— Кому охота в пекло-то…
— Это ясно, но ведь товарищи же ваши гибли. Подошли бы раньше, отбили бы мы деревню. Отбили…
— Не отбили бы, — это сказал кто-то из первой роты. — Много фрицев навалилось, да и хитрые они. В лоб не лезли, все окружить норовили. Умеют воевать, гады.
— Нет, отбили бы. Ротный говорил: взводик бы, взводик… — это произнес Женя Комов.
— А где ротный-то ваш?
— Прикрывать нас остался…
— Вон как? Наш не пошел… — это голос из первого взвода. — А лейтенантика нашего первым же хлопнуло. Кабы был командир, может, и прорвались бы к вам, а тут такая паника началась. Бьют сверху с двух сторон, ну и свалка, одни вперед, другие назад, прямо куча мала, а немец шлепает нас и шлепает…
— С таким начальством не навоюешь много…
— Наш ротный хороший, он умеет, — выступил Женя в защиту.
— Ну, ваш, может быть… Я вообще про начальство говорю. Помкомбатом пацана назначили. Малец неплохой, но молоко еще не обсохло. Суетится, бегает, а толку чуть…
Хорошо, не слышал этого помкомбат. Приведя политрука в землянку, он налил ему полкружки водки, дал на закуску галету, а сам направился к выходу, потому как сообщил ему телефонист, что комбат уже как полчаса вышел из Чернова. Он торопливо шел по тропке, поправляя на ходу обмундирование подтянул ремень, разгладил складки на шинели… Пройдя немного, остановился покурить, чтоб успокоить нервишки. Курил, жадно затягиваясь, чувствуя, как трепыхается сердечко.
Грузные шаги комбата он услышал издалека. Бросил папиросу, еще раз оправил шинель и пошел навстречу.
— Товарищ майор, разрешите доложить…
— Нечего докладывать. Знаю. Веди к этим трусам, которые приказ нарушили.
Комбат был без свиты, с одним ординарцем. От него сильно пахло спиртным в смеси с одеколоном, которым он надушился густо, чтобы отбить, наверно, запах водки. Шел он, правда, не покачиваясь, но тяжело. Белый полушубок, перетянутый походными ремнями, не мог скрыть полноты и выпирающего брюшка. Помкомбата неудобно было идти впереди, и он топал сбоку. Ветви елок царапали лицо, и вообще идти было неловко до тех пор, пока не вышли к оврагу. Там больших деревьев не было, только мелкий подлесок и кустарник.
— Построй первую роту, этих героев в кавычках, — приказал комбат. — А где виновник торжества?
— Вы про Пригожина? — робко спросил наш комбат.
— Да.
— Он остался прикрывать отход. Пока не вышел.
— Давай политрука пока.
Помкомбат бросился к роте и скомандовал построиться в две шеренги, а за политруком послал связного. Пока рота строилась, подбежал и политрук, успевший соорудить косынку для своей раненой руки. Прихрамывая, так как ушиб ногу, подошел к комбату.
— Докладывай, политрук. Почему нарушили приказ? Кто разрешил отходить?
— Пригожин дал приказ на отход, когда положение стало безвыходным, немцы уже почти окружили нас…
— Как допустили до окружения? Кто решил, что положение безвыходное? Нет безвыходных положений! Думать надо было. Да, видно, нечем. Чего молчишь? Сказать нечего? Всех буду судить, всех. И тебя тоже.
— За что?… — вырвалось у политрука.
— За предательство, — отрезал комбат.
И от этого страшного слова захолодело в груди политрука и даже потемнело в глазах.
— Ну, идем к бойцам, если их так можно назвать.
Остатки первой роты в разодранных, грязных и окровавленных шинелях хмуро глядели, как приближается к ним комбат. Нет, они не боялись его. Наоборот, чем ближе он подходил, тем тверже становились их глаза, тем суровее лица… То чувство вины, которое они все же ощущали по возвращении, сейчас ушло — они видели перед собой подлинного виновника их поражения: это он не прислал вовремя помощь, это он не прислал сорокапятки, это он оставил их одних…
Комбат подошел, остановился и долго обводил взглядом ряды, останавливая его то на одном, то на другом бойце. Но те не опускали глаз, смотрели на комбата без страха, и это разозлило его.
— Ну как вас теперь называть? Товарищи красноармейцы? Бойцы славной Красной Армии? А? Не могу я вас так назвать. Язык не поворачивается. Кто вы теперь? Кто? Сдавшие деревню без приказа? Нарушившие священную присягу? Кто? Отвечайте! — повысил он голос. — Молчите? Нечего сказать? Предатели вы, вот вы кто! Поняли?
По шеренге прошел негромкий протестующий ропоток и легкое движение, но вслух никто не возразил. Люди не чувствовали себя предателями, наоборот, понимали, что их предали. Они совершили почти невозможное, взяли деревню, которую до них не могли взять несколько стрелковых частей. Но их не поддержали. А почему не поддержали, они не знали. И потому слова комбата не задевали их, они терпеливо ждали, что будет дальше, какое примет комбат решение. Ждали без трепета, без боязни, потому как были измучены и усталы донельзя, и было им все уже безразлично. Отпустил бы скорей, чтоб смогли они завалиться на землю, не держали их уже ноги, стоял кровавый туман в глазах от неспанных ночей. Даже об еде не мечтали. Залечь бы куда-нибудь, забиться под елку, покурить бы. И больше, казалось, ничего им не нужно, ничего не требуется. Но комбат загремел опять:
— Вы что, надеялись, что примут вас здесь как героев? Кашей накормят и спать уложат? А кто искупать вину будет? Кто деревню обратно отбивать будет? Пушкин? Сейчас поднесут патроны и гранаты. А зачем? Не знаете? Подумайте. Разойдись!
Комбат резко повернулся и направился к своему «помощнику и политруку, стоявшим в стороне.
— А вы, вояки, поняли, что я сказал? — негромко спросил комбат.
— Поняли, — враз и упавшими голосами ответили оба.
— Как вел себя Пригожин в бою, политрук?
— Хорошо, товарищ майор.
— Хорошо? — усмехнулся комбат. — Ежели б хорошо, то не здесь бы вы были, а там, в деревне. Ты вот что мне скажи, политрук, вернется твой ротный сюда?
— Если останется живым конечно…
— И ты веришь этому шибко грамотному? Не отвечай сразу, подумай.
Политрук мучительно задумался: какой ответ хочет услышать от него комбат?
— Подумай, — продолжил комбат. — Разве обязательно командиру роты в прикрытии оставаться. Сержанта бы оставил с бойцами, а сам роту обязан вывести. Но он знает, что его ждет расстрел. Так, может, не зря остался-то? Плен предпочел?
— Не может этого быть, — уверенно и без робости сказал помкомбат.
— Ты помалкивай. Я политрука спрашиваю. Отвечай, комиссар.
— Не знаю… Офицерский сынок он… Мать дворянка. Говорил он мне… Не знаю…
— Заладил — не знаю, не знаю. А я вот знаю, как волка ни корми, он все в лес глядит.
— Какая чепуха! — выскочило у помкомбата.
— Не чепуха, — оборвал его комбат. У меня к этим интеллигентам, инженерам всяким доверия нету. Что у них на уме — не знаю и не понимаю. Так вот, уверен я, не вернется ваш Пригожин. Не вернется. Сколько с ним бойцов осталось?
— Человек двадцать, по-моему. Двое пожилых, связной его и еще остатки взвода Сысоева, сержанта.
— Ну, все ясно. Командовать ротой ты, помкомбат, будешь. И ты политрук, пойдешь. Тебе в плен нельзя, шлепнут немцы сразу, сам знаешь. Для тебя одно — смерть или победа. Понял?
— Понял… Но поцарапан я, товарищ майор. В предплечье ранен…
— Злее будешь. Не с такими ранами воюют. Вот дождемся боеприпасов, и пойдете искупать кровью.
— А если вернется Пригожин? — спросил помкомбат.
— Пригожина для меня нет на свете, вернется, не вернется. Ежели придет — расстреляю саморучно перед строем. Другим и вам наука. Чего побледнели? Вы на войну пришли или в бирюльки играть? А на войне как на войне. Сантименты всякие да слюни — ни к чему. Нам Родину надо отстоять. Принимай, лейтенант, первую роту. И ты, комиссар, иди к людям. Разъясни, что обратного хода для них нет. Не возьмете деревню, добра не ждите.
Не бодро отошли они от комбата. Пошатывало обоих. И тошно было на душе. Не дойдя до роты, присели и закурили. Единственная отрада, единственное, чем поддержать нервы можно. Хорошо, помкомбат вспомнил, что осталось у него во фляге, висевшей на ремне, немного водки. Отцепил от пояса, протянул политруку. Тот выпил, как воду, не ощутив ни запаха, ни крепости, только через минуты две, когда затеплело в желудке, понял, что выпил сорокаградусной. Чуть-чуть полегчало на душе и разомкнулись уста.
— Ты понял, лейтенант, на смерть же нас посылают?
— А мне уже все равно… Я ждал, что комбат под трибунал подведет… Вообще за этот день и ночь столько было…
— И главное, не взять нам деревню. Ни за что. Так под нею все и ляжем. А мне, ежели еще ранят, стреляться придется… Вот знаю, а как-то не верится, что всего два часа жить осталось. А тебе?
— Мне тоже… А может, возьмем?
— Нет, исключено… Один раз взяли чудом или дуриком, как один боец сказал, второй раз не выйдет. Немцев туда сейчас набилось тьма. Не отдадут.
— Так что? Может, чтоб не мучиться, сейчас пулю в лоб? — странно спокойно спросил помкомбат и хлопнул себя по кобуре.
— Нельзя, лейтенант. Надо перед смертью хоть уважение к себе не потерять.
— Слова-то хорошие. А Пригожина предали, политрук. А зачем? Перед смертью-то? Надеялись, что отпустит вас комбат в санроту? Гадали, что он хотел от вас услышать? Понял я…
— Прав ты, лейтенант. Проявил слабость. Но понимаешь, чего я за это время не пережил… Скажу честно, обрадовался, когда руку пулей царапнуло… Человек же я. Не железный, а как и все. Виноват перед Пригожиным. Перед ним уже не покаешься, хоть перед тобой. Как на духу — виноват, черт меня дернул…
— Теперь, если и вернется Пригожин, его комбат уже без всяких колебаний хлопнет — сынок офицерский, мать дворянка… И чего это он перед вами разоткровенничался?
— Сам удивился… Сказал он, правда: разве дворяне плохо Россию защищали во всех войнах, и кто такой Кутузов, Суворов, как не дворяне… А потом мы же с ним, уж если честно сказать, в живых остаться не надеялись…
Глотнули они из фляги еще, до донышка опорожнили и поднялись, не зная, как и вести себя перед людьми, какие слова говорить, как им в глаза глядеть?
Серый успел выбраться из оврага еще до того, как немцы заняли позиции по его склонам, а потому и не видел их. Он взял сильно влево, чтоб войти на передовую там, где вряд ли выставлены посты. К лесу он подползал, а войдя в него, поднялся и пошел быстро в тыл, но не успел пройти и десятка метров, как его остановили:
— Стой! Кто идет?
Он выругался про себя: вот незадача. И сразу же обозлился на остановившего его. Того было не видно, и он крикнул:
— Свои. Свои…
— Пароль!
— Какой к хрену пароль. Я — старший лейтенант, из особого. Днем в Овсянниково ходил. Помнишь, самолет листовки разбросал, так я пошел, чтоб собрать их. Ты выходи, вот мое удостоверение, — сказал он все это спокойно, уверенным голосом, и двинулся вперед, вынув из кармана удостоверение особиста. Фотографию свою он еще не наклеил, но понадеялся, что в темноте не разберет постовой.
Постовой вышел из кустов, здоровенный пердило с винтовкой, и они пошли навстречу друг другу.
— Давай удостоверение, старшой, — протянул тот руку.
— Давать его я не имею права, на, смотри, — и Серый сунул ему удостоверение, не зная, конечно, что уже по всем постам отдано распоряжение задержать любого, кто назовется особистом. Не знал, а потому и не подготовился, ни пистолета не приготовил, ни ножа.
Постовой глянул мельком на удостоверение и сказал добродушно:
— Порядок, товарищ старший лейтенант… — потом кивнул на немецкий автомат. — Трофей? Нельзя посмотреть, старшой, первый раз такую машинку вижу, — и протянул руку.
Не обманул Серого добродушный тон, почуял он неминуемую опасность, но автомат протянул левой рукой, а сам в одно мгновение выдернул кинжал из ножен и, потянув на себя автомат, ударил в приблизившегося к нему постового. Тот и не пикнул даже, свалился как сноп. Одним движением руки расстегнул Серый шинель убитого, достал из кармана гимнастерки красноармейскую книжку, сунул себе в карман и осторожно, стараясь не шуметь, пошел по лесу. Пройдя около километра, остановился и призадумался. Нет, так ему с передовой не уйти. Про особиста знают. Ксива эта сейчас никуда не годится. Но уходить надо, главное же сделано, впереди свобода маячит, жизнь… Он подошел к не очень толстому дереву, достал пистолет, но не особиста, а трофейный парабеллум, приставил левую руку к стволу дерева, а правой стрельнул через дерево в левую. Первая пуля прошла мимо, не задев, но со второго выстрела прострелил он себе предплечье. Скривившись от боли, наскоро перевязался. Пистолет особиста спрятал под деревом в снегу, как самую явную улику, а удостоверение его засунул в сапог и тронулся спокойно в санвзвод, чтоб получить санкарту не на свое, конечно, имя, а на имя убитого им постового, благо книжки эти были без фотографий. В санвзвод пришел он уже на рассвете. Врач обработал рану, порадовался за него, что не задета кость, сделал противостолбнячный укол и выпроводил, так как изба была набита ранеными.
— Санрота в Бахмутове. Как Волгу перейдешь, так и село это. Понял?
— Спасибо, доктор. Понял. Прощайте.
И тут уже полное спокойствие освободило душу, сейчас мог он радоваться, не сдерживая себя. Теперь одно желание — дойти до села, купить бутыль самогона и тем спраздновать обретенную свободу. А то, что стоила она двух человеческих жизней, он не очень-то задумывался: особисту туда и дорога, а этому постовому не надо было лезть на рожон, тоже мне, бдительный, кого задержать вздумал? А кстати, все же за это время он и доброе дело сделал, предупредил роту, ну, и с десяток фрицев ухлопал, ежели не более…
А когда дошел до Волги, то уж совсем душа успокоилась. В санроте задерживаться он не будет, только продаттестат возьмет и тронет в тыл дальше. Хорошо бы в московский госпиталь угодить, в Москве он своих найдет, там уже полный порядок будет…
Стрельба в деревне уже давно закончилась, но никто оттуда еще не пришел. Больше всех переживал Женя Комов, он даже несколько раз выходил на поле и тщетно всматривался в темноту. Два хороших и близких ему человека остались там — ротный и Костя. Хорошими были и папаша с Мачихиным, но от тех он был далеко. А вот ротного — «С Богом», пронизало его до глубины души, ну, и к тому же оказался он сыном его милой учительницы Веры Семеновны… Что он ей напишет, если старший лейтенант Пригожин не вернется?… Да и успеет ли написать? Вот бойцы его роты разбирают принесенные в ящиках патроны, разбирают гранаты, набивают диски ППШ. Все это делают молча, хмуро и не очень-то думают о том, что вот-вот снова придется идти в бой. Им показалось, что комбат пугал их только, — это настолько бессмысленно, что трудно поверить в серьезность такого приказа послать разбитые, деморализованные остатки роты опять наступать на деревню, которую и в первый-то раз взяли счастливым случаем.
А в это самое время старший лейтенант Пригожин, Карцев и Мачихин, выбиваясь из сил, тащили тяжело раненного папашу. Он был грузен, и они часто останавливались, отдыхали, опуская папашу на землю. Он прерывисто дышал, ранение было в грудь, и порой, когда он говорил, розовая пена показывалась у губ. А говорил он слабым голосом, прося захоронить его обязательно…
— Не хочу валяться неприбранным…
— Чего о смерти заладил, выдюжишь ты, — успокаивал Мачихин.
Отзывы о сказке / рассказе: