор в коридоре, и обитательницы камеры в котах на босу ногу вошли в нее, каждая неся по калачу, а некоторые и по два. Федосья тотчас же подошла к Масловой.
– Что ж, али что не ладно? – спросила Федосья, своими ясными голубыми глазами любовно глядя на Маслову. – А вот нам к чаю, – и она стала укладывать калачи на полочку.
– Что ж, или раздумал жениться? – сказала Кораблева.
– Нет, не раздумал, да я не хочу, – сказала Маслова. – Так и сказала.
– Вот и дура! – сказала своим басом Кораблева.
– Что ж, коли не жить вместе, на кой ляд жениться? – сказала Федосья.
– Да ведь вот твой муж идет же с тобой, – сказала сторожиха.
– Что ж, мы с ним в законе, – сказала Федосья. – А ему зачем закон принимать, коли не жить?
– Во дура! Зачем? Да женись он, так он озолотит ее.
– Он сказал: «Куда бы тебя ни послали, я за тобой поеду», – сказала Маслова. – Поедет – поедет, не поедет – не поедет. Я просить не стану. Теперь он в Петербург едет хлопотать. У него там все министры родные, – продолжала она, – только все-таки не нуждаюсь я им.
– Известное дело! – вдруг согласилась Кораблева, разбирая свой мешок и, очевидно, думая о другом. – Что же, винца выпьем?
– Я не стану, – отвечала Маслова. – Пейте сами.
Отзывы о сказке / рассказе: