Попробуйте описать постороннему любимого вами человека — ничего не выйдет.
Любовь к нему скрипкой поет в сердце вашем, а как передать это словами, когда слово — буднично, грубо, реально, слово не объясняет музыки.
Я люблю Петербург за то, что он гранитный волшебник, люблю его гладь весенних закатных каналов, люблю розовые бриллианты огней Троицкого моста на серо-голубом апрельском небе, люблю торцы Невского и кухонные ароматы и гам, вылетающие из открытого окна трактира, люблю адовый июльских запах асфальта, кипящего в котле на тротуаре; все мило в нем, в этом странном городе: даже серая октябрьская сетка многодневного дождя, даже безысходная слякоть, с палым древесным листом, прилипшим к скрипучей калоше, с порывами унылого ветра и скрежетом голой черной ветки у ограды сквера, что против Александринки.
Но я ведь говорю, что словами этой любви не выразишь.
Это — наша музыка. Попробуйте рассказать «Осеннюю песню» Чайковского так:
— Закорючка, две черточки, палочка, опять три черточки, соединенных внизу штришком, опять закорючка…
А опустилась молчаливая рука на клавиши рояля — и поник человек в чудно-прекрасной божественной тоске.
* * *
Вот уже несколько месяцев, как Петербург перестал мне сниться — это значит — ждал я, ждал, трепетно ждал свидания с ним — и перегорело, наконец, все в сердце моем, копоть одна осела, как на лампе, которую оставили гореть всю долгую ночь.
Это у меня.
А что вы, которым там, бедные, любимые наши гниющие на страшной двухлетней петербургской каторге, вы, люди с пустыми, ссохшимися в кулачок желудками и опустошенными душами?
Вовремя ли застигло вас избавление?
Или поздно? Или уже нет и Петербурга? Или вместо прежнего холодного красавца — города с гордым лицом полубога — застанет живая лавина вошедших в город наших войск — тихое кладбище, застанет засыпанные, как пеплом, миллиардами декретов омертвевшие каналы улиц, и только кое-где на грязных мокрых перекрестках будет сидеть на корточках человек, кутая в лохмотья скелетовидные колени и грызя с неистовым видом засохшую собачью кость, с обрывками мускулов на ней?
Поднимет равнодушное лицо, поглядит на бодрые четкие ряды живых людей, только что влившихся в город, и снова внимание обратит на полуобглоданную кость:
— Пришли, — подумает. — Теперь уж все равно. Боюсь уж и «ура» кричать. Крикнешь, ан кость из рук и выпадет.
Подумает. А, может быть, и думать уже нечем. Высохло все в голове и болтается мозг, вроде костяной пуговицы в чугунном котелке.
Но нет! Прочь этот ужасный образ!
Живуч, ах, как живуч русский человек! Знаю я его, брата моего: он распродал все свои вещи, книги, ковры и картины, он торговал на Невском кошачьей печенкой, он ужиливал у коммуны полпуда серой муки и десяток консервных коробок, он лгал и льстил, он поступал на советскую службу, пополняя собой те «четыреста тысяч чиновников на восемьсот тысяч жителей» — и все это во имя той потрясающе прекрасной, волшебной, ни с чем не сравнимой минуты, когда ухо его впервые услышит дробный, стройный шаг добровольческих батальонов, идущих прямо по красным (слово неразборчиво. — В.М.) — будь проклято красное! — его любимого города, и глаз его впервые уткнется в родимое, полузабытое за два года, трехцветное полотнище флага: когда скажут «брат» ему вместо каторжного коммунистического «товарищ».
Здравствуй, брат мой!
И теперь он живет, считая минуты! Он сейчас самый счастливый человек на Земном шаре.
Петербург свободен!
Юденич в Петербурге!
Это не красная, это новая заря — над городом и страной, и она сразу войдет в ликующий новый день.
Жаворонки! Пойте же веселее, заливайтесь перед радостью наполнившимся пустым лицом несчастного замученного петербуржца. Дайте ему хлеба, мяса и вина! И главное — обнимите его, и поцелуйте, и простите его.
Мы — в Петербурге!
Отзывы о сказке / рассказе: