— Да ничего… Может, и правильно решил. Правда, у нее с Витькой любовь была, но его тоже, как и тебя, в сороковом в армию забрали. Не решился я про него спросить, жив ли? Он, кажись, на западе служил. Может, она на фронт-то запросилась, когда на Витьку похоронка или что без вести пропал пришла? Надо было, конечно, спросить, но побоялся, а она сама — ни слова. — Мачихин помолчал немного, задумавшись, а потом продолжил:- Наверно, так оно и вышло… Эх, война распроклятая! Обезлюдит после нее Россия, особливо деревня. В пехоте-то все мужичок больше, а ее-то, родимую, и косит… — Он вздохнул горестно. — А ты пиши, конечно. Сам знаешь, как на фронте любое письмишко за счастье почитаешь.
— Буду писать.
— И вот что я тебе еще, сержант, скажу. Может, ты по молодости лет этого и не поймешь, но поимей в виду. К бабе надо относиться не только как к бабе, но и по-человечески. Вот и пиши по-хорошему, по-сурьёзному, а не всякие там шуточки-прибауточки. Как к другу фронтовому надо. Понял?
— Любишь ты, Мачихин, учить всех, — усмехнулся сержант.
— А что делать, раз вы глупые все, — на полном серьезе ответил тот, на что сержант опять усмехнулся.
— Может, ты и умнее, но здесь не нрав. Девчонкам надо про любовь писать, это уж я знаю.
— Опять ты, сержант, за свое. Какая любовь, война же.
— Ну и что? Девчонки и на войне о любви мечтают. Думаешь, твоей Кате интересны будут «сурьезные», как ты говоришь, письма? Нет. А вот напишу я, что понравилась она мне с первой встречи, что думаю о ней все время, вот это ей-то и будет приятно. Ты, Мачихин, забыл свои двадцать лет…
Мачихин посмотрел на сержанта, задумался, а потом, с неохотой признав правоту его, хмуро пробурчал:
— Ладно, валяй про любовь. Только по-хорошему. Понял?
Сержант не ответил, донеслось до их слуха знакомое жужжание, и оба, подняв головы, поглядели в небо: там высоко, серебристо поблескивала «рама», словно бы неподвижно висевшая в воздухе.
— Высматривает, сука, — зло пробормотал Мачихин.
— Да, высматривает, — подтвердил сержант тоскливо.
Они оба, нахмурившись, глядели на самолет, который медленно уходил на запад. Не быть бы беде, подумал Мачихин, как бы не высмотрела эта гадина ту деревню и лесок, где Катина часть стоит. Не больно хорошо они там замаскировались: и машины в деревне, и кухни дымили, не дай бог, засечет их, проклятая… Но вслух свои опасения высказывать не стал, но сержант, видать, и без него то же самое подумал, губы сжал и начал нервно цигарку крутить.
Вскоре «рама» исчезла из виду, но на душе у обоих стало тяжело и тревожно. Не обмолвившись ни единым словом, длили они свой привал и в дальнейшую дорогу не торопились… И поглядывали они на запад напряженно, страшась и ожидая, что вдруг услышат они оттуда дальний гул бомбежки, а услыхать должны, совсем недалеко они от того леса отошли.
Уже около получаса прошло, но все было спокойно… Сержант приподнялся.
— Может, пойдем, Мачихин?
— Погодим маленько… Я вот что спрость тебя хотел: ты ведь, наверно, десятилетку кончил?
— Да.
— А я церковноприходскую школу только, но кажется мне, что книг я читал поболее тебя.
— Вполне возможно, — согласился сержант. — Ты ж почти вдвое больше прожил.
— Не в этом дело, сержант, — веско сказал Мачихин, тем самым утвердив свое превосходство перед сержантом, который хоть и имеет среднее образование, но мало в чем смыслит и вообще парень легковесный и несерьезный.
Сержант потянулся, зевнул и сказал, что все-таки пора трогаться, а то они до вечера не дойдут до полевого госпиталя и где тогда ночевать. Мачихин посмотрел на запад, прислушался — все было тихо.
— Слава богу, обошлось вроде…
Мачихин взял бутылку, допил воду и бросил ее в сторону.
И тут-то одновременно со стуком о землю брошенной бутылки ударил им в уши первый отдаленный гром начавшейся бомбежки. Самолетов они, конечно, не видели, но разрывы гремели один за другим, пока не слились в один тяжелый, надрывный гул…
Не сказав друг другу ни слова, они поднялись разом и пошли назад. Сержант сразу широкий шаг взял, словно забыл о ране, но она-то давала о себе знать, и вскоре пошел он тише, не отрываясь от Мачихина, который уж не раз говорил, что спешить нечего, придут полчасом раньше или позже — значения не имеет, так как помочь все равно они ничем не могут. Через минут пятнадцать — а показалось им, что много больше прошло времени, — на западе утихло.
— Отбомбились, видать, гады, — буркнул Мачихин. — Теперь лишь бы вторая партия не прилетела, они же, сволочи, в два, а то и в три захода на бомбежки ходют. Догадаются ли ребята в старых воронках поховаться, ежели опять налетят?
Почти половину пути они прошли, как опять загремело на западе, и Мачихин, не стесняясь сержанта, мелко закрестился, бормоча что-то про себя. Сержант, всегда насмехавшийся над бойцами, которые в страшные минуты на передке крестились, сейчас даже не усмехнулся и ничего Мачихину не сказал. Видно, потому, что не о себе тот беспокоился, не своей смерти страшился. А может, просто не заметил.
Бомбежка слышалась уже явственней, уже не дальний гул, а каждый отдельный разрыв бомбы похоронно бил по слуху, наполняя сердце Мачихина свинцовой тяжестью предчувствия беды, которая может случиться с Катей.
— Эх, чуяло мое сердце нехорошее, чуяло, — сказал он обреченно.
— Не ной прежде времени, — оборвал сержант. — Помнишь, какие мы бомбежки принимали, страху было полные валенки, а потерь не так уж много. Ничего с твоей Катей не случится.
— Тебе-то что? Случайная знакомая на пути, а я ее махонькую еще знал, с ее отцом дружбу водил, мать ее, Марию, уважал очень, умная женщина до чрезвычайности.
И вот показался лес тот самый… Дальний край его окутан был дымом. Теперь до леса дойти немного, потом по лесной той дороге. Самолеты фрицевские к тому времени, видно, ушли, потому как тихо стало и лишь тянуло гарью. Сержант приостановился.
— Как бы нам под третий заход не угодить, — пробормотал он и цигарку начал сворачивать.
— Ты можешь, сержант, меня здесь обождать, — повернулся к нему Мачихин и усмехнулся.
— Нет уж, вместе пойдем, — вздернул голову сержант и сделал шаг.
Разыскать Катю было нелегко. Среди дымящихся огромных воронок, поваленных деревьев, густого дыма метались ошалевшие, с выпученными глазами бойцы, обращаться с вопросами к которым было бессмысленно, — никто ничего не знал, да и не до ответов им было. Орали командиры, собирая свои подразделения, стонали раненые, бегали санитары и санинструкторы. Все знакомое им и страшное. Не знали они и с какой стороны дороги искать, слева ли, справа находилась рота связи, неизвестно. А потому бродили они среди всего этого ужаса, надеясь лишь на случай, что наткнутся ненароком на роту связи, хоть на одну девушку оттуда и тогда спросят про Катю.
Правую часть леса они почти всю обошли, но ни одной военной девушки не встретилось. Перешли в левую, где было все то же — воронки, поваленные деревья, трупы, раненые, и тут еще шалашики догорали, а потому дыму было еще больше. И эту часть леса обошли челноком и стали было надежду уже терять. Сержант присел, вытирая лоб и пробормотав, что рана совсем разболелась и трудно ему ходить. Присел и Мачихин. Верно, надо дух маленько перевести и перекурить, что ли, хотя дыму здесь и так хватает…
— Разве найдешь тут, — пробурчал сержант.
— Надо найти… Ты, сержант, можешь идти, а я тут хоть день, хоть два пробуду, но Катерину найду.
— Я тебя бросать не собираюсь.
— Благодарствую, сержант… Парень ты, вижу, неплохой, но с ветром в голове.
И здесь вышли прямо на них две девушки, которые вели под руку третью, в ногу раненную. Одна из них, что справа, была вроде та, которая к ним вместе с Катей подходила. Мачихин бросился к ним.
— Девоньки! Не знаете, что с Катериной моей? Земляк я ейный.
Девушки приостановились, глаза опустили и молчали. И по виду их понял Мачихин все.
— Где она, Катя-то? — глухо, упавшим голосом спросил он.
— Пройдите немного, она там лежит, — ответила та, что с Катей подходила, кивнув назад. — Мы вернемся скоро. Пошли, Люся. — И потянули они раненую.
Мачихин долго стоял, не в силах сдвинуться с места, пока не взял его сержант под руку и не повел. Шагов через тридцать увидели они Катино тело. Голова запрокинута, руки разбросаны, гимнастерка ниже пояса вся в крови и голова тоже. Взметнутая взрывом юбка обнажила Катины ноги, и было видно, как страшно белело выше стянутых резинками чулок нагое тело.
— Видать, сразу убило… не мучилась, — сдавленным голосом сказал Мачихин то единственное, что может принести хоть какое-то облегчение живым, и стянул с себя шапку.
Потом нагнулся, коснулся рукой Катиного лица.
— Не захолодела еще… Эх, Катя-Катерина, девонька моя… Давай приберем ее, сержант.
— Юбку одерни, Мачихин… Юбку, — еле слышно выдохнул сержант и отвернулся.
Не мог он смотреть на мертвую Катю. Ему стало невыносимо стыдно за совсем недавнее: за игривый свой разговор, за то, как обглядывал он жадно ее фигурку и за те мысли, какие у него тогда были. Он сильно побледнел, подрагивали у него искривленные губы, да и всего начал бить противный озноб — убитую женщину он видел впервые в жизни. Так и стоял, потупившись в землю, переминаясь с ноги на ногу.
Мачихин же привычным движением закрыл Кате глаза, руки сложил на грудь, юбку поправил, подложил под ее голову что-то, вытер своим грязноватым платком застывшую струйку крови у рта. Поднявшись, он еще долго глядел на нее, и вспомнилась она ему еще совсем махонькой девчушкой, потом длинноногой отроковицей и, наконец, уже взрослой девушкой, провожавшей его и остальных мужиков и ребят из их деревни в военкомат, в район… Думал и о том, что предстоит ему тяжкое дело отписать все Катиной матери: и встречу на дороге и эту, последнюю. И надо, конечно, сообщить, где могилка будет. В похоронке-то, может, и напишут, но напутать могут, надо уж самому все точно узнать.
— Вот, сержант, чуяло мое сердце беду, чуяло… Давай ужо подождем, пока не захоронят ее.
— Конечно, подождем.
— Что-то карман у гимнастерки ее пухлый? Может, матери письмо отписала да послать не успела. Взять, что ли? — повернулся Мачихин к сержанту.
— Возьми, конечно… Никто, кроме тебя, не пошлет.
Мачихин нагнулся, расстегнул карман и вытащил несколько исписанных листков.
— Да, письма, — пробормотал он, засовывая их в свой карман.
Тут вернулись те две девушки, лица испуганные.
— Бегите отсюда, опять самолеты летят! — крикнула одна.
— Неужто, гады, опять?! Вы, девоньки, в воронки давайте, в воронки прячьтесь, ну и мы тоже.
За деревьями самолетов было не видно, но вой их слышен, а вскоре и свист бомб.
Они бросились в глубь леса и через метров сто скатились в большую воронку, прижались к развороченной, еще теплой земле и замерли. Ну и началась опять та страшная карусель — свист бомб, грохот разрывов, крики и стоны.. Как всегда, казалось им, что бомбежка длится бесконечно долго и что не будет ей конца-края. Во время передышки, когда самолеты на разворот пошли, сказал Мачихин дрожавшим девчушкам:
— Не бойтесь, девоньки, второй раз в одно и то же место бомба не падает. Дай бог, пронесет мимо… А ты, сержант, прости, что завел я тебя сюда.
— Я сам шел, Мачихин… Может, мне надо было это, Катю увидеть. Понял?
Пока около них близко бомбы не падали, только одна вроде недалече разорвалась, оглушив их малость, но была она последней, тихо стало, лишь гул уходящих самолетов…
— Пронесло вроде, девоньки, — выдохнул Мачихин и начал из воронки выкарабкиваться. За ним сержант, который подал руку девушкам для помощи.
Все вместе направились они к тому месту, где Катино тело лежало, но шагов за двадцать уже увидели: нет там Катеньки — дымилась на том месте свежая воронка.
— Господи боже мой, — прохрипел Мачихин. — Второй раз убило, вот ведь судьба. — И осел оземь.
Одна из девушек заплакала, другая держалась.
— Вот, словно и не было нашей Катеньки совсем на свете.
Постояли они еще немного у воронки в молчании, но надо было идти, и стали они прощаться с девушками.
— Вы уж напишите Катиной матери, а то мы… просто не в состоянии сейчас… — попросили они.
— Понимаю, девоньки, куда вам теперича, очнуться вам надобно. Отпишу, разумеется. Отпишу…
…Заночевали они в той деревне, где сержант сало покупал и как раз в том же доме. Молодая хозяйка выставила им чугунок картошки, но есть им не хотелось, вернее, не могли. Сержант сидел за столом с померкшими глазами, подперев голову рукой, и смолил цигарки одну за другой. А Мачихин, прибившись к окошку, вынул те бумажки, что у Кати взял, и начал читать. Письмо первое было от Катиной матери:
«Дорогая моя доченька, не хотела я писать, не хотела душу твою колыхать, но теперича отпишу, пришла на твою подруженьку дорогую Зину похоронка. Уж как ее мать убивалась, и не сказать. С того дня не нахожу я себе покою, места себе не нахожу, тыкаюсь во все углы как слепая, ночи не сплю, все думаю и думаю, как же я могла тебя, кровинушку мою единственную, отпустить на войну эту, как не пала тебе в ноженьки, может, послушалась бы ты меня тогда. Писала ты, вроде далече от фронта находишься, а как же тебя ранило? И куда — в руку ли, в ногу ли? Или еще куда, не отписала, и не знаю я ничего. А еще на той неделе приехала другая твоя подруга, Оля, и вернулась насовсем, потому как рожать прибыла. Собрались тут наши бабы и начали об этом деле рядить, какие языками посмолили, но все же пришли к тому: нету здесь уж такого греха, война же, она всё, смертоубойная, перевернула…»
Покачал головой Мачихин на этом месте — не похоже что-то, знает он баб своих деревенских, не так все просто, и продолжил чтение:
«От отца твоего давно нет известиев, тоже душа болит. А похоронки на нашу деревню все идут и идут, почти кажинный день, то в одном дому, то в другом ревут наши бабы и как почтальонка идет, так у всех сердце и замирает, и у меня тоже. Доченька моя любимая, скажу я тебе, хочу, чтоб живой ты вернулась, а дите твое и прокормим, да и люди ничего плохого не скажут, это верно я тебе говорю. Молю тебя Христом-богом, подумай об этом. Изболелась моя душа, мочи боле нету, ни сна, ни покою. Так, дорогая моя Катенька, послушай меня грешную, подумай об этом…»
Вздохнул Мачихин и задумался. Ему-то более других понятно, чего письмо это стоило… Среди исписанных листков, которые он из Катиного кармана вынул, еще один был, другим почерком, видать, Катиным. Совсем немного было там написано:
«Дорогая моя мамочка, прости, что в письмах своих одно письмо твое я не поминала, делала вид, что не получала его. Что же ты мне такое советуешь? Читала и глазам своим не верила, неужто это ты, мать моя, написала? Внесла ты мне в душу смуту, я думаю все, думаю, но понять не могу. Я честной на войну пошла, честной и вернуться хочу, если выйдет мне судьба вернуться. Да и как смогу я не любя-то? А потом, выходит это вроде дезертирства какого-то. Нет, мамочка, не смогу я такого сделать, и не пиши мне больше про это, не разрывай мне сердца…»
Мачихин сложил письма аккуратно и сунул в карман и стал медленно свертывать цигарку… А за окнами синеть уже начало. Вот и избывал для них еще один день фронтовой жизни, день, может, и не самый тяжкий, но самый, пожалуй, горький, который долго не уйдет из памяти, а быть может, останется и навсегда…
Отзывы о сказке / рассказе: