Глава XX
Гек рассказывает свою историю. — План кампании. — Пират на митинге. — Герцог-типографщик
Наши попутчики закидали нас вопросами: им непременно хотелось допытаться, почему это мы прячем плот днем, вместо того чтобы плыть дальше, и уж не беглый ли Джим?
— Господь с вами! — возразил я. — Станет ли беглый негр плыть на юг?
Они согласились, что, действительно, не станет. Пришлось и мне рассказывать о себе. Вот какую я им сочинил историю.
— Мои родители жили в Пайкском округе, в штате Миссури, там я и родился; но все члены нашей семьи вымерли, — остался только я, папа, да маленький братишка, Айк Папа задумал бросить тот край и переселиться жить к дяде Бену, у которого есть маленькая плантация на реке, в сорока четырех милях под Орлеаном. Папа был очень беден, да и долгов у него накопилось так много, что, когда мы все распродали, у нас ничего не осталось за душой, кроме шестнадцати долларов да нашего негра, Джима. Этого было слишком мало, чтобы проехать тысячу четыреста миль на пароходной палубе. Ладно, когда настало половодье, папе однажды повезло, он поймал вот этот обломок плота, и мы порешили плыть на нем до Орлеана. Да недолго нам была удача: раз ночью пароход налетел на переднюю часть плота, мы все попадали в воду и нырнули под колеса; Джим и я спаслись кое-как, но папа был пьян, а братишке Айку было всего четыре года — так они и сгинули. Дня два-три после того у нас было немало хлопот; люди на яликах все подплывали к нам и хотели отобрать от меня Джима, уверяя, что он беглый. Теперь мы уже не плаваем днем; ночью нас, по крайней мере, не тревожат.
— Постойте, — сказал герцог, — дайте мне придумать способ, чтоб можно было плыть и днем, в случае надобности. Я это обдумаю на досуге и, может быть, сочиню кое-что. Только на сегодня мы это оставим, — разумеется, нам не следует плыть засветло мимо вон того города; пожалуй, нам не поздоровится.
К вечеру погода стала хмуриться словно к дождю: зарницы так и вспыхивали на небосклоне; зашумела листва; ясно было, что готовится ненастье. Герцог и король отправились в наш шалаш — попробовать, каковы постели. Моя постель была из соломы, лучше Джимовой, сделанной из мякины: в этой мякине постоянно попадаются колосья, которые больно врезаются в тело и, чуть пошевелишься, шуршат, словно сухие листья, и не дают спать. Ну, вот герцог и решил, что возьмет мою постель, но король этого не допустил.
— Неужели, — говорил он, — вы не понимаете, что мне по моему сану не подобает спать на мякинной постели? Нет, ваша милость, не угодно ли взять ее себе!
Мы с Джимом струсили не на шутку — уж не подымается ли опять между ними ссора?.. Но зато как же мы обрадовались, когда герцог сказал:
— Это мой всегдашний удел — быть угнетенным. Злая судьба сломила мой когда-то гордый дух… Уступаю, покоряюсь — такова моя доля… Я одинок на белом свете. Что же, буду страдать! Все вынесу!
Как только совсем смерклось, мы поплыли. Король приказал нам аккуратно держаться середины реки и совсем не зажигать огня, пока не очутимся на достаточном расстоянии от города. Вот скоро показалась группа огней на берегу; мы благополучно проскользнули мимо и, только очутившись в трех четвертях мили ниже, подняли наш сигнальный фонарь. Часов около десяти полил дождь, поднялась гроза. Король велел стоять на вахте, покуда погода не исправится, а он с герцогом забились в шалаш и расположились на ночлег.
Моя очередь была стоять на вахте до полуночи, но я, во всяком случае, не запрятался бы под навес, даже будь у меня постель; ведь не всякий день приходится видеть такую бурю. Сущее светопреставленье! Батюшки мои! Как страшно завывал и стонал ветер! Чуть не каждую секунду вспыхивала яркая молния, озаряя реку на полмили кругом; можно было видеть острова сквозь прозрачную дымку дождя, а деревья так и трещали от бурных порывов ветра. Вдруг как грянет гром: т-рах! бум! бум! бум!.. Так и раскатится по небу, покуда не замрет вдали, а потом тотчас же сверкнет другая молния, и посыплется другой залп орудий. Волны по временам чуть не смывали меня с плота, но мне и горя мало — я был без платья. Насчет подводных коряг нам нечего было беспокоиться; молния сверкала и светила так неустанно, что мы могли различать их без труда и направлять плот, чтобы миновать их.
Меня клонило ко сну, Джим предложил покараулить за меня. Этот негр всегда был очень добр ко мне. Я было забрался в шалаш, но король с герцогом так раскинулись, что мне уже не нашлось местечка,— и я устроился снаружи. Дождь был мне нипочем, ночь стояла теплая, а волны хлестали в ту пору невысоко. К двум часам, однако, они опять разбушевались; Джим хотел было разбудить меня, да одумался; ему показалось, что волны еще не настолько сильны, чтобы причинить нам вред. Но он ошибся — вдруг нагрянул огромный вал и смыл меня за борт. Джим чуть не помер со смеху. Я еще не видывал такого охотника посмеяться, как этот Джим!
Тогда я сменил его на вахте, а Джим улегся и захрапел; мало-помалу буря стала стихать и скоро совсем прекратилась. Когда показался в избушке первый огонек, я разбудил его, и мы убрали плот на дневную стоянку.
После завтрака король вытащил старую, засаленную колоду карт, и они с герцогом начали играть вдвоем по пяти центов партию. Потом им это надоело; они принялись обдумывать «план кампании», как они выражались. Герцог пошарил в своем ковровом саквояже, вынул оттуда пропасть печатных афиш и стал читать вслух.
На одной афише говорилось, что «знаменитый доктор Ар-ман де Монтальбан из Парижа» прочтет лекцию о науке френологии в таком-то и таком-то зале, в такой-то день; входные билеты по десять центов; при сем он будет «выдавать бюллетени о характерах данных лиц, по двадцати пяти центов с персоны». Герцог объяснил нам, что этот доктор Арман — он сам. На другой афише он же бьш назван «известным всему миру трагиком, исполнителем шекспировского репертуара, Гарриком Младшим из Друри-Лейнского театра в Лондоне». Словом, на каждой афише он назывался другим именем и похвалялся разными диковинными подвигами, вроде того, например, что «находил воду и золотую руду с помощью волшебного жезла» или рассеивал «чары колдунов» и тому подобное.
— Но трагическая муза — все-таки моя любимица! — воскликнул он, — Пробовали вы когда-нибудь играть на подмостках, ваше величество?
— Нет, — отвечал король.
— В таком случае, вы попробуете в скором времени, — решил герцог. — В первом же городе, куда мы пристанем, мы найдем зал и разыграем бой на шпагах из «Ричарда Третьего» или сцену на балконе из «Ромео и Джульетты». Что вы на это скажете?
— На все согласен, с великим удовольствием, если только это принесет нам деньги, Бриджуотер, но, видите ли, я не имею понятия, как представлять на театре, слишком мало мне довелось видеть представлений на своем веку. Я был еще слишком мал, когда отец мой приглашал актеров во дворец. Как вы думаете, можно будет научить меня?
— Нет ничего проще!
— Ну и отлично. Мне как раз хочется чего-нибудь новенького! Начнем сейчас же, чего долго думать?
Герцог рассказал ему историю Ромео, кто он такой был и кто была Джульетта, прибавив, что он сам всегда играет роль Ромео, так что королю придется представлять Джульетту
— Но если Джульетта была совсем молоденькая девушка, — ведь странно будет ее видеть с лысой головой и седой бородой…
— Нет, уж вы не беспокойтесь: здешние провинциальные неучи и не подумают об этом. Вдобавок, вы будете в костюме, а это большая разница. Джульетта на балконе любуется на луну, перед тем как ложиться спать; на ней надет шлафрок и ночной чепец с рюшами. Здесь у меня и костюмы для всех ролей.
Он вытащил два-три костюма из коленкора, наклеенного на картон. Это были, по его словам, средневековые доспехи для Ричарда III и для другого актера; потом длинный, белый ночной капот и чепец с рюшами. Король остался очень доволен. Герцог вынул книжку и принялся читать роли — и как великолепно, с каким жаром! Он метался как угорелый, махал руками, чтобы показать, как следует играть; потом он передал книжку королю и велел ему вызубрить свою роль наизусть.
Милях в трех, в излучине реки, лежал маленький городок; после обеда герцог объявил, что он уже обдумал средство плыть и днем без малейшей опасности для Джима, — теперь он намеревался пристать к этому городку и там устроить задуманное дело. Король сказал, что и он пойдет тоже посмотреть, нельзя ли и ему чем поживиться. У нас вышел весь запас кофе, и Джим посоветовал мне ехать с ними вместе на шлюпке и купить немного кофе.
Городок казался точно вымершим, на улицах не было ни души, тишина стояла мертвая, как в воскресный день. Какой-то больной негр, гревшийся на солнышке, рассказал нам, что все от мала до велика, исключая разве хворых да стариков, отправились в лес, мили за две, на митинг. Король разузнал хорошенько, где это место, и решил пойти туда, попробовать, нельзя ли там обделать какое-нибудь выгодное дельце; он предложил мне идти с ним.
Герцог сообщил нам, что ему хотелось бы отыскать типографию. Скоро мы нашли, что искали: жалкое подобие типографии, помещавшееся наверху, над столярной мастерской; и наборщики и столяры — все ушли на митинг, оставив двери незапертыми; это был грязный закоулок, заваленный хламом, закапанный чернилами, с разными объявлениями по стенам, изображающими лошадей и беглых негров. Герцог скинул с себя сюртук и принялся за свое дело, а мы с королем отправились на митинг.
Дошли мы туда в полчаса, обливаясь потом — день стоял страшно жаркий. Там собралось, по крайней мере, с тысячу человек отовсюду, на двадцать миль в окружности. Весь лес кишел фурами, лошадьми, которые ели из колод, отмахиваясь от мух; были кое-где устроены навесы на шестах, крытые ветвями; там продавали лимонад, пряники, арбузы, наваленные грудами, зеленую кукурузу и тому подобные гостинцы.
Под такими же навесами, только попросторнее, толпы народа слушали проповедников. Скамейки были сделаны из грубых досок, с пробуравленными дырками и продетыми в них палками вместо ножек. Спинок не полагалось. Проповедники громоздились на высоких кафедрах, в конце навеса. У женщин были надеты большие капоры, защищавшие от солнца; некоторые щеголяли в шерстяных домотканых фуфайках, и только немногие, помоложе, были одеты в ситец. Многие парни были просто босиком, а ребятишки бегали в одних рубашонках. Старушки вязали чулки, а молодежь украдкой любезничала между собой.
Под первым навесом, куда мы пришли, проповедник читал народу гимн. Прочтет строчки две — и все начинают петь; так величественно это выходило, столько их пело и с таким одушевлением! Народ постепенно увлекался и пел все громче и громче; наконец, дошло до того, что некоторые принялись завывать, а иные так просто орать изо всей мочи. Потом проповедник начал читать свою проповедь и принялся за это дело серьезно: он то метался по кафедре, то наклонялся вперед, вытянув руки; туловище его было все время в движении, и он выкрикивал слова во все горло. Время от времени он поднимал кверху свою Библию, раскрывал ее и показывал слушателям, восклицая: «Вот медный змий в пустыне. Взгляните на него и будете живы». И народ кричал: «Слава! А-а-минь!» Среди этих стонов, воплей и восклицаний проповедник продолжал: «Придите сюда на скамью кающихся! Придите, погрязшие во грехах! (Аминь!) Придите, больные и страждущие! (Аминь!) Придите, хромые, расслабленные и слепые! (Аминь!) Придите, бедные и нуждающиеся; погрязшие во стыде! (А-аминь!) Придите, все натруженные, обремененные и оскверненные, придите, сокрушенные духом, придите, скорбящие сердцем, придите в ваших лохмотьях, грехах и грязи. Вас ждут воды очищения! Двери Небес отверсты! Войдите туда и опочийте!» (А-аминь! Слава Господу! Аллилуйя!)
И так беспрерывно. Невозможно было разобрать, что говорит проповедник, за этим шумом и криком. Многие слушатели в толпе вскакивали с мест, силой проталкивались вперед, а слезы так и текли у них по щекам; когда же все грешники собрались в кучу перед скамейками, они стали петь, кричать и бросались на солому как бесноватые.
Однако я заметил, что мой король куда-то пробирается, потом голос его стал перекрывать все другие голоса; наконец, смотрю — он уже на кафедре: просит проповедника позволить ему сказать несколько слов народу. Тот согласился. Король рассказал, что был пиратом, целых тридцать лет, в Индийском океане и что прошлой весной его экипаж порядочно-таки сократился после жаркого боя, а теперь он вернулся домой набрать себе новую команду; но, слава богу, в прошлую ночь его ограбили дочиста и высадили с парохода без единого гроша за душой. Но он очень рад, ничего лучшего и не могло случиться с ним, теперь он совсем другой человек и счастлив впервые за всю жизнь. Бедный, обобранный кругом, он начнет все сызнова, вернется к Индийскому океану и посвятит остаток дней своих на то, чтобы обращать пиратов на путь истины и добродетели; лучше его никто не в состоянии этого сделать, потому что он знаком со всеми пиратами океана, и хотя много времени потребуется ему, чтобы добраться туда без гроша денег — все же он доберется во что бы то ни стало, и всякий раз, как ему удастся обратить пирата на путь истинный, он скажет ему: «Не благодари меня, не восхваляй,— все это дело тех добрых людей на поквилльском митинге, братьев во Христе и благодетелей, а также вот этого доброго проповедника, самого истинного друга всякого пирата!»
Вслед за тем он ударился в слезы, а за ним и вся публика. Кто-то крикнул:
— Складчину в его пользу, складчину!
С полдюжины слушателей вскочили с мест и кричали:
— Пусть он обойдет кругом с шапкой!
Все согласились, и проповедник тоже. И вот король обошел всю публику со шляпой в протянутой руке, поминутно вытирая себе глаза; он благодарил их и восхвалял за то, что они так милостивы к бедным пиратам. Многие хорошенькие девушки со слезами просили у него позволения расцеловать его на память; он охотно соглашался и даже некоторых обнимал и чмокал раз по пять-шесть. Все приглашали его остаться у них с недельку, каждому хотелось, чтобы он погостил у него в доме, считая это для себя особенной честью. Но он возражал, что так как это последний день митингов, то он мало принесет пользы, да и к тому же он торопится поскорее на Индийский океан, чтобы уже немедля начать обращение пиратов.
Когда мы вернулись на плот и он сосчитал свою выручку, оказалось, что он собрал восемьдесят семь долларов и семьдесят пять центов! Вдобавок он стащил три галлона водки в бутыли, которую нашел под одним фургоном, пробираясь назад лесом. Он признавался, что если все это принять в расчет, то, пожалуй, это самый прибыльный день для него во всей его миссионерской деятельности; нечего и говорить, что о язычниках не так выгодно проповедовать, как о пиратах, если кто хочет обработать публику на митинге.
Покуда король не вернулся, герцог тоже воображал, что ему необыкновенно повезло, но потом он уж перестал так важничать. Он набрал и отпечатал в типографии два объявления для фермеров насчет аукциона лошадей и взял с них за это четыре доллара. Затем он отпечатал объявления об издании им газеты и заполучил нескольких подписчиков, взяв с них уменьшенную цену, с условием, чтобы плата была внесена вперед; подписчики хотели было платить дровами и луком, по обыкновению, но он объявил, что недавно купил запас этих продуктов и потому теперь понижает плату за газету как только возможно, чтобы получить деньги чистоганом. Потом он набрал маленькое стихотворение, сочиненное им самим, из головы — всего три стишка, да такие нежные, грустные, под заглавием «Разбитое сердце» и оставил его совсем готовым для печати, ничего не взяв за это. Словом, всего-навсего он собрал девять с половиной долларов— проработав за них весь день!
Наконец, он показал нам еще одно маленькое объявление, которое он напечатал даром, потому что оно предназначалось собственно для нас. На нем было изображение беглого негра, с узелком на палке, перекинутой через плечо, и подписью внизу: «200 долларов награды». Тут же было приложено самое точное описание примет Джима. Говорилось, что он бежал с плантации Сент-Джек, в сорока милях за Орлеаном, еще в прошлую зиму и, вероятно, направился к северу; кто его поймает и приведет назад, тот получит награду и все путевые издержки.
— Ну, — сказал герцог, — завтра же мы можем спокойно плыть и днем, коли нам вздумается. Чуть увидим кого-нибудь, сейчас можем связать Джима по рукам и ногам, положить его в шалаш и показать объявление; скажем, что мы слишком бедны, чтобы ехать на пароходе, и вот мы взяли на время маленький плот у своих друзей и плывем за наградой. Цепи и наручники были бы еще эффектнее на Джиме, но это не вяжется с рассказом о нашей бедности. Железо слишком дорого, надо довольствоваться веревками.
Мы все восхитились смелостью герцога; теперь можно будет плыть днем без хлопот. Мы рассчитали, что надо убраться за несколько миль в эту ночь, на случай, если подымут переполох, узнав о подвигах герцога в типографии. Мы все легли и притаились, не показываясь до десяти часов вечера; потом неслышно проскользнули мимо городишка и не подымали фонаря, покуда город не скрылся из виду.
Когда Джим позвал меня на вахту, часа в четыре утра, он сказал мне:
— А как ты полагаешь, Гек, встретим мы еще какого-нибудь короля в нашем путешествии?
— Нет, — говорю я, — не думаю.
— Ну, тогда еще ничего. Одного короля с нас за глаза довольно. Наш-то ведь пьян в стельку, да и герцог не лучше!
Утром Джим попробовал заставить короля говорить по-французски, чтобы послушать, на что это похоже; но он отвечал, что уже так давно уехал из отечества и столько вынес горя, что позабыл родной язык.
Глава XXI
Упражнение в фехтовании. — Монолог Гамлета. — Ленивый город. — Старик Боггс. — Смерть Боггса.
Солнце давно взошло, но мы продолжали плыть, не думая приставать к берегу. Король с герцогом скоро выползли из шалаша с очень кислыми рожами, но потом они соскочили с плота, окунулись в воду, и это их немножко подбодрило. После завтрака король уселся на углу плота, стащил с себя сапоги, засучил штаны, опустил ноги в воду, закурил трубочку и принялся долбить на память своего «Ромео и Джульетту». Когда он почти выучил роль, они с герцогом стали репетировать вместе. Герцог заставил его твердить одно и то же сто раз, показывая, как произносить каждую строку; он учил его вздыхать, прикладывать руку к сердцу и, наконец, объявил, что дело идет на лад, только, говорит, ты не должен вопить «Ромео!» так громко, словно из бочки, а надо произносить это имя нежно, мягко, томно,— вот так «Р-о-о-мео!..» Ведь Джульетта — нежная, милая девушка, невинный ребенок, и ей не подобает реветь, как вьючному ослу.
Потом они притащили пару длинных мечей, которые герцог сделал из дубовых досок, и начали упражняться в фехтовании для сцены боя из «Ричарда III»; герцог сказал, что он берет на себя роль Ричарда; любо было смотреть, как они фехтовали и метались по плоту.
Вдруг король споткнулся и упал за борт; после этого они сделали перерыв и принялись болтать между собой про разные приключения, случавшиеся с ними когда-то на реке. Когда оба они пообедали, герцог и говорит:
— Слушайте, Капет, ведь нам надо дать спектакль блистательный! Придется еще кое-что добавить — так, сущую безделицу. Вот что: я, пожалуй, изображу шотландского волынщика, а вы, постойте… дайте подумать… вы можете прочесть монолог Гамлета.
— Гамлета… что это такое?
— Разве не знаете, монолог… знаменитейшая вещь у Шекспира. Ах, это божественно, неподражаемо! Весь театр дрожит от рукоплесканий! У меня его нет в книге, этого монолога, да не беда, я могу его припомнить на память. Дайте подумать, я попробую.
Он заходил взад и вперед по плоту, погруженный в думы, страшно хмуря брови от напряжения. То он сжимал рукой лоб, испуская стоны, то охал, то ронял слезы. Забавно было смотреть на него. Наконец, мало-помалу он все вспомнил и велел нам слушать внимательно. Он встал в благородную позу, выставив одну ногу и простирая руки, голову откинув назад, а глаза устремил в небо; потом принялся вопить, стонать и скрежетать зубами; во все время речи он взвизгивал, метался, бил себя кулаками в грудь — словом, неистовствовал, как я еще никогда не видывал в жизни. Вот эта речь — я выучил ее наизусть без труда, покуда он вдалбливал ее королю:
Быть или не быть:
вот в чем загвоздка,
Что делает из жизни долгое мученье,
И кто бы перенес обиды, злобу света
И стал бы ждать, пока
Бирнамский лес пойдет на Дунсинан?
Уснуть, быть может, грезить?
Вот и затрудненье…
Но этот страх: что будет там, там после смерти —
Вот остановка, вот для чего хотим мы
Влачиться лучше в долгой жизни…
Вот это тяжко заставляет нас страдать,
Но не бежать к тому, что так безвестно.
Ужасное сознанье робкой думы!
А стоит ведь себя лишь по лбу треснуть —
И кончены расчеты с тяжкой жизнью!
Офелия, прелестнейшая нимфа,
Зачем так грозно разеваешь
Свою ты беломраморную пасть?
Иди-ка лучше в монастырь
И помяни меня в твоих святых молитвах!
Старику ужасно понравилась эта речь, он скоро так выучил ее, что мог проговорить без запинки, словно создан был для театра; когда он входил в роль и горячился, любо было глядеть, как великолепно он размахивал руками, рычал и бесновался!
Мы воспользовались первым удобным случаем, и герцог отпечатал несколько афиш; после этого два-три дня на нашем плоту шел дым коромыслом; только и дела было что фехтование на шпагах и репетиции, как выражался герцог. Раз утром — мы уже порядочно далеко заплыли в пределы штата Арканзас — вдали показался городок, расположенный на широкой излучине реки; мы причалили в полумиле от него в маленькой бухте, крытой, наподобие туннеля, кипарисами; все мы, за исключением Джима, сели в лодку и поплыли в город в надежде устроить там спектакль.
Мы попали удивительно удачно: в тот день готовилось представление цирка, и народ уже начал съезжаться отовсюду в старых, громыхающих бричках, фургонах и верхом на лошадях. Цирк должен был к вечеру уехать, так что наше представление могло удаться на славу. Герцог тут же нанял балаган, а мы расхаживали по городу и наклеивали афиши. Вот что на них было напечатано:
ВОЗРОЖДЕНИЕ ШЕКСПИРОВСКИХ ВРЕМЕН
Редкостное зрелище! Один только раз!
Знаменитые во всем мире трагики
ДАВИД ГАРРИК МЛАДШИЙ из Лондонского Друри-Лейнского театра и
ЭДМУНД КИН СТАРШИЙ из Лондонского Королевского театра Хеймаркета,
Уайтчепела, Пуддинг-Лена, Пикадилли в Лондоне
и различных европейских королевских театров будут иметь честь
представить бессмертную сцену на балконе из РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТЫ!
Ромео — м-р Гаррик Джульетта — м-р Кин
С участием всей труппы!
Новые костюмы, новые декорации!
А также будет представлена потрясающая, неподражаемая, леденящая кровь сцена боя из РИЧАРДА III!
Ричард III — м-р Гаррик Ричмонд — м-р Кин.
А также
(по особому требованию публики) будет прочтен бессмертный монолог Гамлета!!!
Знаменитым Кином!
(Был декламирован им в Париже 300 вечеров подряд).
Только один раз!
По причине срочных ангажементов в Европе!
Входная плата 25 центов; дети и слуги 10 центов.
А пока мы отправились бродить по городу. Почти все домишки и лавки были ветхие, покосившиеся деревянные лачуги, никогда даже не видавшие краски; они сидели на три-четыре фута над землею, на сваях, чтобы избежать наводнения во время разлива реки. При каждом домике был садик, но, очевидно, там не произрастало ничего путного, кроме крапивы, подсолнечников, куч золы, старых подошв от сапог, осколков бутылок, тряпок и обломков старой жестяной посуды. Заборы были сделаны из разнокалиберных досок, кое-где сколоченных гвоздями; местами эти жалкие ограды покосились, а в калитках не водилось никаких запоров. Некоторые заборы были когда-то выбелены, но уж очень давно, должно быть, во времена Колумба, как выразился герцог. В садах разгуливали свиньи, а жители усердно гнали их вон.
Все лавки помещались на одной улице. Перед каждой находился белый парусиновый навес, и проезжие привязывали лошадей к столбам тентов. Под навесами стояли порожние ящики из-под товара; на них день-деньской торчали зеваки, от нечего делать ковыряя дерево своими карманными ножами; они беспрестанно жевали табак, позевывали, потягивались — целая куча праздношатающихся оборванцев. Почти на всех были желтые соломенные шляпы, похожие на зонтики; ни сюртуков, ни жилетов они не носили; они называли друг друга Биллом, Беком, Ганком или Джо и Энди, говорили лениво, словно нехотя, но зато здорово ругались. Стоит какой-нибудь зевака, прислонившись к столбу навеса, засунув руки в карманы штанов, и вынимает их лишь для того, чтобы почесаться или одолжиться щепоткой табаку. Только и слышны разговоры вроде следующего:
— Дай-ка табачку пожевать, Ганк!
— Не могу, у самого одна щепотка осталась. Попроси у Билла!
Может быть, Билл и даст ему, а может быть, соврет и скажет, что весь табак вышел. Некоторые из подобных бродяг никогда не Имеют ни гроша за душой и ни щепотки табаку. Они перебиваются, занимая табак у других:
— Дай,— говорит,— табачку пожевать, Джек, я только что отдал Бену свою последнюю щепотку.
И почти всегда это явная ложь, и никого этим не надуешь, разве постороннего; но Джек не посторонний, он непременно ответит:
— Ты-то дал Бену? В самом деле? После дождичка в четверг? Отдай-ка мне лучше за все разы, что брал у меня, Бенкер, тогда я, пожалуй, одолжу тебе еще и не возьму с тебя процентов!
Все улицы и переулки городишка затоплены грязью, да если бы это еще была простая грязь, а то какая-то особенная: липкая, черная как смола, сплошь в дюйм глубиной, а местами по колено. Куда ни взглянешь, везде, похрюкивая, бродят свиньи. Вот грязная свинья лениво плетется по улице с целой оравой поросят, растянется прямо посреди дороги, так что прохожим надо обходить ее кругом, блаженно щурит глаза, хлопает ушами, а поросята примутся сосать ее, и она так счастлива, словно королева. Вдруг какой-нибудь бродяга крикнет: «Эй! Куси ее! Ату ее!» Свинья вскочит со страшным визгом, а на ушах у нее по обе стороны повисло по собаке или по две, да еще три-четыре десятка псов бегут вдогонку. И вот все зеваки встают с мест, следят за интересным зрелищем, хохочут и рады, что поднялась такая возня. Потом опять садятся и успокаиваются, покуда не приключится собачья драка. Ничто на свете не может их так оживить и осчастливить, как собачья грызня. А то еще забава: облить скипидаром бродячего пса и зажечь его или привязать ему к хвосту жестяную сковородку и любоваться, как он бесится.
У реки некоторые домишки совсем накренились над берегом; так и кажется — вот-вот сейчас свалятся вниз. Жильцы оттуда уже выбрались. В других местах берег размыт под лачугами и навис острым углом. Там еще живут люди, но это очень опасно, потому что почва может обвалиться сразу на большом пространстве. Иной раз кусок земли в четверть мили вдруг начнет трескаться и ползет все дальше и дальше, покуда не свалится в реку,— и все это в одно лето. Такие города должны постоянно отодвигаться назад и назад, потому что река безостановочно гложет и подмывает их.
Чем ближе время подходило к полудню, тем больше теснилось фургонов и лошадей по улицам; прибывали все новые и новые. Приезжие семейства привозили с собой обед и закусывали в своих телегах. Немало было выпито водки, и я уже видел три драки. Кто-то вдруг крикнул:
— А вон и старик Боггс едет покутить — вон, глядите, ребята!
Все зеваки, казалось, очень обрадовались,— должно быть, они привыкли потешаться на счет Боггса.
— Интересно, к кому-то он будет приставать нынче? — сказал один из них,— Если б он взаправду уничтожил всех, кому грозился за эти двадцать лет, хорошую бы он себе нажил славу!
Другой заметил:
— Желал бы я, чтоб старик Боггс нынче пригрозил мне — по крайней мере, я знал бы, что проживу лет сто!
Боггс скакал на своей лошадке во весь опор, с криками и гиканьем, точно краснокожий:
— Эй, вы, прочь с дороги! Всех разнесу!
Он был совсем пьян, едва держался в седле. На вид ему казалось лет около пятидесяти; лицо у него было очень красное. Все задирали его, хохотали над ним, а он отругивался.
— Погодите,— говорит,— я ужо примусь за вас и отделаю по-своему, да теперь недосуг мне, приехал убить старого полковника Шерборна, дайте с ним сначала покончить, а вас уж я оставляю на закуску!
Увидев меня, он сказал:
— А ты чего сюда попал, мальчонок? Жить тебе надоело, что ли? — И проехал мимо.
Я перепутался; но какой-то человек успокоил меня:
— Ничего, это он только так стращает,— он всегда беснуется, когда пьян. Это добрейший старый дурак во всем Арканзасе — пальцем никого не тронет, ни пьяный, ни трезвый.
Боггс подъехал к самой большой лавке в городе, нагнулся, заглядывая под парусиновый навес, и закричал:
— Ну-ка, выходи сюда, Шерборн! Выходи-ка посмотреть на человека, которого ты надул! Тебя-то я и ищу, собака, и доберусь до тебя, ей-ей!
Он принялся осыпать Шерборна разными ругательными словами, какие только попадали ему на язык.
Вся улица кишела народом; все слушали и хохотали. Вдруг из лавки выходит человек лет пятидесяти пяти, с важной, гордой осанкой, одетый гораздо лучше всех городских жителей,— и толпа расступилась в обе стороны, чтобы дать ему дорогу. Он обратился к Боггсу тихо так, спокойно:
— Мне это, наконец, надоело; но я буду терпеть до часа. Заметьте, только до часа — не дольше. Если вы хоть раз раскроете рот и оскорбите меня после этого срока, то берегитесь!
Повернулся и вошел в лавку. Толпа присмирела; никто не шевельнулся, смех замолк Боггс отъехал и поскакал по улице, не переставая бранить Шерборна и крича во все горло.
Скоро он опять очутился возле лавки, остановился перед ней и продолжал свое. Вокруг столпились люди, стараясь унять его. Но не тут-то было! Ему сказали наконец, что через четверть часа пробьет час, значит, он должен убираться домой. Ничто не помогало. Он все ругался, сыпал проклятиями, бросил свою шапку в грязь, переехал ее и опять помчался во всю прыть по улице, с развевающимися седыми волосами. Многие пробовали стащить его с лошади, чтобы запереть и дать ему протрезвиться; но все напрасно — вот он опять несется мимо, посылая ругательства Шерборну.
— Ступайте за его дочерью! — предложил кто-то,— Живей, приведите дочь; иногда он слушается ее. Если кто может его урезонить, так это она — и никто другой!
Побежали за дочерью. Я прошелся немного по улице и остановился. Минут через пять или десять опять появился Боггс, только уже не на лошади. Он шел, ковыляя по улице, прямо ко мне, без шапки, с двумя приятелями; они тащили его под руки и старались увести поскорее. Он притих и казался смущенным, он уже не отбивался, а сам как будто спешил. Кто-то вдруг крикнул:
— Боггс!
Я обернулся — гляжу: полковник Шерборн. Он стоял неподвижно среди улицы и держал в руке пистолет, не прицеливаясь, а направив дуло кверху. В ту же секунду я увидел молодую девушку, бегущую к нам, а с нею еще двоих людей. Боггс и его приятели оглянулись посмотреть, кто окликнул его, и когда увидали пистолет, оба приятеля отскочили в стороны, а дуло пистолета тихо опустилось и замерло. Оба курка были взведены. Боггс вскинул обе руки кверху и проговорил:
— О господи! Не стреляйте!
— Паф! — раздался первый выстрел…
Боггс отшатнулся назад, судорожно махая руками по воздуху. Паф! — другой выстрел, и несчастный тяжело грохнулся наземь, раскинув руки. Молодая девушка дико вскрикнула, бросилась к отцу, вся в слезах, восклицая:
— Он убил его, он убил его!
Толпа окружила лежащего тесным кружком, люди толкали, давили друг друга, вытягивали шеи, чтобы лучше видеть, а другие, стоявшие подальше, старались оттеснить их, крича:
— Назад, назад, вы его задавите!
Полковник Шерборн швырнул пистолет на землю, повернулся и ушел прочь.
Боггса втащили в москательную лавчонку; толпа все теснилась вокруг него; весь городок всполошился и следовал по пятам. А я побежал и занял удобное место у окна, откуда мог все видеть. Беднягу положили на пол, под голову ему сунули большую Библию, а другую Библию раскрыли у него на груди, сперва разорвав рубашку, так что я увидел, куда попала одна из пуль. Он глубоко вздохнул раз десять,— причем Библия высоко подымалась у него на груди — потом затих: он умер.
Его дочку едва оттащили от него; она плакала и кричала; ее увели прочь. Ей было лет шестнадцать, не больше — тихая такая с виду, скромная, но страшно бледная, испуганная.
Скоро весь город очутился на месте катастрофы; огромная толпа бушевала, волновалась и лезла к окну, стараясь заглянуть в дом; но люди, запасшиеся местами, не хотели их уступать, а другие, те, что позади, твердили:
— Полно, будет вам, уже насмотрелись, дайте и нам взглянуть! Так не годится — ведь и другие имеют такое же право!
Немало было пинков и потасовок; я поскорее удрал от греха. Улицы были полны народу; все казались возбужденными. Всякий, кто видел, как стреляли в старика, рассказывал, как это случилось, и вокруг каждого из рассказчиков собиралась целая толпа, жадно прислушиваясь. Какой-то долговязый, худощавый мужчина, с длинными волосами, в высокой белой шляпе набекрень и с тростью в руках, отмечал на земле место, где стоял Боггс и где стоял Шерборн, а народ следил за ним внимательно, качая головами, в знак того, что понимает в чем дело; потом человек в белой шляпе встал в неподвижной, величавой позе на том месте, где стоял Шерборн, нахмурил брови, надвинул шляпу на глаза и позвал: «Боггс!», затем поднял свою трость, прицелился, как пистолетом, крикнул «паф!», отшатнулся назад, вторично крикнул «паф!» и рухнул плашмя на спину. Люди, видевшие все это, уверяли, что он изображает эту сцену в совершенстве — точь-в-точь так происходило на самом деле. Человек десять вытащили бутылки с водкой и принялись угощать актера.
Вдруг в толпе кто-то заметил, что Шерборна надо казнить по закону Линча. В одну минуту эти слова подхватили, и все стали повторять то же самое; толпа шла, волнуясь, в исступлении, с дикими криками, срывая по дороге все веревки, которые попадались под руку, чтобы на них повесить Шерборна.
Это скучно. Не советую:(
Интересно но скучно немного