Глава VII
Опять дорога. — Кирсановская станица. — Косцы — Нечто о «Киргизской мечте». — Казак-поэт и его поэма о Пугачевце Чике. — Опять переносные песни, — Драма степного уголка
Из Январцева мы выехали довольно поздно, увозя с собой яркие впечатления только что выслушанных рассказов. Как бы для контраста дорога лежала перед нами однообразная и пустынная, с песками и барханами, покрытыми кияком и солянкой. Впереди нас скрипел плохо смазанный колесами казачий воз, запряженный верблюдом, а издали подкатывался клубок белой пыли.
Когда он приблизился, из него выступили очертания трех повозок, запряженных сытыми тройками. В повозках сидели какие-то черномазые люди.
— Откуда Бог несет? — крикнул ехавший впереди нас казак.
— Из Сибири, — ответил черномазый возница и хлестнул тройку. Кованые колеса заскрипели в сыпучем песке…
— Цыганы, — раздумчиво сказал казак, — в степе каких народов не встретишь…
Кирсановская станица считается первоначальным местом поселения яицких казаков. Вероятно, наскучив этими непроходимыми песками, казаки решали спуститься вниз, к тому месту, где стоит нынешний Уральск. Разобрав старую церковь, они сладили из ее бревен плот и спустились по реке к благодатной равнине между Уралом, Наганом и Деркулом. У Кирсановской станицы и теперь еще указывают место бывшего городка и крепости.
В Кирсанове живет станичный атаман, К.Е. Беляев, к которому у меня было письмо из города, и потому мы сделали здесь привал, остановившись на казачьем дворе, невдалеке от станичного правления.
Зной вое усиливался, и небольшой казачий дворик, с тесно уставленными навесами и базами, казалось, весь изнывал от истомы. Под одним из этих навесов в тени сидели три мужика. Это были косцы, пришедшие сюда за 300 верст из Самарской губернии, Бугульминского уезда. Они косили у нашего хозяина по 8 рублей за десятину и уже второй день ждали расплаты.
— Э-эх, казаки! — с глубокой укоризной сказал один из них, старик с топорной фигурой и крупными чертами добродушного лица. — Своих обовязанностей не сполняют…
— Бяда! — прибавил каким-то нервным, почти истерическим голосом его молодой товарищ. — Страда чижолая, жар, сухмянь, а тут еще из-за своих кровных наплачешься…
Страда в этот год, действительно, была необыкновенно тяжелая. Над степями навис иссушающий зной, ни ветру, ни облачка, а на пашнях, вдалеке от воды убивались на тяжкой работе тысячи рабочих. Накануне, рассказывали нам, в степи «загорелся» киргиз. Косил-косил и, внезапно бросив косу, побежал к Уралу. Добежав до реки, он, обеспамятев, бросился в быстрые волны и уже не выплыл. Два его брата все сидели пониже этого места, на мысу, ожидая всплытия трупа. «Загорелся» еще казак на собственной пашне, и, вообще, то и дело слышались рассказы о случаях солнечного удара.
И вот для такого-то труда эти три человека прошли пешком три сотни верст, чтобы заработать рублей по 10 на человека. И вдобавок они узнали, что ошиблись: под Уральском работают по 20 рублей за десятину. Они были в очень дурном настроении и о казаках отзывались очень желчно…
— Самофалы они, — говорил старик своим устало-благодушным голосом. — На работу ничего не стоят, народ легкой…
— А кормят как?
— Иной кормит ничего. А иной — не дай господи… Зимой все отсевки копят, самое которое зерно не годится… Потом смелет, — ладно: рабочие слопают… Ничего, что хлеб хоть ложкой хлебай!..
— Да еще, мотри, брезгуют нашим братом, — опять нервно вскрикнул молодой. — Из одной чашки с тобой есть не станет… Мы вот киргизом, башкуртом не брезгуем, а они руськими людьми брезгуют.
— Да-а, — опять, зевая, прибавил старик: — бывал я у них, всего видал. Бывал и в сите, и в решете: очков много, а не выскочишь…
Тесная, душная изба казаков была наполнена мушиным жужжанием. Хозяйка оказалась больна, бледного мальчишку тоже измучила лихорадка. Старуха угрюмо суетилась по хозяйству, хозяин мыкался по шабрам за деньгами для расплаты с косцами.
— Несладно тоже и казачье житьишко, — сказал с невольной симпатией к своим Макар Егорович…
Здесь нам рассказали, между прочим, странную степную новость. На днях, будто бы, в Требухинском поселке три казачьи девочки переправились в лодке на Урал, в луга на бухарской стороне, за ягодами. Здесь одна из них наткнулась на молодого киргиза, который лежал под кустом, скинув с себя всю одежду, и глядел на небо. Когда девочка подошла, не замечая его, к этому месту, киргиз, будто бы, вскочил вдруг на ноги, схватил нож и зарезал девочку, почти на глазах у ее перепуганных подруг. Последние кинулись в лодку и подняли тревогу в казачьем поселке. Атаман собрал пять полевых казаков и, переправившись за Урал, настиг убийцу на том же месте. Тот, будто бы, долго не сдавался…
Рассказ этот мы слышали по форпостам и дальше. Говорили, что киргиза провезли в Уральск под караулом. Меня очень заинтересовала эта странная история, приуроченная, вдобавок, именно к Требухам, где я еще недавно слушал эпические рассказы старого казака о бородинских «усмирениях» и о «старой крови»… Казаки пытались объяснить и этот эпизод пережитками кровной мести. Память об усмирениях и о взаимной борьбе еще не умерла, и немудрено, что она может порой вспыхнуть в какой-нибудь фанатической голове, как марево в знойной степи. Впоследствии, когда я говорил об этом эпизоде с бывалым человеком, илецким торговцем, хорошо знающим киргиз, он сначала усомнился в самом факте, но потом, подумав, сказал:
— А все может быть… Тогда это у него не иначе — от мечты!
Я не мог добиться более точного определения, и мой собеседник только прибавил с убеждением:
— Да, да… Мечта у них, у кыргыз а-громадная!
Вероятно под мечтой он разумел эти еще не замершие воспоминания, питаемые рассказами стариков, преданиями, песней домрачеев-певцов. Из глубины прошлого они все еще взывают к отмщению…
Впрочем, когда на обратном пути мы опять ехали через Требухи, то на месте нам сказали, что у них ничего подобного не было. В Январцеве говорили, что действительно провезли арестованного киргиза, но за что он арестован — неизвестно…
В станичном правлении шли занятия, когда я пришел туда, чтобы отдать письмо и поговорить со станичным атаманом Квинтилианом Емельяновичем Беляевым. В Уральске от нескольких лиц, в том числе от архивариуса войскового архива, очень интересующегося стариной и кое-что печатавшего уже, Ивана Семеновича Алексеева, я слышал о рукописной поэме самородка-поэта, казака Голованова, озаглавленной «Герой разбойник», Герой этой поэмы — известный пугачевец Чика: автор ее — природный уральский казак, служивший по канцелярской части в разных учреждениях и, кажется, благодаря строптивому и свободолюбивому нраву, вечно «терпевший по службе». О поэме отзывались, как о произведении интересном, основанном на рассказах стариков, будто бы лично знавших пугачевского атамана.
Сам Голованов в то время уже умер, а поэма, по словам моих знакомых, находилась у его родственника, станичного атамана. К сожалению, это было неверно. Оказалось, что рукопись находится в Уральске.
Впоследствии мне удалось добыть ее. Называется она «Герой разбойник (поэма — предание из времен Пугачева)». Автор говорит в предисловии, что ему в 1877 году пришлось познакомиться с одним 130-летним стариком, «горячим участником пугачевского бунта». В газетах как-то, действительно, сообщалось о двух таких стариках в Самарской губернии (один из них умер уже в 80-х годах). Затем, автору попалась старинная (1828 года) печатная поэма, под заглавием «Чика», и это, «совокупно с собственными превратностями и невзгодами» — побудило его переделать поэму неизвестного автора, соответственно с рассказами старово пугачевца. К сожалению, поэт-самоучка увлекся довольно шаблонным образом романтического героя во вкусе шиллеровского Моора, и рассказы очевидца потонули в этом неинтересном вымысле. Чика изображен в поэме страстным патриотом, человеком «очень начитанным» и даже обладавшим «многими разнообразными (хотя и поверхностными) сведениями в области практических наук, философии и политики». «Конечно, — прибавляет автор, — мудрено, даже невозможно объяснить, каким путем простой казак, да еще в XVIII веке, обогатил свой ум такими познаниями». «Он был страстно привязан к своей казачьей родине и разнообразному воинственному образу жизни современного ему казачества». Сначала он горячо верит в Пугачева, потом разочаровывается и, в роли жестокого разбойника, мстит уже всему человечеству за свое разочарование.
Совершенно понятно, что этот образ не имеет ничего общего с историческим Чикой, пугачевским «графом Чернышевым». Надо думать, что даровитый самоучка Голованов более всего вдохновлялся собственными «превратностями и невзгодами» и в уста своего Чики он влагает свои взгляды и чувства. С этой точки зрения поэма уральского неудачника, тоже «обладавшего (хотя и поверхностными) сведениями», тоже страстно привязанного к своей казачьей родине и тоже потерпевшего, очевидно, большие разочарования, — приобретает некоторый интерес (хотя и не тот, какой хотел ей придать сам автор), и я позволю себе привести из нее несколько отрывков.
Уверовав в Пугачева, Чика ездит по станицам, собирает казаков и говорит в кругах о прежних казачьих вольностях. Но теперь, — продолжает он, —
…пора иная!
Вольность веку отдана,
И старинка удалая,
Как шеренга фрунтовая,
Под ранжир подведена!
И стальная дисциплина,
Точно жадная змея,
В виде тягостной рутины
Поглотила все картины
Прежде бывшего житья.
Рассказывая о своих чувствах, Чика говорит далее:
С мечтами детства возникала
Во мне к свободе милой страсть,
Меня томила, ужасала,
Гиганта северного власть…
Стеснил он волю золотую
На берегах родной реки,
Но, твердо помня жизнь иную,
Скорбят и ропщут казаки…
В таком же тоне изложены все речи пламенного Чики и лирические отступления поэмы. Особенно достается при этом «злым властям».
Да, переходно наше время,
Лукав, коварен этот век,
И современный человек
Несет, как крест тяжелый, бремя
Самолюбивых, злых властей…
Для них народ — пустое слово,
Они не сеяли, но жнут,
С живого, с мертвого дерут…
Им властолюбие, нажива
И глупых титулов почет
Такой продукт — как мухам мед.
Вся гордость черствых, злых нахалов,
Вся грязь змеиных их натур
И пошлых жалких идеалов
Уж стали темой для журналов
И, как постыдный каламбур,
Вошли в отдел карикатур.
В конце поэмы автор дает общую оценку своего героя, в которой опять нельзя не видеть его собственного портрета:
И вот ты сам, казак простой,
Науки светом озаренный,
С душой бесхитростной, прямой…
…Добра и счастья всем желал,
На пользу общую трудился,
Чинов, отличий не искал,
От юных лет с нуждою сжился…
Ты идеал свой воплотил
В свободе, истине и чести…
Но что в награду получил
От прозелитов зла и мести?
Гнилую нищенства суму,
Нужды и голода мученье,
Пренебреженье, отверженье,
Позор и смрадную тюрьму!
Лица, знавшие биографию Голованова, сообщали мне, что, действительно, даже «позор и смрадная тюрьма» не миновали этого даровитого самоучку-казака, строптивая натура которого не укладывалась в рамки затхлого строя казачей бюрократии. Все это, однако, не убило в душе казака-поэта лучших надежд. «Придет пора, — восклицает он в заключение, —
…Русь просветится
И сила титулов, как дым,
По едким качествам своим,
Вся испарится, разлетится…
Голованову не пришлось увидеть в печати свое не всегда складное произведение. Только в проезд через Уральск государя наследника (ныне царствующего императора) он поднес свою поэму и получил денежный дар… Теперь уже несколько лет, как он умер…
Выехав из Кирсанова (мимо старого городка), мы миновали два-три чудесных степных хуторка, ютившихся в зелени. Пески здесь кончились, близость Урала, сказывалась свежею лесною порослью, из-за которой как-то неожиданно показались за Иртеком освещенные вечерним солнцем избы Иртецкого поселка, последнего на границе Уральского войска с Илецким.
Почти у самого въезда в станицу, сидел у ворот своей избы престарелый седой казак со старухой казачкой. Остановив лошадь, я подошел к ним и спросил: где живет Наум Гаврилович Баннов.
— Я самый, — ответил казак, подымая свою седую голову с круглыми, детски простодушными глазами. — А на что тебе?
Я объяснил. Мне называли Наума Гавриловича Бан-нова, как человека, знающего много о старине. До сих пор такие объяснения встречались радушно. Старые казаки любят поговорить о родном прошлом…
— Что ж, ничего, — ответил старик благодушно. — Побеседуем… Чего не знаем, не скажем, а что, может, слыхали от добрых людей, — отчего не сказать… Да ты погоди, я тебе еще одного человека позову… Клима Донскова. У него книги есть вот какие… Ста-арые книги…
И, поднявшись с бревна, он пошел было через улицу, но, увидев Макара Егоровича с тележкой, спросил:
— А это кто?
— Товарищ мой… Илецкий.
— Иле-ецкой? Вишь ты! — протянул старик каким-то особенным тоном, из которого я начал догадываться, что вышло как будто что-то неладное. Макар Егорович проехал на постоялый двор, а старик задумчиво побрел к дому напротив.
Через две-три минуты скрипнула в высоких запертых воротах калитка, и со двора вышел старый казак, угрюмого вида, низкорослый, с огромной, ушедшей в плечи, головой и черными, мрачными глазами. Он шел впереди, а Баннов, с видом как будто несколько сконфуженным и виноватым, следовал за ним. Подойдя почти вплоть ко мне, Донсков круто остановился и, окинув меня недоброжелательным взглядом, спросил:
— Что такое нужно? По какому делу?
Я объяснил безобидную цель моей поездки и сказал, кто меня направил к Баннову.
— Что он знает? Он ведь ничего не знает, — решительно отрезал Донсков, а кроткий Баннов повторил, как эхо, глядя в сторону своими круглыми простодушными глазами:
— Ничего я и не знаю.
— Одно мы знаем, — отрубил Донсков насмешливо: — этак же вот раз приезжал один. Будят меня ночью: ступай, Клим Донсков, чиновник приехал, требует. Ну, я, конечно, прихожу. Что такое? «Я, говорит, по илецкому делу. По какому, говорит, случаю грань у вас с илецкими казаками за Бородинским поселком, а чернымите водами илецкие пользуются до Утвы?» Слыхал ты?.. — повернулся он к Баннову…
Я ничего не понял. Но Баннов прискорбно покачал головой, как будто вопрос неизвестного чиновника был величайшим подвохом, а я подозревался в соучастии…
— А по тому случаю, — я ему говорю, — что у илецких мало черных вод, а у нас мало лесов. По этому собственно случаю мы у них рубили, а они у нас рыбачили… Больше ничего мы не знаем. И ты то же самое, Баннов, не бай… Ни гу-гу… Понял?
Он многозначительно поднял палец и затем, резко повернувшись, пошел прочь…
Когда я рассказал об этом непонятном для меня эпизоде моему спутнику, то он, посмеиваясь в усы, дал ему удовлетворительное объяснение. Мы приближаемся к илецкой границе, а у Илека с Уральской казачьей общиной идет вековой спор: Илецкое войско основано позже и, несмотря на то, что оно несло те же повинности, — уральцы не допускают илецких в свою общину, и в рыбной ловле ниже учуга они участия не принимают. Илецкие казаки в общем пользовании иртецкими черными водами видят указание на свои старинные права…
Узнав, что со мной едет «илецкой», Донсков заподозрил, что и я расспрашиваю неспроста. Из Иртецкого поселка мы выехали как бы сквозь строй внимательных и не вполне дружелюбных взглядов. Очевидно, Донсков уже поднял тревогу…
За Иртеком пошли опять переносные пески. Опять — шорох, шепот, движение и испуг степной природы… Вечер спускался тихо и как-то по-своему печально. Над горизонтом, в пелене туманов, висела большая луна, красная, как червонец… Из сумрака выползали отовсюду, точно стаи гигантских ужей, песчаные увалы и барханы — все гуще и выше. Степная дорога прижалась к речке, осторожно сочившейся между зелеными камышами к недалекому Уралу, но пески настигали ее здесь, затесняя в узкую лощину.
Меня поразили причудливые силуэты нескольких осокорей, странно рисовавшихся на озаренном луною небе… Они спокойно выросли над речкой под защитой слежавшихся песчаных холмов, а теперь, по странному капризу разрушительной силы, холмы снимались с места. Вершины их точно дымились в лунном свете, с разработанных ветром боков, шипя, несся тонкий песок, и бедным осокорям пришлось первым выдержать этот натиск… Из-под них уже выдуло почву почти на два аршина, и корни, странно искривленные и обнаженные, — судорожно хватались за ускользающую землю… В густых еще вершинах стоял немолчный, тихий, но внятный шорох. Так и чудилось, будто старые деревья ведут печальную беседу о том, что свет портится, что наступает кончина мира, что явились небывалые иссушающие ветры, что в старину, в годы их молодости, этого не бывало, и что все это «за грехи, за грехи, за грехи»…
Луна перекрылась причудливым роем легких облаков, загоревшихся, как в огне, серебристыми краями. Вверху стало ясно, весело, оживленно, а внизу, над померкшею степью, над камышами, над речкой, пугливо кравшейся к Уралу, веяло глубокой и как бы сознательной печалью перед зловещим движением пустыни…
— Да, заносит уже и луговую дорогу, — сказал Макар Егорович. — Я еще помню: дорога была там, за барханами, даже обозы ходили. А теперь уже и здесь трудно…
Вдали мелькали огоньки Бородинской станицы.
Отзывы о сказке / рассказе: